Викитека ruwikisource https://ru.wikisource.org/wiki/%D0%97%D0%B0%D0%B3%D0%BB%D0%B0%D0%B2%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D1%81%D1%82%D1%80%D0%B0%D0%BD%D0%B8%D1%86%D0%B0 MediaWiki 1.43.0-wmf.2 first-letter Медиа Служебная Обсуждение Участник Обсуждение участника Викитека Обсуждение Викитеки Файл Обсуждение файла MediaWiki Обсуждение MediaWiki Шаблон Обсуждение шаблона Справка Обсуждение справки Категория Обсуждение категории Страница Обсуждение страницы Индекс Обсуждение индекса TimedText TimedText talk Модуль Обсуждение модуля Викитека:Форум 4 23755 5124083 5118343 2024-04-25T20:20:54Z MediaWiki message delivery 42839 /* Проголосуйте прямо сейчас для избрания членов первого U4C */ новая тема wikitext text/x-wiki {{Форум/Шапка|Ф}}__TOC__ == Переключение на тему оформления Vector 2022 == [[File:Vector 2022 video-en.webm|thumb]] Всем привет. Мы [[mw:Special:MyLanguage/Reading/Web|Веб-команда Фонда Викимедиа]]. Как вы могли уже читать в нашем [https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=%D0%92%D0%B8%D0%BA%D0%B8%D1%82%D0%B5%D0%BA%D0%B0:%D0%A4%D0%BE%D1%80%D1%83%D0%BC&oldid=5115829#The_Vector_2022_skin_as_the_default_in_three_weeks? предыдущем сообщении], в последний год мы продвигались всё ближе к переключению каждой вики на тему оформления Vector 2022 по умолчанию. В предыдущих обсуждениях с сообществами Викитеки мы выявили проблему с пространством имён Индекс, которая помешала переключению темы оформления. [[phab:T352162|Эта проблема теперь решена]]. Теперь мы готовы продолжать и развернём её в разделах Викитеки '''25 марта'''. Чтобы узнать больше о новой теме оформления и о том, какие улучшения она вносит, [[mw:Reading/Web/Desktop Improvements|смотрите нашу документацию]]. Если у вас возникли проблемы с темой оформления после переключения, вы заметили неработающие гаджеты или какие-либо ошибки — напишите в комментариях ниже! Мы также готовы принять участие в таких мероприятиям, как [[m:Wikisource Community meetings|встречи сообщества Викитеки]], чтобы поговорить с вами напрямую. Спасибо! (Translation by Putnik) [[Участник:SGrabarczuk (WMF)|SGrabarczuk (WMF)]] ([[Обсуждение участника:SGrabarczuk (WMF)|обсуждение]]) 07:43, 18 марта 2024 (UTC) == Время разбрасывать и время собирать == Коллеги, я ушел из проекта. Жаль что не удалось закончить поправить словник МЭСБЕ. Но сканы я загрузил, так что может кто-то подхватит флаг. Причина ухода простая, но перевести на русский точно не могу. Потому на втором родном: I don't suffer fools (and effing eejits) gladly. Спасибо всем и извиняйте если кому наступал на мозоли:) P.S. Хотел бы таки закончить "Опыт словаря" Новикова. Так что если, [[У:Lozman|Lozman]], вы не возражаете, я вам буду иногда грузить вычитанные статьи на СO для публикации. [[Участник:Henry Merrivale|Henry Merrivale]] ([[Обсуждение участника:Henry Merrivale|обсуждение]]) 17:54, 9 февраля 2024 (UTC). :Очень жаль, что вы приняли такое решение. У нас мало таких полезных участников, как вы. Не рассчитываю вас переубедить, но все же надеюсь, что это решение не будет окончательным. Вы всегда можете обращаться ко мне на СО или другим удобным для вас способом, я буду признателен за любую вашу помощь в проекте. — [[Участник:Lozman|Lozman]] ([[Обсуждение участника:Lozman|talk]]) 18:39, 11 февраля 2024 (UTC) :: Могу присоединиться к выше написанному сообщению и добавить, что в ВП не просто мало полезных участников, но и вообще очень мало людей. Если попытаться оценить участие в проекте и не участие, то сравние совсем несопоставимо. Первое делает для людей доступными знания, просвещает людей, изгоняет невежество, и по этой причине делает общество лучше. Во втором варианте нет ничего. Если реагировать на любые резкие и грубые слова, то в проекте взамен научных знаний останется лишь мракобесие и пропаганда. ВТ своего рода альтернатива ВП; в первой можно и нужно размещать любые тексты, находящиеся ОД, несмотря на то, что они неприятны кому-либо; во ВП, где присутствуют пропагандисты и пропаганда, научные знания в статьи порой не дают добавить. --[[Участник:Wlbw68|Wlbw68]] ([[Обсуждение участника:Wlbw68|обсуждение]]) 05:38, 13 февраля 2024 (UTC) :::А Викицитатник как вам? [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:09, 18 февраля 2024 (UTC) :::: Я пока мало знаком с текстами Викицитатника, идея сама по-себе хорошая и полезная. Не вырванная из контекста, а толково подобранная цитата дорого стоит. Я далеко не всегда могу исполнить желаемое — создавать новые статьи в ВП и не всегда могу свободно править статьи в ВП, поскольку у меня куча ограничений и постоянная угроза бессрочной блокировки, поэтому Викицитатник для меня это одна из возможностей добавить научную и полезную информацию, которую не потерпят в ВП. Так как целью моего участия в проекте является распространение научных знаний, то, думаю, для этого все пути хороши: ВТ, иноязычные ВП, Викицитатник, Викисклад... И очень хорошо, что всё это связано в единое целое. Если кто-либо заинтересовался каким-либо вопросом, то он всегда может ознакомиться с разными источниками, а дальше, проанализировав их, сделать самостоятельный для себя вывод.--[[Участник:Wlbw68|Wlbw68]] ([[Обсуждение участника:Wlbw68|обсуждение]]) 22:53, 5 марта 2024 (UTC) == Ёфикация == Коллеги, можете подсказать какие правила и консенсус есть по Ёфикации текстов? --[[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 14:05, 8 января 2024 (UTC) * Ёфикация не делается в текстах, изданных без ё, в названиях страниц таких текстах указывается суффикс ДО или СО ([[ВТ:Версии текстов]]). В версиях редактированных участниками может быть ё, тогда суффикс — ВТ. Бывали спорные случаи между участниками из-за ё, тогда создавались страницы с суффиксами ВТ и [https://ru.wikisource.org/w/index.php?search=%22Вт:ё%22&title=Служебная:Поиск&profile=advanced&fulltext=1&ns0=1 ВТ:Ё], без ё и с, соответственно. [[Участник:Vladis13|Vladis13]] ([[Обсуждение участника:Vladis13|обсуждение]]) 19:44, 8 января 2024 (UTC) *:Спасибо ещё раз. [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:18, 8 января 2024 (UTC) * Кстати, вопрос вы [[Обсуждение участника:Vladis13/Архив/8#Ёфикация|уже поднимали]]. [[Участник:Vladis13|Vladis13]] ([[Обсуждение участника:Vladis13|обсуждение]]) 20:14, 8 января 2024 (UTC) *:Спасибо, забыл и поиском не нашёл. [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:18, 8 января 2024 (UTC) == Ваша вики будет доступна только в режиме чтения == <section begin="server-switch"/><div class="plainlinks"> [[:m:Special:MyLanguage/Tech/Server switch|Прочитать это сообщение на другом языке]] • [https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Special:Translate&group=page-Tech%2FServer+switch&language=&action=page&filter= {{int:please-translate}}] [[foundation:|Фонд Викимедиа]] будет переключать трафик между своими центрами обработки данных. Это гарантирует, что Википедия и другие вики-проекты Викимедиа смогут оставаться доступными даже после катастрофы. Весь трафик будет переключен '''{{#time:j xg|2024-03-20|ru}}'''. Тестирование начнётся в '''[https://zonestamp.toolforge.org/{{#time:U|2024-03-20T14:00|en}} {{#time:H:i e|2024-03-20T14:00}}]'''. К сожалению, ввиду некоторых ограничений движка [[mw:Special:MyLanguage/Manual:What is MediaWiki?|MediaWiki]], редактирование будет остановлено в течение этих двух переключений. Приносим свои извинения за задержку в работе. Мы работаем над тем, чтобы сократить такие работы в будущем. '''В течение короткого промежутка времени вы сможете читать, но не сможете редактировать все вики-сайты.''' *День переключения — {{#time:l j xg Y|2024-03-20|ru}}. Оно продлится не более часа. *При попытке отредактировать или сохранить страницы в течение этого времени вы увидите сообщение об ошибке. Мы надеемся, что правки в этот период не будут потеряны, но не можем этого гарантировать. Если вы увидите сообщение об ошибке, пожалуйста, подождите, пока всё не восстановится. После этого вы сможете сохранить свою правку. Но на всякий случай мы рекомендуем вам сделать копию ваших изменений. ''Побочные эффекты'': *Фоновые задания будут выполняться замедленно, а некоторые могут быть отклонены. Красные ссылки могут также обновляться с замедлением. Если вы создаёте статью, на которую уже есть ссылки откуда-то, то такие ссылки будут оставаться красными дольше, чем обычно. Некоторые долго выполняющиеся скрипты необходимо будет остановить. * Мы ожидаем, что развёртывание кода произойдет так же, как и на любой другой неделе. Однако могут происходить некоторые зависания кода, если впоследствии этого потребует данная операция. * [[mw:Special:MyLanguage/GitLab|GitLab]] будет недоступен примерно 90 минут. При необходимости эти планы могут быть отложены. Вы можете [[wikitech:Switch_Datacenter|посмотреть расписание на wikitech.wikimedia.org]]. О любых изменениях будет сообщено в расписании. Там же будет дополнительная информация об этом. За 30 минут до начала переноса во всех проектах будет показан баннер-предупреждение. '''Пожалуйста, поделитесь этой информацией с вашим сообществом.'''</div><section end="server-switch"/> [[user:Trizek (WMF)|Trizek (WMF)]], 00:01, 15 марта 2024 (UTC) <!-- Сообщение отправил Участник:Trizek (WMF)@metawiki, используя список на странице https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Distribution_list/Non-Technical_Village_Pumps_distribution_list&oldid=25636619 --> == Проголосуйте прямо сейчас для избрания членов первого U4C == <section begin="announcement-content" /> :''[[m:Special:MyLanguage/Universal Code of Conduct/Coordinating Committee/Election/2024/Announcement – vote opens|Перевод данного сообщения на другие языки доступен в Мета-вики.]] [https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Special:Translate&group=page-{{urlencode:Universal Code of Conduct/Coordinating Committee/Election/2024/Announcement – vote opens}}&language=&action=page&filter= {{int:please-translate}}]'' Уважаемые участники! Я пишу вам, чтобы сообщить о начале голосования по выборам в Координационный комитет по Универсальному кодексу поведения (U4C), которое будет проходить до 9 мая 2024 года. Ознакомьтесь с информацией на [[m:Special:MyLanguage/Universal Code of Conduct/Coordinating Committee/Election/2024|странице голосования в Мета-вики]], чтобы узнать больше по теме голосования и правомочности избирателей. Координационный комитет по Универсальному кодексу поведения (U4C) является глобальной группой, деятельность которой направлена на обеспечение справедливого и последовательного применения УКП. Участники сообщества были приглашены для подачи заявок на членство в U4C. Для более подробной информации об области ответственности U4C, пожалуйста, [[m:Special:MyLanguage/Universal Code of Conduct/Coordinating Committee/Charter|ознакомьтесь с Уставом U4C]]. Пожалуйста, поделитесь данным сообщением с членами вашего сообщества, чтобы они также могли принять участие. От имени проектной команды УКП,<section end="announcement-content" /> [[m:User:RamzyM (WMF)|RamzyM (WMF)]] 20:20, 25 апреля 2024 (UTC) <!-- Сообщение отправил Участник:RamzyM (WMF)@metawiki, используя список на странице https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Distribution_list/Global_message_delivery&oldid=26390244 --> 0uqd9wn5zuopii5vnojgd06unxq3556 5124084 5124083 2024-04-25T20:54:31Z Vladis13 49438 Откат правок [[Special:Contributions/MediaWiki message delivery|MediaWiki message delivery]] ([[User talk:MediaWiki message delivery|обс.]]) к версии [[User:SGrabarczuk (WMF)|SGrabarczuk (WMF)]] wikitext text/x-wiki {{Форум/Шапка|Ф}}__TOC__ == Переключение на тему оформления Vector 2022 == [[File:Vector 2022 video-en.webm|thumb]] Всем привет. Мы [[mw:Special:MyLanguage/Reading/Web|Веб-команда Фонда Викимедиа]]. Как вы могли уже читать в нашем [https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=%D0%92%D0%B8%D0%BA%D0%B8%D1%82%D0%B5%D0%BA%D0%B0:%D0%A4%D0%BE%D1%80%D1%83%D0%BC&oldid=5115829#The_Vector_2022_skin_as_the_default_in_three_weeks? предыдущем сообщении], в последний год мы продвигались всё ближе к переключению каждой вики на тему оформления Vector 2022 по умолчанию. В предыдущих обсуждениях с сообществами Викитеки мы выявили проблему с пространством имён Индекс, которая помешала переключению темы оформления. [[phab:T352162|Эта проблема теперь решена]]. Теперь мы готовы продолжать и развернём её в разделах Викитеки '''25 марта'''. Чтобы узнать больше о новой теме оформления и о том, какие улучшения она вносит, [[mw:Reading/Web/Desktop Improvements|смотрите нашу документацию]]. Если у вас возникли проблемы с темой оформления после переключения, вы заметили неработающие гаджеты или какие-либо ошибки — напишите в комментариях ниже! Мы также готовы принять участие в таких мероприятиям, как [[m:Wikisource Community meetings|встречи сообщества Викитеки]], чтобы поговорить с вами напрямую. Спасибо! (Translation by Putnik) [[Участник:SGrabarczuk (WMF)|SGrabarczuk (WMF)]] ([[Обсуждение участника:SGrabarczuk (WMF)|обсуждение]]) 07:43, 18 марта 2024 (UTC) == Время разбрасывать и время собирать == Коллеги, я ушел из проекта. Жаль что не удалось закончить поправить словник МЭСБЕ. Но сканы я загрузил, так что может кто-то подхватит флаг. Причина ухода простая, но перевести на русский точно не могу. Потому на втором родном: I don't suffer fools (and effing eejits) gladly. Спасибо всем и извиняйте если кому наступал на мозоли:) P.S. Хотел бы таки закончить "Опыт словаря" Новикова. Так что если, [[У:Lozman|Lozman]], вы не возражаете, я вам буду иногда грузить вычитанные статьи на СO для публикации. [[Участник:Henry Merrivale|Henry Merrivale]] ([[Обсуждение участника:Henry Merrivale|обсуждение]]) 17:54, 9 февраля 2024 (UTC). :Очень жаль, что вы приняли такое решение. У нас мало таких полезных участников, как вы. Не рассчитываю вас переубедить, но все же надеюсь, что это решение не будет окончательным. Вы всегда можете обращаться ко мне на СО или другим удобным для вас способом, я буду признателен за любую вашу помощь в проекте. — [[Участник:Lozman|Lozman]] ([[Обсуждение участника:Lozman|talk]]) 18:39, 11 февраля 2024 (UTC) :: Могу присоединиться к выше написанному сообщению и добавить, что в ВП не просто мало полезных участников, но и вообще очень мало людей. Если попытаться оценить участие в проекте и не участие, то сравние совсем несопоставимо. Первое делает для людей доступными знания, просвещает людей, изгоняет невежество, и по этой причине делает общество лучше. Во втором варианте нет ничего. Если реагировать на любые резкие и грубые слова, то в проекте взамен научных знаний останется лишь мракобесие и пропаганда. ВТ своего рода альтернатива ВП; в первой можно и нужно размещать любые тексты, находящиеся ОД, несмотря на то, что они неприятны кому-либо; во ВП, где присутствуют пропагандисты и пропаганда, научные знания в статьи порой не дают добавить. --[[Участник:Wlbw68|Wlbw68]] ([[Обсуждение участника:Wlbw68|обсуждение]]) 05:38, 13 февраля 2024 (UTC) :::А Викицитатник как вам? [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:09, 18 февраля 2024 (UTC) :::: Я пока мало знаком с текстами Викицитатника, идея сама по-себе хорошая и полезная. Не вырванная из контекста, а толково подобранная цитата дорого стоит. Я далеко не всегда могу исполнить желаемое — создавать новые статьи в ВП и не всегда могу свободно править статьи в ВП, поскольку у меня куча ограничений и постоянная угроза бессрочной блокировки, поэтому Викицитатник для меня это одна из возможностей добавить научную и полезную информацию, которую не потерпят в ВП. Так как целью моего участия в проекте является распространение научных знаний, то, думаю, для этого все пути хороши: ВТ, иноязычные ВП, Викицитатник, Викисклад... И очень хорошо, что всё это связано в единое целое. Если кто-либо заинтересовался каким-либо вопросом, то он всегда может ознакомиться с разными источниками, а дальше, проанализировав их, сделать самостоятельный для себя вывод.--[[Участник:Wlbw68|Wlbw68]] ([[Обсуждение участника:Wlbw68|обсуждение]]) 22:53, 5 марта 2024 (UTC) == Ёфикация == Коллеги, можете подсказать какие правила и консенсус есть по Ёфикации текстов? --[[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 14:05, 8 января 2024 (UTC) * Ёфикация не делается в текстах, изданных без ё, в названиях страниц таких текстах указывается суффикс ДО или СО ([[ВТ:Версии текстов]]). В версиях редактированных участниками может быть ё, тогда суффикс — ВТ. Бывали спорные случаи между участниками из-за ё, тогда создавались страницы с суффиксами ВТ и [https://ru.wikisource.org/w/index.php?search=%22Вт:ё%22&title=Служебная:Поиск&profile=advanced&fulltext=1&ns0=1 ВТ:Ё], без ё и с, соответственно. [[Участник:Vladis13|Vladis13]] ([[Обсуждение участника:Vladis13|обсуждение]]) 19:44, 8 января 2024 (UTC) *:Спасибо ещё раз. [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:18, 8 января 2024 (UTC) * Кстати, вопрос вы [[Обсуждение участника:Vladis13/Архив/8#Ёфикация|уже поднимали]]. [[Участник:Vladis13|Vladis13]] ([[Обсуждение участника:Vladis13|обсуждение]]) 20:14, 8 января 2024 (UTC) *:Спасибо, забыл и поиском не нашёл. [[Участник:Erokhin|Erokhin]] ([[Обсуждение участника:Erokhin|обсуждение]]) 20:18, 8 января 2024 (UTC) == Ваша вики будет доступна только в режиме чтения == <section begin="server-switch"/><div class="plainlinks"> [[:m:Special:MyLanguage/Tech/Server switch|Прочитать это сообщение на другом языке]] • [https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Special:Translate&group=page-Tech%2FServer+switch&language=&action=page&filter= {{int:please-translate}}] [[foundation:|Фонд Викимедиа]] будет переключать трафик между своими центрами обработки данных. Это гарантирует, что Википедия и другие вики-проекты Викимедиа смогут оставаться доступными даже после катастрофы. Весь трафик будет переключен '''{{#time:j xg|2024-03-20|ru}}'''. Тестирование начнётся в '''[https://zonestamp.toolforge.org/{{#time:U|2024-03-20T14:00|en}} {{#time:H:i e|2024-03-20T14:00}}]'''. К сожалению, ввиду некоторых ограничений движка [[mw:Special:MyLanguage/Manual:What is MediaWiki?|MediaWiki]], редактирование будет остановлено в течение этих двух переключений. Приносим свои извинения за задержку в работе. Мы работаем над тем, чтобы сократить такие работы в будущем. '''В течение короткого промежутка времени вы сможете читать, но не сможете редактировать все вики-сайты.''' *День переключения — {{#time:l j xg Y|2024-03-20|ru}}. Оно продлится не более часа. *При попытке отредактировать или сохранить страницы в течение этого времени вы увидите сообщение об ошибке. Мы надеемся, что правки в этот период не будут потеряны, но не можем этого гарантировать. Если вы увидите сообщение об ошибке, пожалуйста, подождите, пока всё не восстановится. После этого вы сможете сохранить свою правку. Но на всякий случай мы рекомендуем вам сделать копию ваших изменений. ''Побочные эффекты'': *Фоновые задания будут выполняться замедленно, а некоторые могут быть отклонены. Красные ссылки могут также обновляться с замедлением. Если вы создаёте статью, на которую уже есть ссылки откуда-то, то такие ссылки будут оставаться красными дольше, чем обычно. Некоторые долго выполняющиеся скрипты необходимо будет остановить. * Мы ожидаем, что развёртывание кода произойдет так же, как и на любой другой неделе. Однако могут происходить некоторые зависания кода, если впоследствии этого потребует данная операция. * [[mw:Special:MyLanguage/GitLab|GitLab]] будет недоступен примерно 90 минут. При необходимости эти планы могут быть отложены. Вы можете [[wikitech:Switch_Datacenter|посмотреть расписание на wikitech.wikimedia.org]]. О любых изменениях будет сообщено в расписании. Там же будет дополнительная информация об этом. За 30 минут до начала переноса во всех проектах будет показан баннер-предупреждение. '''Пожалуйста, поделитесь этой информацией с вашим сообществом.'''</div><section end="server-switch"/> [[user:Trizek (WMF)|Trizek (WMF)]], 00:01, 15 марта 2024 (UTC) <!-- Сообщение отправил Участник:Trizek (WMF)@metawiki, используя список на странице https://meta.wikimedia.org/w/index.php?title=Distribution_list/Non-Technical_Village_Pumps_distribution_list&oldid=25636619 --> aw97buoew63tythcgae1t4bxhd7fhic Участник:Egor 2 168352 5124081 5120366 2024-04-25T18:36:53Z Egor 8124 /* 2024 */ индекс оригинала wikitext text/x-wiki [[w:Участник:Egor]] == Работа == === [[Николай Алексеевич Некрасов]] === ==== Шаблоны ==== * {{ПСС Некрасова (1981—2000)}} * {{ПСС Некрасова (1981—2000)|том=1|книга=2}} * {{ПСС Некрасова (1981—2000)|том=14|книга=2}} * {{книга|автор=[[Николай Алексеевич Некрасов|Н.&nbsp;А.&nbsp;Некрасов{{ъ}} ]]|заглавие=Полное собран{{и}}е сочинен{{и}}й в{{ъ}} 15 томах|издание=|ссылка=http://imwerden.de/pdf/nekrasov_pss_tom01_1981_text.pdf|место=Л.|издательство=«Наука», Лен. отд.|год=1981|том=1. Стихотворен{{и}}я 1838—1855 гг|книга=2|страниц=720|тираж=300&nbsp;000}} * [[Шаблон:ПСС Некрасова (1981—2000)]] - текущее состояние шаблона источника ==== Подготовка списков по ПСС ==== * [[Участник:Egor/Стихотворения Некрасова]] * [[Участник:Egor/Поэмы Некрасова]] * [[Участник:Egor/Коллективное Некрасова]] * [[Участник:Egor/Dubia Некрасова]] * [[Участник:Egor/Проза Некрасова]] * [[Участник:Egor/Драматургия Некрасова]] === Шаблоны оформления === * [[Шаблон:Обавторе]] - для статей об авторах текстов * [[Шаблон:Отексте]] - для заголовка статьи-текста * [[Шаблон:Indent]] - делает отступ * [[Шаблон:Ext]] - расставляет точки * [[Шаблон:АП-произведение]] - заглушка для несвободных статей === БСЭ, 1 издание === * [[Участник:Egor/БСЭ заготовки]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Список известных файлов]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1]] * [[Обсуждение Викитеки:Проект:БСЭ1]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Словник]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Как создавать статьи из БСЭ1 в Викитеке]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Список статей по авторам]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Список статей по авторам раздельный]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Добавление ссылок на БСЭ1 в Википедии]] * [[Викитека:Проект:БСЭ1/Создание новой статьи в Википедии на основе статьи из БСЭ1]] * [[Шаблон:БСЭ1/Автор статьи в словнике]] * [[Шаблон:БСЭ1/Автор]] * [[:Категория:БСЭ1:Индексы_томов]] === БСЭ, 2 издание === * [[Викитека:Проект:БСЭ2]] * [[Викитека:Проект:БСЭ2/Словник]] === 2018 === * [https://ru.wikimedia.org/wiki/%D0%9E%D1%82%D0%BA%D1%80%D1%8B%D1%82%D0%B0%D1%8F_%D0%B1%D0%B8%D0%B1%D0%BB%D0%B8%D0%BE%D1%82%D0%B5%D0%BA%D0%B0/%D0%9A%D0%BE%D0%BD%D0%BA%D1%83%D1%80%D1%81%D1%8B/%D0%9E%D0%B1%D1%89%D0%B5%D1%81%D1%82%D0%B2%D0%B5%D0%BD%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D0%B4%D0%BE%D1%81%D1%82%D0%BE%D1%8F%D0%BD%D0%B8%D0%B5_%E2%80%94_2018 Конкурс] * [[Борис Андреевич Богатков]] * [[Борис Владимирович Жиркович]] === 2024 === * [[Индекс:Ядринцев Н.М. Сибирь как колония. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее. (1882).pdf:ВТ|Ядринцев. Сибирь — как колония. Индекс ВТ.]] * [[Индекс:Ядринцев Н.М. Сибирь как колония. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее. (1882).pdf]] * [[Индекс:Восточное обозрение. 1882. №001. (2).pdf|Индекс. Восточное обозрение №1 1882 год.]] * [[Николай Михайлович Ядринцев]] * [[Сибирь как колония (Ядринцев)]] — сплошной текст для переработки. * [[Полное собрание законов Российской империи/Указатель]]. c70m41216tws1er95k9ihjl4jjd6yw4 ЭСБЕ/Венчик, в ботанике 0 325760 5124139 3833858 2024-04-26T05:01:49Z Валерий-Val 93834 wikitext text/x-wiki {{ЭСБЕ | ВИКИСКЛАД = Category:Petals | МЭСБЕ = Венчик | КАЧЕСТВО = 3 }} '''Венчик''' (corolla). — Органы оплодотворения огромного большинства [[ЭСБЕ/Цветковые растения|цветковых растений]] снабжены прикрывающими их особого строения листьями, которые, вместе взятые, называются ''цветочным покровом.'' Если все листья, входящие в состав этого покрова, приблизительно одинаковы по форме, строению и сотканию, то покров называется ''простым'' (perigonium simplex). Это замечается, напр., у тюльпанов, лилий, ландышей и вообще у большинства однодольных. Гораздо чаще, а именно у ''двудольных,'' можно различать в покрове две части: внешнюю, состоящую из листочков по большей части зеленого цвета, весьма близких по строению к обыкновенным листьям, и внутреннюю, состоящую из листочков нежного строения и по большей части ярко окрашенных. Внешняя часть покрова называется ''чашечкою'' (calyx), внутренняя — ''венчиком'' (corolla). Листочки В. именуются ''лепестками'' (petala). В. есть та часть цветка, которая всего более бросается в глаза по своей величине и яркости. Он служит не только для прикрытия органов оплодотворения, но нередко и для привлечения насекомых, питающихся соком цветов или их пыльцою и способствующих самому акту оплодотворения. От него главным образом зависит наружная форма цветов. Лепестки В. могут быть совершенно свободными, не сросшимися ни между собою, ни с остальными частями цветка, тогда В. называется ''свободнолепестным'' (С. deuteropetala s. choripetala), или раздельнолепестным, а по старой терминологии многолепестным (С. polypetala). Если же лепестки более или менее срастаются между собою, то В. называется ''сростнолепестным'' (С. gamopetala) или спайнолепестным, а по старому — однолепестным (С. monopetala), что неправильно. Как свободнолепестный, так и сростнолепестный В. могут быть опять ''правильными,'' или ''актиноморфными'' (С. regularis s. actinomorpha), и ''неправильными,'' или ''зигоморфными'' (С. irregularis s. zygomorpha). В первом случае все лепестки В. между собою сходны во всех отношениях, во втором — они разнятся по форме, цвету и даже иногда по сотканию. Правильный В. может быть разрезан вертикальною плоскостью, проходящею через его центр по всевозможным направлениям на части, между собою равные; поэтому такой В. можно назвать ''многосимметричным.'' В. неправильные могут быть рассечены на 2 равные части только по одному направлению; поэтому их можно называть ''двусимметричными.'' Число лепестков В. довольно различно, но чаще всего их бывает 3 и 5, или удвоенное и вообще умноженное число от 3 и 5. У однодольных их бывает 3, 6, 9, у двудольных 5, 10, 15 и т. д. Бывают, однако же, В. 4-х-лепестные, как, напр., у сирени, 2-х-лепестные и даже однолепестные; но это сравнительно редкие случаи, так же как и 7-лепестные, как у ''семишника'' (Trientalis). Формы В. крайне разнообразны, и терминология их согласуется с терминологиею, употребляемою и относительно других частей растения (см. слова: [[../Цветок|Цветок]], [[ЭСБЕ/Лепесток|Лепесток]], [[ЭСБЕ/Терминология растений|Терминология растений]]). Строение В. в большинстве случаев очень нежно, но в нем, однако же, имеются по большей части сосудисто-волокнистые пучки, а кожица не имеет устьиц ([[../Устьица|см. это слово]]), за исключением В. зеленых или зеленоватых; ее клеточки часто выпуклы в виде не заметных невооруженному глазу сосочков, что придает, однако же, бархатистость многим лепесткам. Многие В. снабжены железистыми клеточками, пятнами, щелями или даже вдавлениями, мешочками и разными отростками, в которых заключаются жидкие выделения, привлекающие насекомых. О приспособлениях венчика к целям опыления — см. Оплодотворение растений. В. некоторых растений имеют способность производить разного рода движения, напр., закрываться днем и открываться на ночь, о чем см. [[ЭСБЕ/Движение растений|Движение растений]]. {{ЭСБЕ/Автор|А. Бекетов}}. [[Категория:ЭСБЕ:Ботаника]] 79o1vnz3ufu1c9fs3pc91ktudmurum5 Есть много мелких, безымянных (Тютчев)/ПСС 2002 (СО) 0 563646 5124068 4735522 2024-04-25T13:47:19Z Polinkaymandarinka 119757 Исправлена пунктуация. wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = [[Фёдор Иванович Тютчев]] (1803—1873) | НАЗВАНИЕ = «Есть много мелких, безымянных…» | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = [[Стихотворения Тютчева#1850-е годы|Стихотворения 1850-х годов]] | ДАТАСОЗДАНИЯ = 1859 | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1886<ref>Впервые&nbsp;— Сочинения Ф. И. Тютчева. Стихотворения и политические статьи / Подгот. Эрн. Ф. Тютчева, наблюдение за печатью А. Н. Майков. СПб., 1886. С. 235.</ref> | ИСТОЧНИК = [http://feb-web.ru/feb/tyutchev/texts/pss06/tu2/tu2-094-.htm ФЭБ] со ссылкой на книгу {{Тютчев:ПСС 2002—2005|том=2|страницы={{РГБ|01005432287|88|94}}}} | ДРУГОЕ = | ВИКИПЕДИЯ = | КАЧЕСТВО = 4 | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[На возвратном пути (Тютчев)/ПСС 2002 (СО)|На возвратном пути]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[Декабрьское утро (Тютчев)/ПСС 2002 (СО)|Декабрьское утро]] }} {{poemx|| Есть много мелких, безымянных Созвездий в горней вышине, Для наших слабых глаз, туманных, Недосягаемы оне… {{№|5}}И как они бы ни светили, Не нам о блеске их судить, Лишь телескопа дивной силе Они доступны, может быть. Но есть созвездия иные, {{№|10}}От них иные и лучи: Как солнца пламенно-живые, Они сияют нам в ночи. Их бодрый, радующий души, Свет путеводный, свет благой {{№|15}}Везде—и в море,и на суше— Везде мы видим пред собой. Для мира дольнего отрада, Они — краса небес родных, Для ''этих звезд'' очков не надо, {{№|20}}И близорукий видит их… |}} == Примечания == {{примечания}} {{PD-old-70}} [[Категория:Русская поэзия]] [[Категория:Стихотворения]] [[Категория:Поэзия Фёдора Ивановича Тютчева]] [[Категория:Литература 1859 года]] [[Категория:Двадцатистишия‎]] acvohdad429z7atno165liu6v2qfv76 5124070 5124068 2024-04-25T14:09:18Z Vladis13 49438 Отклонено последнее 1 текстовое изменение (участника [[Служебная:Вклад/Polinkaymandarinka|Polinkaymandarinka]]) и восстановлена версия 4735522 участника TextworkerBot: так в источнике wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = [[Фёдор Иванович Тютчев]] (1803—1873) | НАЗВАНИЕ = «Есть много мелких, безымянных…» | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = [[Стихотворения Тютчева#1850-е годы|Стихотворения 1850-х годов]] | ДАТАСОЗДАНИЯ = 1859 | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1886<ref>Впервые&nbsp;— Сочинения Ф. И. Тютчева. Стихотворения и политические статьи / Подгот. Эрн. Ф. Тютчева, наблюдение за печатью А. Н. Майков. СПб., 1886. С. 235.</ref> | ИСТОЧНИК = [http://feb-web.ru/feb/tyutchev/texts/pss06/tu2/tu2-094-.htm ФЭБ] со ссылкой на книгу {{Тютчев:ПСС 2002—2005|том=2|страницы={{РГБ|01005432287|88|94}}}} | ДРУГОЕ = | ВИКИПЕДИЯ = | КАЧЕСТВО = 4 | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[На возвратном пути (Тютчев)/ПСС 2002 (СО)|На возвратном пути]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[Декабрьское утро (Тютчев)/ПСС 2002 (СО)|Декабрьское утро]] }} {{poemx|| Есть много мелких, безымянных Созвездий в горней вышине, Для наших слабых глаз, туманных, Недосягаемы оне… {{№|5}}И как они бы ни светили, Не нам о блеске их судить, Лишь телескопа дивной силе Они доступны, может быть. Но есть созвездия иные, {{№|10}}От них иные и лучи: Как солнца пламенно-живые, Они сияют нам в ночи. Их бодрый, радующий души, Свет путеводный, свет благой {{№|15}}Везде, и в море и на суше, Везде мы видим пред собой. Для мира дольнего отрада, Они — краса небес родных, Для ''этих звезд'' очков не надо, {{№|20}}И близорукий видит их… |}} == Примечания == {{примечания}} {{PD-old-70}} [[Категория:Русская поэзия]] [[Категория:Стихотворения]] [[Категория:Поэзия Фёдора Ивановича Тютчева]] [[Категория:Литература 1859 года]] [[Категория:Двадцатистишия‎]] g9udvaxqttvdepgspcdspxqsiuo7pf2 Энциклопедический словарь Гранат/Словник/13 0 766742 5124079 5119289 2024-04-25T18:04:29Z Rita Rosenbaum 62685 wikitext text/x-wiki {{Отексте |НАЗВАНИЕ = [[Энциклопедический словарь Гранат]]: [[../|Словник]] |ЧАСТЬ = ~№ {{SUBPAGENAME}}: Гваяковая смола — Германия |СОДЕРЖАНИЕ = |ОГЛАВЛЕНИЕ = Энциклопедический словарь Гранат/Словник |ВИКИПЕДИЯ = |ДРУГОЕ = |НЕТ_АВТОРА = }} <div class=wordlist1> == Г == {{Статья в другом словнике|Гваякиль|||}} * {{Статья в словнике|Гваяковая смола||1|15}} * {{Статья в словнике|Гваяковое дерево||2|15}} * {{Статья в словнике|Гваякол||2—3|15}} * {{Статья в словнике|Гвельфы||3|16}} * {{Статья в словнике|Гвереца||3|16}} * {{Статья в словнике|Гверрацци, Франческо Доменико||3—4|16}} * {{Статья в словнике|Гверрильясы||4|16}} * {{Статья в словнике|Гверчино||4|16}} * {{Статья в словнике|Гвиди, Томазо де||4|16}} * {{Статья в словнике|Гвидо Аретинский||4|16}} * {{Статья в словнике|Гвидо Лузиньян||4|16}} * {{Статья в словнике|Гвидо Сполетский||4—5|16}} * {{Статья в словнике|Гвидо Рени||5|17}} * {{Статья в словнике|Гвинейские острова||5|17}} * {{Статья в словнике|Гвинейский залив||5|17}} * {{Статья в словнике|Гвинейский червь||5|17}} * {{Статья в словнике|Гвинейское течение||5|17}} * {{Статья в словнике|Гвинея||5—7|17}} * {{Статья в словнике|Гвиничелли, Гвидо||7|18}} * {{Статья в словнике|Гвинские воды||7|18}} * {{Статья в словнике|Гвипускоа||7|18}} * {{Статья в словнике|Гвиттоне д’Ареццо||7—8|18}} * {{Статья в словнике|Гвиччардини, Франческо||8—10|18}} * {{Статья в словнике|Гвиана||10—14|19}} * {{Статья в словнике|Гвоздика, растение||14—15|21}} * {{Статья в словнике|Гвоздика, пряность||15—16|22}} * … * {{Статья в словнике|Гегезий из Магнезии||29|37}} * {{Статья в словнике|Гегель, Георг Вильгельм Фридрих||29—36|37}} * {{Статья в словнике|Гегель, Карл||36—37|44}} * {{Статья в словнике|Гегемония||37|45}} * {{Статья в словнике|Гегенбаур, Антон||37|45}} * {{Статья в словнике|Гегенбаур, Карл||37—40|45}} * {{Статья в словнике|Гегиус, Александр||40|46}} * {{Статья в словнике|Гегский диалект||40|46}} * {{Статья в словнике|Гегути||40|46}} * {{Статья в словнике|Гег-тапа|Гегъ-тапа|41|47}} * {{Статья в словнике|Геданит|Геданитъ|41|}} * {{Статья в словнике|Гедберг, Тор|Гедбергъ, Торъ|41|}} * {{Статья в словнике|Гедвига|Гедвига|41|}} * {{Статья в словнике|Геддерсфильд|Геддерсфильдъ|41|}} * {{Статья в словнике|Геддингтон|Геддингтонъ|41|}} * {{Статья в словнике|Геденстьерна, Альфред|Геденстьерна, Альфредъ|41|}} * {{Статья в словнике|Геденштрем, Матвей Матвеевич|Геденштремъ, Матвѣй Матвѣевичъ|41—42|}} * {{Статья в словнике|Гедеонов, Степан Александрович|Гедеоновъ, Степанъ Александровичъ|42|}} * {{Статья в словнике|Гедеон|Гедеонъ|42|}} * {{Статья в словнике|Гедеон (Вишневский)|Гедеонъ (Вишневскій)|42|}} * {{Статья в словнике|Гедеон (Криновский)|Гедеонъ (Криновскій)|42|}} * {{Статья в словнике|Геджас|Геджасъ|42|}} * {{Статья в словнике|Геджра|Геджра|42|}} * … * {{Статья в словнике|Гезихий||50|51}} * {{Статья в словнике|Гезиод||50—51|51}} * {{Статья в словнике|Гёз||51|52}} * … * {{Статья в словнике|Гейлюссит||71|62}} * {{Статья в словнике|Геймбург, Григорий||71—72|62}} * {{Статья в словнике|Геймдал||72|62}} * … * {{Статья в словнике|Гелический||98|83}} * {{Статья в словнике|Гелианд||98—99|83}} * {{Статья в словнике|Гелиасты||99|84}} * {{Статья в словнике|Гелий||99—100|84}} * {{Статья в словнике|Гелиогабал||100|84}} * {{Статья в словнике|Гелиогравюра||100|84}} * … * {{Статья в словнике|Гемоглобин||122|99}} * {{Статья в словнике|Гемолиз||122—126|99}} * {{Статья в словнике|Гемон||126|101}} * … * {{Статья в словнике|Гензен, Виктор||166|121}} * {{Статья в словнике|Гензерих||166|121}} * {{Статья в словнике|Генический пролив||166|121}} * … * {{Статья в словнике|Генри, Джозеф||175—176|126}} * {{Статья в словнике|Генри, Патрик||176|126}} * {{Статья в словнике|Генри, Уильям||176|126}} * {{Статья в словнике|Генри, единица измерения||176|126}} * {{Статья в словнике|Генри-Дальтона закон||176|126}} * {{Статья в словнике|Генри закон||176|126}} * {{Статья в словнике|Генрих, английские короли||176—178|126}} * {{Статья в словнике|Генрих, немецкие короли||178—180|131}} * {{Статья в словнике|Генрих, французские короли||180—184|132}} * {{Статья в словнике|Генрих, поэты||184—185|134}} * {{Статья в словнике|Генрих, король сардинский||185|135}} * {{Статья в словнике|Генрих, фон-Плауен||185|135}} * {{Статья в словнике|Генрих Лев||185—186|135}} * {{Статья в словнике|Генрих Мореплаватель||186—187|135}} * {{Статья в словнике|Генриетта Мария||187|136}} * {{Статья в словнике|Генсан||187|136}} * {{Статья в словнике|Генсборо, Томас||187—189|136}} * {{Статья в словнике|Гентер, Джон||189—190|141}} * {{Статья в словнике|Гентер, Уильям||190|141}} * {{Статья в словнике|Гентер, Уильям Уильсон||190|141}} * {{Статья в словнике|Гентингдон||190|141}} * {{Статья в словнике|Гентская система||190|141}} * {{Статья в словнике|Гентс||190|141}} * {{Статья в словнике|Гентц, Вильгельм||190—191|141}} * {{Статья в словнике|Гентц, Фридрих||191—192|142}} * {{Статья в словнике|Гент, город||192—193|142}} * {{Статья в словнике|Гент, Джемс Генри Ли||193|143}} * {{Статья в словнике|Гент, Уильям Гольман||193—195|143}} * {{Статья в словнике|Генуя, провинция||195|144}} * {{Статья в словнике|Генуя, город||195—206|144}} * {{Статья в словнике|Генциана||206|149}} * {{Статья в словнике|Генцианаблау||206|149}} * {{Статья в словнике|Ген, Виктор||206|149}} * {{Статья в словнике|Геоботаника||206|149}} * {{Статья в словнике|Геогнозия||206—207|149}} * {{Статья в словнике|Географические институты||207—208|150}} * {{Статья в словнике|Географические съезды||208—210|150}} * {{Статья в словнике|Географическое распределение растений||212|152}} * {{Статья в словнике|Географическое распространение животных||212—236|152}} * {{Статья в словнике|География||236—253|164|1—3|173}} * {{Статья в словнике|Геодезические инструменты||253|175|1—14|177}} * {{Статья в словнике|Геодезия||253—263|175}} * {{Статья в словнике|Геоид||263|188}} * {{Статья в словнике|Геокчайский уезд||263—264|188}} * {{Статья в словнике|Геок-Тепе||264|188}} * {{Статья в словнике|Геок-чай, река||264|188}} * {{Статья в словнике|Геок-чай, город||264|188}} * {{Статья в словнике|Геологический комитет||264|188}} * {{Статья в словнике|Геологические системы||264—296|188}} * {{Статья в словнике|Геология||296—318|204}} * {{Статья в словнике|Геометрия||318—331|215|1—70|223}} * {{Статья в словнике|Георге, Стефан||331|222}} * … * {{Статья в словнике|Гераклиды||347|266}} * {{Статья в словнике|Гераклит||347—349|266}} * {{Статья в словнике|Гераклий||349|267}} * {{Статья в словнике|Геракл||349|267}} * {{Статья в словнике|Геральдика||349—350|267}} * {{Статья в словнике|Геральд||350|267}} * {{Статья в словнике|Гераниевые||350—351|267}} * {{Статья в словнике|Герань||351|268}} * {{Статья в словнике|Герардеска, Уголино делла||351—352|268}} * {{Статья в словнике|Герарди, Эвариста||352|268}} * {{Статья в словнике|Герарди да Прато, Джьованни||352—353|268}} * {{Статья в словнике|Герарди дель Теста, Томмазо||353|269}} * {{Статья в словнике|Герардсберген||353|269}} * {{Статья в словнике|Герард||353|269}} * {{Статья в словнике|Герард, Владимир Николаевич||353—354|269}} * {{Статья в словнике|Герард, Николай Николаевич||354|269}} * {{Статья в словнике|Герасимов, Дмитрий||354|269}} * {{Статья в словнике|Герат||354|269}} * {{Статья в словнике|Гербарий||354—358|269}} * {{Статья в словнике|Гербарт, Иоганн Фридрих||358—364|271}} * {{Статья в словнике|Гербель, Николай Васильевич||364|274}} * … * {{Статья в словнике|Герве||376|280}} * {{Статья в словнике|Гервег, Георг||376—377|280}} * {{Статья в словнике|Гервея острова||377|281}} * {{Статья в словнике|Гервинус, Георг Готфрид||377—378|281}} * {{Статья в словнике|Гергардинисты||378|281}} * {{Статья в словнике|Гергардт, Павел||378—379|281}} * {{Статья в словнике|Гергач||379|282}} * {{Статья в словнике|Гергебиль||379|282}} * {{Статья в словнике|Гергей, Артур||379|282}} * {{Статья в словнике|Герде||379|282}} * {{Статья в словнике|Гердер, Иоганн Готфрид||379—382|282}} * {{Статья в словнике|Герд, Александр Яковлевич||382—383|283}} * {{Статья в словнике|Гере, Пауль||383|284}} * {{Статья в словнике|Гередиа, Хозе Мария||383|284}} * {{Статья в словнике|Герен, Арнольд Герман||383—384|284}} * {{Статья в словнике|Герен, Морис||384|284}} * {{Статья в словнике|Герен, Пьер Нарсис||384|284}} * {{Статья в словнике|Гереро||384—385|284}} * {{Статья в словнике|Геризау||385|285}} * {{Статья в словнике|Герике, Отто||385—387|285}} * {{Статья в словнике|Герильясы||387|286}} * {{Статья в словнике|Герингсдорф||387|286}} * {{Статья в словнике|Геринг, Эвальд||387|286}} * {{Статья в словнике|Гери-руд||387|286}} * {{Статья в словнике|Герифорд, графство||387|286}} * {{Статья в словнике|Герифорд, город||387|286}} * {{Статья в словнике|Геркнер, Генрих||387—388|286}} * {{Статья в словнике|Геркулано||388|286}} * {{Статья в словнике|Геркуланум||388—389|286}} * {{Статья в словнике|Геркулесовы столбы||389|287}} * {{Статья в словнике|Геркулес, в мифологии||389—391|287}} * {{Статья в словнике|Геркулес, жук||391|288}} * {{Статья в словнике|Геркулес, созвездие||391|288}} * {{Статья в словнике|Герланд, Георг||391—392|288}} * {{Статья в словнике|Герлах, Леопольд||392|288}} * {{Статья в словнике|Герлах, Эрнст Людвиг||392—393|288}} * {{Статья в словнике|Герлиц||393|289}} * {{Статья в словнике|Герма||393|289}} * {{Статья в словнике|Германдад||393—394|289}} * {{Статья в словнике|Германизация||394|289}} * {{Статья в словнике|Германизм||394|289}} * {{Статья в словнике|Германик||394|289}} * {{Статья в словнике|Германий||394—395|289}} * {{Статья в словнике|Германия||395—640|290|1—342//14|37|volume2=ч. II}} {{Статья в другом словнике|Германрих|||}} </div> [[Категория:ЭСГ:Словник]] 6ufobavs17yhe7hhq65a2pnl0hwq0ku Покойный Маттиа Паскаль (Пиранделло)/8 0 988676 5124074 5118829 2024-04-25T14:39:05Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Адриан Мейс | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../7|VII. Я делаю пересадку]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../9|IX. Несколько туманно]] }} <div class=text> == VIII. Адриан Мейс == Первым делом – не столько для того, чтобы обмануть других, которые охотно обманулись и сами с легкомыслием, может быть, и не плачевным в моём случае, но уж точно не достойным похвалы, сколько для того, чтобы исполнить волю Фортуны и удовлетворить моей собственной потребности, – я задался целью стать другим человеком. Вряд ли хоть чем-то я мог похвалиться за того несчастного, которого ведь недаром они так охотно предали позорной смерти в мельничном пруду. После всех совершённых глупостей он не заслуживал, быть может, лучшей участи. Мне хотелось теперь, чтобы не только внешне, но и внутренне во мне больше не оставалось никакого следа от него. Я был теперь в одиночестве, и в большем одиночестве я не мог бы оказаться на этом свете, высвобожденный изо всех уз и изо всех зароков, свободный, новый и совершенно сам себе господин, избавленный от груза прошлого и с будущим впереди, которое я мог выковать по своему усмотрению. Ах, пара крыл! Какую я чувствовал лёгкость! Жизнеощущение, которое прошедшие события на мне оставили, не должно было больше иметь для меня никакого основания. Я должен был выработать в себе новое жизнеощущение, ни в малейшей мере не полагаясь на бедственный опыт покойного Маттиа Паскаля. Дело было за мной: я мог и должен был сделаться кузнецом своей новой судьбы настолько, насколько Фортуна могла мне это позволить. – И прежде всего, – рассуждал я, – я позабочусь о самой же своей свободе: я поведу её на прогулку по спокойным и всё новым улицам, и я не обременю её никаким тяжёлым одеянием. Я закрою глаза и пройду мимо, как только зрелище жизни в каком-то месте покажется мне неприглядным. Я постараюсь как можно чаще иметь дело с такими вещами, которые обыкновенно именуют неодушевлёнными, и я пойду на поиски прекрасных видов, ясных тихих мест. Мало-помалу я дам себе новое образование; я преобразую себя любовным и терпеливым учением, так что в итоге я смогу сказать, что я не только прожил две жизни, но и побывал двумя людьми. Уже в Аленге, чтобы не откладывать дело в долгий ящик, я зашёл за несколько часов до выезда к цирюльнику, чтобы остричь себе бороду; вообще-то я хотел сбрить её сразу всю, вместе с усами; но опасение, что я могу заронить какое-то подозрение в этом городишке, меня удержало. Цирюльник был заодно и портной, старик со словно бы склеенной поясницей от долгой привычки всё стоять склонившись в одном и том же положении; и носил он очки на кончике носа. Более, чем цирюльник, он был, наверное, портной. Он навис, словно бич Божий, над этой несчастной бородищей, более мне не принадлежавшей, и стал орудовать дюжими ножницами, скорняку впору; ему приходилось поддерживать их посередине другой рукой. Я не смел и вздохнуть; я закрыл глаза и не раскрывал их, пока он меня тихонько не потряс. Сей бравый мастер, весь вспотев, протягивал мне зеркальце, чтобы я мог ему сказать, хорошо ли у него получилось. Это мне показалось слишком! – Нет, благодарю, – отстранился я. – Возьмите. Мне не хотелось бы пугать. Он наморщил лоб, сощурившись, и вопросил: – Кого? – Да ваше зеркальце. Премилое! Должно быть, древнее… Оно было овальное, с ручкой инкрустированной кости; кто знает, какова была его история и какими судьбами оно очутилось здесь, в этой цирюльне-портняжской. Но в конце концов, чтобы не разочаровывать хозяина, продолжавшего в недоумении на меня смотреть, я заглянул в него. Хорошо ли у него получилось! Я различил из этого первого наброска, какой монстр должен был вскоре выскочить из-под необходимой и радикальной смены примет Маттиа Паскаля. И вот новая причина, чтобы его ненавидеть! Мельчайший подбородочек, тоненький и заглубленный, который он прятал столько лет под огромной этой бородой, был похож на предательство. Теперь приходилось носить на виду эту смешную штуковину! А какой нос он оставил мне в наследство! И этот глаз! — Ах, глаз этот, — подумал я, — таким радостно-скошенным на сторону навсегда и останется на моей новой физиономии. Ничего иного мне и не останется, а только спрятать его подальше за цветными очками; то-то сделают они подружелюбнее мою наружность. Я отпущу волосы и — с этим красивым широким лбом, с очками и весь бритый — сойду за немецкого философа. Сюртук и широкополая шляпа. Иного пути не было: именно философом я и должен был стать с такой вот наружностью. Ну что же, не беда: мне бы весьма пригодилась скромная улыбчивая философия, чтобы проходить посреди несчастного сего человечества, которое, при всём моём стремлении думать иначе, вроде бы вряд ли могло мне теперь не казаться несколько смешным и мелким. Имя было мне как бы предложено в поезде, когда я отправился через несколько часов из Аленги в Турин. Я ехал вместе с двумя синьорами, которые оживлённо дискутировали о христианской иконографии — о предмете, в котором оба они выказывали себя большими эрудитами, на взгляд невежды вроде меня. Один из них, помоложе, с бледным лицом, захваченным густой и жёсткой чёрной щетиной, вроде бы выказывал несравненное удовольствие, передавая древнейшее, по его словам, сведение, поддержанное Юстином Мучеником, Тертуллианом и не помню, кем ещё, согласно которому Христос был жутко безобразен. Голос его был густой и сочный, странно контрастировавший с его вдохновлённым обликом. – Да, да, безобразен! Безобразен! Ведь и Кирилл Александрийский! Именно, Кирилл Александрийский утверждал даже, что безобразнее и на свете-то никого не было! Другой, необыкновенно тощий старичок, спокойный в своей аскетической немощи, но с улыбкою по краям губ, что выдавала тонкую иронию, сидевший как бы на спине и склонивший длинную шею, словно под ярмом, ему противоречил и заявлял, что не следует доверяться древнейшим свидетельствам. – Ибо Церковь в первые века, вся поглощённая сосуществлением с учением и духом своего вдохновителя, уделяла мало внимания, именно, мало внимания его телесному образу. Через некоторое время они стали говорить о Веронике и о двух статуях в Баниясе, предполагаемых изображениях Христа и кровоточивой. – Ну да! – сорвался бородатый юноша. – Ну какие ещё могут оставаться сомнения! Этими двумя статуями представлены император Адриан и коленопреклонный град у его ног. Старичок продолжал преспокойно заявлять своё мнение; очевидно, противоположное, ибо его непреклонный собеседник, смотревший в мою сторону, всё повторял: – Адриан! – Βερονίκη по-гречески. Из Βερονίκη далее: Veronica… – Адриан! (в мою сторону) – Или же Veronica, vera icon: правдоподобнейшее искажение… – Адриан! (в мою сторону) – Ибо Βερονίκη из «Деяний Пилата»… – Адриан! И я не знаю, сколько раз он ещё вот так повторил своё «Адриан!», всё не сводя с меня глаз. Когда же оба они сошли на станции и оставили меня одного в купе, то я пристроился к окошку, чтобы проводить их глазами; они всё ещё дискутировали, удаляясь. Но в конце концов старичок потерял терпение и ринулся прочь. – Это кто так говорит? – громко спросил у него юноша, остановившись с вызывающим видом. А тот тогда обернулся и крикнул в ответ: – Камилло де Мейс! Мне почудилось, как будто и он выкрикнул в мою сторону это имя, в то время как я механически повторял: «Адриан…» Я сразу же выбросил это «де», но оставил «Мейса». – Адриан Мейс! Да… Адриан Мейс: звучит неплохо… Мне почудилось к тому же, как будто имя это хорошо подходит к моему безбородому лицу и к очкам, к длинным волосам и к сюртучной шляпе, которую мне предстояло носить. – Адриан Мейс. Отлично! Меня окрестили. Начисто освободившись от всякого помышления о прежней жизни, укрепившись духом в намерении отсель начать жизнь заново, я был поглощён и объят некой свежей детской радостью; совесть как бы сделалась вновь девственной и прозрачной, а рассудок – бодрым и готовым извлекать из всего пищу для построения моего нового «я». Душа моя, тем временем, волновалась восторгом новообретённой свободы. Никогда прежде я так не видел людей и вещи; воздух меж ими и мною вдруг как бы весь прояснился; и мне представились простыми и лёгкими новые отношения, что должны были меж нами установиться, ибо на сей раз я очень мало должен был искать от них для своего внутреннего удовлетворения. О, дивная лёгкость души; безмятежное, невыразимое упоение! Фортуна вызволила меня изо всех пут, она внезапно отделила меня от общей жизни и оставила посторонним наблюдателем всего того поспешания, в коем другие всё ещё спорили меж собою; и она внутренно сдерживала меня: – Увидишь, увидишь теперь, как забавно всё это выглядит, ежели смотреть со стороны! Вот один, который портит себе печёнку и злит несчастного старичка лишь ради того, чтобы доказать, что Христос был на свете всех безобразнее… Я улыбался. Точно так же я улыбался на всё подряд и всему сразу: сельским деревьям, например, что мчались мне навстречу с удивительнейшими жестами в своём иллюзорном беге; там и сям разбросанным деревням, в коих мне нравилось представлять себе поселян с надутыми щёками, чтобы дыханием отражать враждебный оливам туман, и с высоко подъятыми кулаками, чтобы требовать у неба дождей; и я улыбался птичкам, которые разлетались в испуге перед грохочущей чёрной штуковиной, мчащейся по полям; волнению телеграфических проводов, где пробегали всякие известия в газеты, вроде того, что было послано из Мираньо по случаю моего самоубийства на мельнице в «Курятнике»; и махавшим флажками бедным чреватым жёнам железнодорожных рабочих, надевшим мужнину шляпу. Однако через какое-то время я случайно взглянул на обручальное колечко, по-прежнему обнимавшее безымянный палец левой руки. Мощным ударом оно смешало мне все мысли; я закрыл глаза и схватил ладонь другой ладонью, пытаясь сорвать с себя это золотое колечко как-нибудь незаметно, чтобы уж более его не видеть. Я вспомнил, что оно открывалось и что изнутри были выгравированы два имени: Маттиа, Ромильда; а также дата свадьбы. Что с этим делать? Я раскрыл глаза и нахмурился, приглядываясь к нему; оно лежало у меня на ладони. И всё вокруг меня вновь почернело. Оставался ещё кусочек цепи, привязавшей меня к прошлому! Маленькое колечко, лёгкое само по себе, и всё же столь грузное! Но цепь была уже разорвана, а потому прочь и это последнее звено! Я чуть было не выбросил его из окошка, но сдержался. Столь исключительно помилованный случаем, я не мог более ему доверяться; всего я мог теперь ожидать, и даже вот чего: что выброшенное в открытое поле колечко, будучи найдено каким-нибудь селянином, пройдёт по рукам и этими двумя выгравированными изнутри именами вместе с датой выдаст истину, а именно — что утопленник в «Курятнике» не был библиотекарь Маттиа Паскаль. – Нет, нет, – подумал я, – в более надёжном месте… Но где? Поезд в эту минуту как раз остановился на станции. Я огляделся по сторонам, и вдруг у меня возник замысел, в исполнении которого я испытал поначалу некоторое стеснение. Я говорю об этом, чтобы снискать оправдание в глазах тех, кто любит красивый жест, людей не слишком вдумчивых, которые предпочитают не вспоминать о том, что человечество ведь угнетено кое-какими потребностями, так что к ним должен, к сожалению, прислушиваться даже и тот, кто поглощён глубоким горем. Цезарь, Наполеон и — сколь бы это ни показалось, может быть, недостойно — даже самая прекрасная женщина… Довольно. С одной стороны был знак «М», а с другой – «Ж»; туда-то я и спустил своё обручальное колечко. Затем, не столько для того, чтобы развлечься, сколько в попытках придать некую основательность этой моей новой жизни, нарисованной в пустоте, я стал размышлять об Адриане Мейсе, придумывать ему прошлое, задаваться вопросами, кто был мой отец, где я был рождён и т. д. – дотошно, стараясь рассмотреть и точно определить всё в самых мельчайших подробностях. Я был единственный сын: в этом, казалось мне, невозможно было усомниться. — Куда уж единственнее… Впрочем, нет! Кто знает, сколько их — таких же, как и я, в таком же точно положении, братьев моих. Оставить шляпу и пиджак с письмом в кармане на парапете моста над рекою; а затем не броситься вниз, но преспокойно пойти прочь — в Америку или куда глаза глядят… Выловят через несколько дней неузнаваемый труп — ан это того и есть, кто письмо оставил на парапете. И окончены разговоры! Правда, я-то не по своей воле это устроил: ни письма, ни пиджака, ни шляпы… И всё-таки я такой же, как и они, — с одной лишь разницей: мне нет причин стыдиться за свою свободу. Они сами её для меня сочинили, а значит… А значит — пусть буду единственный сын. Рождён… — Было бы благоразумно не указывать никакого точного места рождения. Как это сделать? Ведь нельзя же родиться на облаках, луна повитухой, хоть в библиотеке я и прочёл, что древние, помимо прочих ремёсел, назначали ей и вот это, так что беременные женщины призывали её на помощь под именем Луцины. На облаках — нельзя; а вот, например, на пароходе — да, можно родиться. Что ж, отлично! Рождён в путешествии. Родители мои путешествовали… чтобы родить меня на пароходе. Ну, ну, серьёзнее! Нужна какая-нибудь убедительная причина к тому, чтобы отправить в путешествие беременную женщину на последних сроках… А не уезжали ли в Америку мои родители? Почему бы и нет? Туда уезжают многие… Даже и Маттиа Паскаль, бедняжка, туда хотел уехать. Стало быть, эти восемьдесят две тысячи лир пусть заработал мой отец в Америке? Ну вот ещё! С восемьюдесятью двумя тысячами лир в кармане он подождал бы, во-первых, пока жена благополучно не разрешится от бремени на суше. А потом, пустяки! Восемьдесят две тысячи лир эмигрант уже так легко не зарабатывает в Америке. Отец мой — кстати, как же его звали? Паоло. Да! Паоло Мейс. Так вот, отец мой, Паоло Мейс, обманулся, как и многие другие. Три, четыре года он боролся с судьбою; затем, лишившись духа, он отправил из Буэнос-Айреса письмо к дедушке. Ах, дедушку, дедушку я хотел бы и вправду знать – милого старичка, например, вроде того, который давеча сошёл с поезда, знатока христианской иконографии. Причудливые капризы фантазии! Из какой необъяснимой нужды и по какому поводу мне хотелось представить себе в ту минуту своего отца, того самого Паоло Мейса, этаким сорвиголовой? Ну да: он доставил множество огорчений дедушке: женился против его воли, бежал в Америку. Наверное, он тоже утверждал, что Христос был жутко безобразен. И каким же воистину безобразным и недостойным он увидел его в Америке, если с женой уже почти при родах, едва-едва получив помощь от дедушки, он сразу пустился в обратный путь. Но зачем же, собственно, я должен был родиться в путешествии? Не лучше ли было бы родиться прямо там, в Америке, в Аргентине, за несколько месяцев до возвращения на родину моих родителей? Ну конечно! Ведь дедушка и смягчился-то именно из-за ни в чём не повинного внука; ради меня, исключительно ради меня простил он своего сына. Итак, совсем ещё крошка, я пересёк океан – наверное, в третьем классе, – во время путешествия я подхватил бронхит и чудом не умер. Отлично! Так мне говаривал дедушка. Но всё же мне не стоит печалиться, как это иные делают, что я не умер во младенчестве. Нет! Отчего бы; какие несчастья, в сущности, я перенёс за всю свою жизнь? Одно-единственное, по правде говоря: гибель моего горячо любимого дедушки, у которого я вырос. Отец мой, Паоло Мейс, беспокойный и непривычный к ярму, бежал снова в Америку через несколько месяцев, оставив и жену, и меня на руках у дедушки; там-то он и скончался от жёлтой лихорадки. Когда же мне исполнилось три года, я остался сиротой и по матери, так что я почти и не помню своих родителей; остались только вот эти скудные сведения. Но и это ещё не всё! Место своего рождения я тоже не знал в точности. В Аргентине – прекрасно! Но где? Дедушка этого не знал, ибо отец ему ничего об этом не сказывал; или, быть может, когда-то он знал, да забыл; а я-то, во всяком случае, и подавно не мог вспомнить. Подытоживая: а) единственный сын Паоло Мейса; б) рождён в Америке, в Аргентине, а где именно – нельзя сказать; в) прибыл в Италию нескольких месяцев от роду (бронхит); г) родителей не помню и почти ничего о них не знаю; д) вырос у дедушки. Где мы жили? А всюду помаленьку. Сначала — в Ницце. Спутанные воспоминания: площадь Массены, Променад, Avenue de la Gare… Затем – в Турине. Итак, туда-то я и ехал теперь, и я столь многое намеревался сделать: я намеревался выбрать улицу и дом, где дедушка меня оставил до десятилетнего возраста, доверив заботам некоего семейства, каковое я тоже смогу там вообразить, когда узнаю все местные характеры; я намеревался прожить – или, точнее говоря, проследить фантазией – там, в реальности, жизнь малютки Адриана Мейса. <center>&#42;&#42;&#42;</center> Это прослеживание, это фантастическое выстроение жизни, что не была прожита в реальности, но собрана мало-помалу по людям и по местам и сделана и прочувствована своею, доставило мне странную и новую радость, не лишённую и некой грусти, в первые времена моего странствования. Я сделал из него себе занятие. Жил я не только в настоящем, но ещё и ради своего прошлого, то есть ради тех лет, которые Адриан Мейс не прожил в реальности. Трудно сказать, что я хоть что-то сохранил из того, что нафантазировал в самом начале. Ничто не изобретается — это правда, — что не имело бы какого-нибудь корня, более или менее глубокого, в реальности; и даже самые странные обстоятельства могут быть правдивыми, скорее даже никакая фантазия не оказывается способна выдумать иные безумия, иные неправдоподобные приключения, что срываются и слетают с бурливого лона жизни; и всё-таки насколько по-другому воспринимается по сравнению с изобретениями, что мы можем из неё извлечь, живая и одухотворённая реальность! В скольких существенных, подробнейших, невообразимых обстоятельствах нуждается наше изобретение, чтобы возвратиться в ту же самую реальность, из которой было оно извлечено, в скольких нитях, снова вплетающих его в сложнейшую ткань жизни, — нитях, что прежде того мы оборвали, чтобы сделать его самостоятельною вещью! Ну, а что же такое я был, как не изобретённый человек? Ходячее изобретение, которое хотело и, в общем-то, должно было по необходимости держаться отдельно, однако рядом с реальностью. Наблюдая за жизнью других и подмечая мельчайшие детали, я видел у них бесчисленные узы, в то время как мои нити были все разорваны. Мог ли я теперь привязать эти нити к реальности? Кто знает, куда бы они меня повлекли; может статься, они обратились бы в поводья взбесившихся коней, которые увели бы к падению несчастную повозку моего обязательного изобретения. Нет. Я должен был привязывать эти нити только к фантазии. И я следил на улицах и в садах за мальчишками от пяти до десяти лет; и изучал их движения, их игры; и собирал их выражения, чтобы из всего этого постепенно составить детство Адриана Мейса. В этом я настолько хорошо преуспел, что оно, наконец, обрело в моём уме почти реальные очертания. Я не захотел придумывать себе новую маму. Мне бы показалось это святотатством по отношению к живой и скорбной памяти о моей настоящей маме. А вот дедушку — да; дедушку первых моих измышлений я захотел себе создать. О, из скольких настоящих дедушек, из скольких старичков, прослеженных и изученных то в Турине, то в Милане, то в Венеции, то во Флоренции, составился этот мой дедушка! У одного я забрал костяную табакерку и платочек в красно-чёрную клеточку, у другого — палочку, у третьего — очки и окладистую бороду, у четвёртого — походку и манеру сморкаться, у пятого — манеру говорить и смеяться; и получился благообразный старичок, несколько желчный, любитель искусств; свободомыслящий дедушка, который не пожелал, чтобы я проходил регулярный курс учения, а предпочёл обучать меня сам в живой беседе, водя меня с собою по городам и музеям. Посещая Милан, Падую, Венецию, Равенну, Флоренцию, Перуджу, я всегда был сопровождаем, словно тенью, этим моим вымышленным дедушкой, который не раз обращал ко мне речь и устами старого чичероне. Но я хотел жить и для себя, в настоящем. Меня захватывала время от времени идея этой моей неограниченной, уникальной свободы, и я ощущал внезапное счастье — столь сильное, что я как будто растворялся в блаженном изумлении; я чувствовал, как оно входило в грудь мою при долгом и глубоком вдохе, вздымавшем весь мой рассудок. Свободен! Свободен! Свободен! Сам себе господин! Никому ни в чём не должен отдавать отчёта! Именно, я мог ехать, куда мне захочется: в Венецию? — в Венецию!; во Флоренцию? — во Флоренцию!; и счастье это следовало за мною повсюду. Ах, я припоминаю один закат в Турине в первые месяцы этой моей новой жизни — на Лунго По близ моста, что на дамбу принимает натиск гневливо бурлящих вод: воздух был прозрачности необыкновенной; все предметы в тени казались эмалированными из-за этой ясности; и я, разглядывая всё это, почувствовал в себе такое упоение от свободы моей, что чуть не испугался сойти с ума, утерять самообладание. К тому времени я уже завершил внешнее своё преображение: гладко выбритый, в светло-голубых очках, с длинными волосами, артистически взлохмаченными, — я и вправду выглядел другим! Я останавливался иногда перед зеркалом, чтобы поговорить с самим собою, и я начинал смеяться. — Адриан Мейс! Счастливый человек! Право, жаль, что тебе пришлось так себя отделать… Но пустяки, какое это имеет значение? Всё замечательно! Если бы не этот глаз, оставшийся <i>от него</i>, от этого дурака, то и не был бы ты, в конце концов, настолько безобразен при всей слегка развязной странности твоей фигуры. Разве что женщины слегка смеются. Но вина-то, в сущности, не твоя. Если бы не носил этот другой такие короткие волосы, то и не пришлось бы тебе нынче носить такие длинные; и не по собственному вкусу, я знаю это, ты ходишь нынче выбритый, словно поп. Не беда! Когда женщины смеются… смейся вместе с ними: это лучшее, что ты можешь сделать. Я жил, впрочем, почти исключительно с собой и из себя. Я едва разменивал пару слов со служащими в гостиницах, с соседями по столику, и никогда я не пытался завязать разговор. Напротив, из того стеснения, что я при этом обнаруживал, я осознал, что не было у меня никакого вкуса ко лжи. В общем-то, и другие выказывали мало желания говорить со мною: возможно, из-за моей наружности они принимали меня за иностранца. Помню, однажды в Венеции мне так и не удалось разубедить одного старика-гондольера, что я не был германец, австриец. Да, я родился в Аргентине, но от родителей-итальянцев. Истинная моя, так скажем, «иностранность» состояла совсем в другом, и знал её только я один: я не был больше собою; ни в каком гражданском реестре я не числился, разве что в Мираньо меня записали — но мертвецом, под другим именем. Я не расстраивался; и всё же австрийцем — нет, австрийцем мне не хотелось ходить. До тех пор мне не выпадало никогда случая остановиться мыслью на слове «родина». Совсем другое было у меня на уме когда-то! А теперь на досуге я начинал приобретать привычку к размышлению о таких предметах, которые едва ли, казалось мне, могли меня хоть сколько-то заинтересовать. Истинно, я впадал в него против воли, и нередко мне случалось в досаде пожимать уже плечами. Но ведь чем-то же должен был я заниматься, когда уставал бродить и смотреть. Чтобы высвободиться от тяжких и бесполезных дум, я начинал иногда исписывать целые листы бумаги своей новой подписью, стараясь изменить себе почерк, манеру держать перо. Но в конце концов я разрывал бумагу и отбрасывал перо. С тем же успехом я мог бы быть и неграмотным! Кому я должен был писать? Я уже не получал и не мог ни от кого получать писем. Эта мысль — как, впрочем, и многие другие — возвращала меня в прошлое. Я вновь видывал дом, библиотеку, улицы Мираньо, пляж; и я задумывался: «Одета ли ещё в чёрное Ромильда? Наверное, да — надо держать приличия. Что она поделывает?» И я представлял её себе такой, какой столько, столько раз видывал её по дому; и ещё я представлял себе вдову Пескаторе — она, конечно, поносила мою память. — «Ни одна, ни другая, — раздумывал я, — ни разу не сходила, верно, на кладбище к этому несчастному человеку, погибшему всё-таки такой варварской смертью. Кто знает, где они меня погребли! Вряд ли тётя Схоластика пошла ради меня на тот же расход, что и ради мамы; Роберто — ещё менее; что стоит ему сказать: “А кто просил его такое учинить? Он мог сколько угодно жить на две лиры в день библиотекарем.” — Похоронили, как собаку, на поле для бедных… Не надо, не стоит, не будем и думать! Я сожалею об этом несчастном человеке — его родные, может быть, отнеслись бы к нему получше, почеловечнее. Но и для него, в сущности, какое это теперь имеет значение? Он отринул все заботы!» Некоторое время я ещё продолжал путешествовать. Я захотел побывать и за пределами Италии; я посетил прекрасные долины Рейна до самого Кёльна, следуя вдоль по реке на борту парохода; я сходил на берег в крупных городах — в Мангейме, в Вормсе, в Майнце, в Бингене, в Кобленце… Хотел было я съездить и дальше Кёльна, дальше Германии — хотя бы до Норвегии; но затем я подумал, что я должен был несколько обуздать свою свободу. Деньги, что были у меня с собою, предназначались мне на всю жизнь, и было их не так много. Я мог бы прожить ещё лет с тридцать; а вот так — вне закона, без документа на руках, который подтвердил бы, не много не мало, моё реальное существование, — я оказывался уже не в состоянии приискать себе какую-нибудь службу; следовательно, если я не хотел покончить плохо, мне требовалось удовольствоваться в жизни малым. По подсчётам, я должен был тратить не более двухсот лир в месяц; негусто, но ведь больше двух лет я жил и на меньшее, да и не я один. Так что можно было приспособиться. По правде говоря, я несколько уже и устал от этого вечного брождения в молчании и одиночестве. Инстинктивно я начинал ощущать некоторую потребность в обществе. Это я осознал в один грустный ноябрьский день вскоре после возвращения в Милан из моей прогулки по Германии. Было холодно, и подступал дождик, а заодно с ним и вечер. Под фонарём я приметил старого коробейника, которому короб, что он держал спереди на ремне, обмотанном вокруг шеи, мешал как следует завернуться в продранное пальтишко, свисавшее с плеч. Подбородок он опирал на сжатые кулаки, из которых до самых ног тянулся поводочек. Я наклонился и поглядел, что там такое; и я обнаружил между дырявыми башмаками очень маленького щеночка нескольких дней от роду, сильно дрожавшего от холода и непрерывно поскуливавшего в этом уголку. Несчастное создание! Я спросил у старика, продаётся ли оно. Он ответил согласием — дескать, он был готов его даже очень дёшево продать, хотя стоило оно немало: ах, какой это будет добрый пёс, большой пёс, когда вырастет. — Двадцать пять лир… Продолжал дрожать несчастный щенок, ничуть не возгордившись от сей оценки: он понимал, конечно, что его хозяин так оценивал не его будущие достоинства, а глупость, вроде бы прочтённую у меня на лице. А я между тем успел размыслить, что если я куплю эту собаку, то я приобрету себе, конечно, верного и скромного друга, которому для того, чтобы любить и ценить меня, не потребуется знать, кто я такой на самом деле и откуда появился, а также исправны ли мои документы; но придётся же мне зарегистрироваться, чтобы платить и налог; мне, уже налогов не платившему! И я почувствовал, что это был как бы первый щелчок по моей свободе — лёгкий ущерб, что я был вынужден ей нанести. — Двадцать пять лир? Будь здоров! — сказал я старому коробейнику. Я нахлобучил шляпчонку по самые глаза и под лёгкой моросью, которую небо начинало уже насылать, удалился, в первый раз, однако, раздумывая о том, что прекрасна, вне всякого сомнения, была эта моя столь безграничная свобода, но всё-таки чуточку тиранична, сказать по правде, раз она не позволяла мне даже купить себе щенка. </div> m73oh4rsi95o0uuwh01avgfvxon2dpu Покойный Маттиа Паскаль (Пиранделло)/10 0 988693 5124072 5120640 2024-04-25T14:32:22Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Кропильница и пепельница | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../9|IX. Несколько туманно]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../11|XI. По вечерам, разглядывая реку]] }} <div class=text> == X. Кропильница и пепельница == Спустя несколько дней я был в Риме, намерившись найти там постоянный кров. Почему в Риме, а не где-то ещё? Истинная причина мне ведома сейчас — после всего, что со мною случилось; но я не стану её называть, дабы не прерывать нить рассказа рассуждениями, которые сейчас стали бы неуместны. Итак, я выбрал Рим, прежде всего, потому, что он мне понравился превыше всех других городов, а ещё потому, что мне подумалось, что он был наиболее пригоден, чтобы приютить с безразличием посреди стольких чужестранцев чужестранца вроде меня. Выбрать дом, то бишь подыскать себе приличную комнатёнку на какой-нибудь тихой улице при скромном семействе, оказалось не так-то легко. Наконец, я нашёл нужное — на Виа Рипетта, с видом на реку. По правде говоря, первое впечатление от семейства, которое должно было меня приютить, было не совсем благоприятным; так что даже, возвратившись в гостиницу, я довольно долго размышлял, не продолжать ли поиски. Мне открыл старик лет шестидесяти с лишним (Палеари? Папиан?), подошедший к двери в банных подштанниках, в грязных шлёпанцах на босу ногу, с обнажённой грудью, мясистой и безволосой, со взмыленными руками и с кипучим тюрбаном мыльной пены на голове. – Ах, простите! – воскликнул он. – Я полагал, пришла служанка… О, сделайте одолжение, я в таком виде… Адриана! Теренций! Скорей же сюда! Тут один синьор… О, сделайте одолжение, подождите минутку; будьте так добры… Что изволите? – Сдаётся здесь внаём меблированная комната? – Да, да. Вот моя дочь; поговорите с ней. Ну же, Адриана; комната! Явилась вся в смущении очень, очень маленькая синьоринушка: светловолосая, бледная, со светло-голубыми глазами – мягкими и грустными, как и вся она. Адриана, точь-в-точь как я! «Надо же! – подумал я. – Нарочно не придумаешь!» – А где же Теренций? – спросил у ней мужчина с тюрбаном мыльной пены. – О, Боже, папа, ведь ты же знаешь, что он в Неаполе второй день! Уходи! Если бы ты себя видел… – отвечала обиженная синьоринушка очень нежным голосом, который выражал, несмотря на лёгкое раздражение, мягкость нрава. И её отец ушёл, приговаривая: «Ах да! Ах да!»; он зашаркал своими шлёпанцами и стал снова себе намыливать лысую голову, а заодно и поседевшую бороду. Я не мог не улыбнуться, но доброжелательно, чтобы ещё больше не обидеть его дочь. Она закрыла глаза, как будто чтобы не видеть моей улыбки. Сперва мне показалось, что она девчонка; позже, приглядевшись к выражению её лица, я смог понять, что она была уже взрослая и что, если угодно, ей пристало носить это домашнее платье, в котором она выглядела чуть-чуть неуклюжей, так как оно очень плохо подходило к такой маленькой фигуре и к таким чертам. Носила она полутраур. Разговаривая чрезвычайно тихо и избегая на меня смотреть (кто знает, какое впечатление я на неё произвёл поначалу!), она провела меня по тёмному коридору к той комнате, где я должен был поселиться. Едва она раскрыла дверь, у меня захватило дух от пространства, от света, что вливался через два обширных окна напротив реки. Далеко-далеко, в самой глубине, виднелись Монте Марио, Понте Маргерита и весь новый квартал на Прати до замка Св. Ангела; главенствовал же старый мост на Виа Рипетта и новый, что строился рядом; чуть подальше – мост Умберто и за ним чередою старые дома Тординоны, что примыкали к широкой речной дуге; а ещё в глубине – но по другую сторону – открывались зелёные высоты Яникула с великим фонтаном Сан-Пьетро-ин-Монторио и с конной статуей Гарибальди. По милости сего просторного вида я и взял внаём эту комнату, что была к тому же отделана с изящной простотой светлыми материалами — белыми и голубыми. – Этот вот балкончик, – сочла нужным сообщить мне девчонка в домашнем платье, – тоже нам принадлежит, то есть пока. Говорят, что его хотят снести, потому что он делает выступ… – Делает… что? – Выступ; разве не говорят так? Но пройдёт ещё немало времени, прежде чем будут окончены работы на набережной Тибра. Говорила она так тихо и так серьёзно, одетая в это платье, что я улыбнулся и отвечал ей: – Вот как? Она оскорбилась. Опустила глаза и стала жевать губы. Чтобы сделать ей приятное, я тогда тоже заговорил с ней по-серьёзному: – А… простите, синьорина: ребятишек ведь в доме нет, не правда ли? Она покачала головой, не сказав ни слова. Должно быть, в моём вопросе ей всё же почудился налёт иронии, которого я на самом деле совсем не хотел вложить. Я и сказал ведь «ребятишек», а не «девчонок». И я вновь поспешил исправиться. – А… скажите, синьорина: другие комнаты ведь вы, не правда ли, не сдаёте? – Эта самая лучшая, – отвечала она, не поднимая глаз. – Если она вам не подходит… – Нет, нет… Мне только хотелось бы узнать… – Мы сдаём ещё одну комнату, – промолвила она тогда, подняв глаза с видом напускного безразличия. – Вон там, по ту сторону коридора… с видом на улицу. Её занимает одна синьорина, она живёт с нами уже два года; она даёт уроки фортепьяно… не в доме. На губах у неё наметилась при этих словах очень лёгкая, грустная улыбка. Она добавила: – Нас трое: я, папа и мой зять. – Палеари? – Нет. Палеари – это папа; а зятя зовут Теренций Папиан… Но он должен съезжать вместе с братом, а пока что брат тоже живёт здесь, с нами. Сестра моя скончалась… шесть месяцев назад. Чтобы перевести разговор, я осведомился о цене; мы быстро сговорились; и я спросил ещё, нужно ли оставить задаток. – Как хотите, – отвечала она. – Если вы предпочитаете оставить имя… Я постучал себя в грудь с нервной улыбкой и произнёс: – У меня нет… у меня нет даже визитной карточки… Зовут меня Адрианом — да-да, именно; и я слышал, что вас тоже зовут Адрианой, синьорина. Возможно, вы против… – О нет! Отчего же? – воскликнула она; очевидно, она заметила моё странное смущение и рассмеялась на сей раз, как настоящая девчонка. Я тоже засмеялся и заключил: – Ну что же, раз вы ничего не имеете против, то зовут меня Адрианом Мейсом; вот и всё! Я могу сюда въехать этим же вечером? Или лучше подождать до утра… Она отвечала мне: «Как пожелаете», – но я уходил при впечатлении, что она была бы очень рада, если бы я больше не возвращался. Тем не менее я осмелился не принять в должное внимание её домашнее платье. Я мог увидеть, однако, и на себе почувствовать несколько дней спустя, что бедная девушка и точно должна была носить это домашнее платье, без которого она бы очень охотно, может быть, и обошлась. Вся тяжесть дома лежала на её плечах; и горе, если бы не она! Отец её, Ансельмо Палеари, тот самый старик, который вышел ко мне с тюрбаном мыльной пены на голове, обладал таким же, как будто из мыльной пены, рассудком. В тот же день, как я въехал в его дом, он зашёл ко мне и представился – не столько, по его словам, с тем, чтобы возобновить извинения за малоприличный облик, в котором он явился предо мною в первый раз, сколько с тем, чтобы составить удовольствие моего знакомства ввиду моей наружности человека учёного или, может быть, художника: – Я ошибаюсь? – Ошибаетесь. Художник… Отнюдь! Учёный… Как сказать… Я охотно читаю иногда книги. – О, у вас они хорошие! – вымолвил он, оглядывая корешки тех немногих, что я к тому времени уже выставил на полке письменного стола. – А потом я вам как-нибудь покажу свои, идёт? У меня они тоже хорошие. Н-да! Он пожал плечами и стал, забывшись, глядеть в пустоту блуждающим взором, явно не думая уже ни о чём из того, что было вокруг, – ни где он, ни с кем он разговаривает; ещё пару раз он повторил, слегка опустив уголки губ: «Н-да!.. Н-да!..», молча развернулся и ушёл не прощаясь. Меня тогда изрядно поразил подобный случай; но чуть позже, когда он пригласил меня к себе в комнату и показал мне по обещанию книги, не только эту маленькую рассеянность я смог себе объяснить, но и многое, многое другое. Книги носили такие названия: « La mort et l’au-delà », « L’homme et ses corps », « Les sept principes de l’homme », « Karma », « La clef de la Théosophie », « A B C de la Théosophie », « La doctrine secrète », « Le Plan Astral », и т. д., и т. д. Был приписанником теософской школы синьор Ансельмо Палеари. Его отправили на пенсию с поста начальника секции в каком-то министерстве досрочно и тем его погубили – не только с финансовой точки зрения, но и ввиду того, что свободным человеком и хозяином своего времени он полностью погрузился в свои фантастические исследования и в свои туманные размышления, отвлёкшись уже начисто от материальной жизни. По меньшей мере половина его пенсии, должно быть, уходила на приобретение этих книг. Из них у него составилась уже маленькая библиотека. Непохоже было, впрочем, чтобы теософская доктрина его целиком удовлетворяла. Определённо червячок сомнения его подтачивал, ибо по соседству с теософскими книгами размещалась и богатая коллекция древних и современных философских очерков и исследований и книг научного содержания. В последние же времена он приступил и к спиритическим экспериментам. Он открыл в синьорине Сильвии Капорале, маэстре фортепьяно, своей съёмщице, выдающиеся медианические способности, не совсем ещё развившиеся, по правде говоря, но безусловно обещавшие развиться со временем и с прилежанием до уровня, который превысит всё достигнутое самыми знаменитыми медиумами. Я же со своей стороны могу засвидетельствовать, что никогда прежде я не видывал на грубо-некрасивом лице, похожем на карнавальную маску, пары таких проникновенных глах, как у синьорины Сильвии Капорале. То были антрацитно-чёрные, блестящие, необыкновенно крупные глаза, и они создавали впечатление, как будто позади них должен был находиться свинцовый противовес, как это делают в автоматических куклах. Синьорине Капорале было за сорок лет, и её украшали пара усов и вечно красный нос картошкой. Позже я узнал, что несчастная эта женщина была помешана на любви и часто выпивала: она сознавала, что была безобразна, уже стара, и от отчаяния выпивала. В иные вечера она возвращалась домой в истинно плачевном состоянии: шляпка сбилась набекрень, картошка носа – красная, как морковка, а полузакрытые глаза – самые проникновенные, какие только могут быть. Она бросалась в постель, и вскоре всё выпитое вино изливалось наружу, превращённое в нескончаемый поток слёз. Приходилось тогда бедной маленькой хозяюшке в домашнем платье сидеть с нею и утешать её до глубокой ночи; к ней она питала жалость – жалость, побеждавшую отвращение: ибо знала она, что больше у неё никого на свете не было и что она очень была несчастна из-за этого помешательства в теле, понуждавшего её ненавидеть жизнь, на которую она уже дважды покушалась; и подводила она её постепенно к обещанию, что будет она вести себя хорошо, что больше она этого не сделает; и нате вам, на следующий же день она появлялась на глаза вся расфуфыренная и с какими-то обезьяньими ужимками, как у наивного и капризного ребёнка. Те немногие лиры, что ей изредка удавалось заработать разучиванием песенок с дебютантками кафе-шантана, так все и уходили или на выпивание, или на расфуфыривание, так что она не оплачивала ни найм комнаты, ни ту малость, что ей подавали на стол при семействе. Но прогнать её нельзя было. Ибо как же иначе синьору Ансельмо Палеари проводить свои спиритические эксперименты? Но была в действительности и другая причина. Синьорина Капорале двумя годами ранее, по смерти матери, оставила дом и, переехав к Палеари, доверила около шести тысяч лир Теренцию Папиану на дело, которое он ей предложил, вернейшее и доходнейшеее; и шесть тысяч лир – как испарились. Когда она сама, синьорина Капорале, в слезах сделала мне это признание, то я смог несколько извинить синьора Ансельмо Палеари, ибо мне дотоле казалось, что он только из-за своего безумия мог содержать женщину подобного склада рядом с дочерью. Бесспорно, что за маленькую Адриану, в которой сказывалось столько инстинктивной доброты и мудрости, может быть, и не стоило опасаться: собственно говоря, её-то куда больше оскорбляли в душе мистические практики отца, то есть всё это вызывание духов посредством синьорины Капорале. Была религиозна маленькая Адриана. Я это понял с первых же дней благодаря кропильнице голубого стекла, что была подвешена к стене над ночным столиком рядом с моей постелью. К ночи я улёгся с зажжённой сигаретой в зубах и погрузился в чтение одной из книг Палеари; забывшись, я потом положил потухший окурок в ту самую кропильницу. На следующее утро её уже не было. На ночном столике вместо неё стояла пепельница. Я решил спросить, не она ли сняла её со стены; и она, покраснев немножко, мне отвечала: – Извините, я подумала, что вам больше нужна пепельница. – А была ли в этой кропильнице святая вода? – Была. Тут напротив имеется церковь Сан Рокко… С этими-то словами она ушла. Во мне, стало быть, хотела видеть святого эта маленькая хозяюшка, если в источнике Сан Рокко она набрала святой воды и для моей кропильницы? Для моей и для её, конечно. Отец, надо думать, не использовал её. А в кропильнице синьорины Капорале, если такая и была, – святое вино, скорее. <center>&#42;&#42;&#42;</center> Малейшее происшествие – на фоне той странной пустоты, в которую я уже издавна погрузился, – меня теперь бросало в длительные размышления. Происшествие с кропильницей навело меня на мысль, что с самого детства я ведь больше не посещал уже религиозных практик, и никогда я в церковь больше не заходил для молитвы, едва нас покинул Пинцоне, который отводил меня туда вместе с Берто по приказанию мамы. Я никогда не чувствовал необходимости выяснять, верую ли я на самом деле. И Маттиа Паскаль умер дурной смертью без религиозных утешений. Внезапно я обнаружил себя в довольно-таки своеобразном положении. Для всех, кто знал меня, я себя избавил – к добру или к худу – от самой томительной и самой мучительной мысли, с какой можно только жить: от мысли о смерти. Быть может, в Мираньо не раз приговаривали: – А хорошо же ему, коль подумать-то! Как бы то ни было, он решил вопрос. А на самом-то деле ничего я не решил. Я оставался теперь с книгами Ансельмо Палеари на руках, и книги эти меня учили, что мёртвые – я имею в виду, настоящие – остаются точь-в-точь в моём положении, когда попадают в «раковины» Камалоки, в первую же очередь самоубийцы: синьор Ледбитер, автор « Le Plan Astral » (первой сферы незримого мира, по положениям теософии), их изображает поглощёнными всякого рода человеческими аппетитами, коим они не могут найти удовлетворения, ибо они лишены материального тела, о чём сами они, впрочем, отнюдь не ведают. – О, подумать только, – размышлял я, – а ведь я мог бы и впрямь решить, что в пруду «Курятника» я утопился на самом деле, а сейчас мне только кажется, что я живу. Известно, что кое-какие разновидности безумия бывают заразительны. То, что было у Палеари, хоть я и сопротивлялся поначалу, пристало наконец и ко мне. Разумеется, я не стал полагать себя в действительности мёртвым: это-то была бы не беда, ибо тяжко лишь умирать, а после смерти-то, мне думается, нельзя уже печально уповать на возвращение к жизни. Но мне вдруг стало ясно, что мне и впрямь предстоит умереть когда-то; вот беда! Кто об этом задумывается? После самоубийства в «Курятнике» я, разумеется, ничего пред собою не видал, кроме жизни. А теперь – ух! Синьор Ансельмо Палеари беспрестанно бросал предо мною смертную тень. Ни о чём-то больше не умел говорить сей благословенный человек! Но о ней говорил он с таким пылом, и иногда в увлечении беседы у него прорывались такие образы и такие необычайные выражения, что у меня, когда я его слушал, мигом проходило желание поскорее уйти и разыскать себе какое-нибудь другое место. Помимо того, доктрина и вера синьора Палеари, хоть мне и виделось в них иногда что-то инфантильное, были ведь в сущности утешительны; и раз уж ко мне, увы, прилепилась мысль, что рано или поздно я должен буду умереть и по-настоящему, то я вовсе не возражал, чтобы о том рассуждали в таком духе. – Где логика? – вопросил он меня однажды, прочтя мне пассаж из книги Фино, исполненный такой сентиментально-макабрической философии, что казался он видением гробовщика-морфиномана, и относившийся до жизни, не много не мало, рождённых при разложении человеческого трупа червей.<ref>Jean Finot, « La philosophie de la longévité » (1901) — <i>примечание переводчика</i></ref> – Где логика? Материя – да, материя; надо признать, что всё – материя. Но есть форма и форма, есть модус и модус, есть качество и качество: есть камень и есть невесомый эфир, Господи! Да и в самом же моём теле есть и ногти, и зубы, и покровы, но есть, чёрт возьми, и тончайшая глазная оболочка. Так вот, синьоры, – уж это точно; кто же станет отрицать? – то, что называем мы душою, тоже есть материя; но извольте же признать, что это тогда не такая материя, как ногти, зубы и покровы; это тогда такая материя, как эфир, или что ещё. Эфир-то вы признаёте как гипотезу, а вот душу – нет? Где логика? Материя – уж это точно. Проследите за моим рассуждением и поглядите-ка, куда я прихожу, всё допуская. Обратимся к Природе. Сейчас мы рассматриваем человека наследником бесчисленной череды поколений, не так ли? – произведением неспешного природного развития. Вы, милый синьор Мейс, утверждаете, что он тоже есть зверь, очень жестокий зверь и, в общем и целом, весьма мало достойный? Что же, я допускаю и это, и говорю я следующее: пусть человек задаёт на лестнице существ не слишком-то высокую ступень; от червя до человека положим восемь, положим шесть, положим пять ступеней. Но, Господи! – ведь Природа потрудилась тысячи, тысячи и тысячи веков, чтобы подняться на сии пять ступеней от червя до человека; должна же была развиться – не так ли? – эта материя, чтобы формой своею и сущностью достичь сей пятой ступени, чтобы стать сим зверем, который ворует, сим зверем, который убивает, сим лживым зверем, но всё-таки способным написать «Божественную комедию», синьор Мейс, и пожертвовать собою, как это сделала и ваша мать, и моя мать; и вдруг всё это – пшик, обращается в нулик? Где логика? Да станет червём мой нос, моя нога – но не душа моя, чёрт возьми! Материя ведь и она – уж это точно; кто же станет отрицать? Но не такая материя, как мой нос или как моя нога. Где логика? — Простите, синьор Палеари, — возразил я, — великий человек идёт, падает, повреждает голову, делается глуп. Где душа? Синьор Ансельмо на мгновение бросил поражённый взгляд, как будто под ноги ему внезапно свалился кирпич. — Где душа? — Да. Вот вы… Или я — пускай я не великий человек, но всё-таки… Рассуждаю. Вот я иду, падаю, повреждаю голову, делаюсь глуп. Где душа? Палеари сплеснул руками и с выражением доброжелательного сочувствия меня переспросил: — Но, святой Боже, зачем же вам падать и повреждать голову, милый синьор Мейс? — Ради гипотезы… — Ну нет, синьор; ходите, пожалуйста, невозбранно. Возьмём стариков — им вовсе не нужно падать и повреждать голову, когда они естественным путём делаются глупы. И что же это означает? Вы желаете сим доказать, что при ослаблении тела расстраивается и душа, выводя отсюда заключение, что иссякание одного обусловливает иссякание другой? Но простите! Представьте-ка себе противоположный случай: до крайности измождённые тела, в коих всё же блещет мощнейший свет души! Джакомо Леопарди; а также многие старики, как-то его святейшество Лев XIII! И что же тогда? Но представьте себе фортепьяно и музыканта; через какое-то время, производя музыку, фортепьяно расстраивается; клавиша уж не бьёт; две, три струны — разорваны; ну что же тогда вы хотите — на этаком порушенном инструменте музыкант неизбежно, каким бы он ни был мастером, будет играть скверно. И если фортепьяно, наконец, замолкает, то означает ли это, что уж и музыкант не существует? — Мозг уподобляется фортепьяно, а музыкант — душе? — В точности, синьор Мейс! Итак, если мозг повреждается, то неизбежно душа являет себя глупой или безумной, или что ещё. Это и означает, что если музыкант сломает — не по несчастью, а по небрежению или по умыслу — свой инструмент, то он заплатит; кто ломает, тот и платит; за всё надо платить, за всё. Но ведь это совсем другой вопрос. Простите, разве для вас ничего не означает то обстоятельство, что всё человечество, насколько лишь можно собрать о нём сведения, всегда имело устремления к иной жизни на том свете? Ведь это же факт, подлинный факт, доказательство. – Говорят: инстинкт сохранения… – Ну нет, синьор, потому что мне-то ведь до них и дела нет, знаете?.. – До всех этих подлых покровов, в которые я завёрнут! Они тяготят меня, и я переношу их лишь постольку, поскольку я знаю, что я должен их переносить; но если мне вдруг докажут – Господи! – что после ещё пяти, шести или даже десяти лет сего мучения я не получу расчёт каким-нибудь образом и что всё это так и закончится, да ведь я же сброшу их в тот же самый день, в то же самое мгновение; и это, вы говорите, инстинкт сохранения? Я сохраняю себя единственно потому, что я знаю, что не может на этом всё закончиться! Но одно дело – отдельный человек, говорят, а другое дело – человечество. Индивид заканчивается, вид продолжает развитие. Замечательное рассуждение, не правда ли? Но взгляните-ка! Как будто человечество – это не я, не вы и так, один за другим, не все. И как будто нет у каждого из нас того же самого чувства – а именно, что самой большой нелепостью и самой большой жестокостью было бы, если бы всё должно было состоять здесь, в сём жалком дуновении, что есть наша земная жизнь; пятьдесят, шестьдесят лет тоски, унижений, трудов – для чего? Ни для чего! Для человечества? Но если и человечество должно когда-нибудь закончиться? Подумайте-ка: вся эта жизнь, весь этот прогресс, всё это развитие – для чего же тогда всё это было бы? Ни для чего? Но ведь ничто, чистое ничто, по их же собственным словам, не существует… Исцеление светила, не правда ли? – как вы изволили подсказать недавно. И прекрасно: исцеление; но нужно видеть, в каком смысле. Болезнь науки – посмотрите, синьор Мейс, – в том-то вся и состоит: она желает заниматься одной только жизнью. — Ну, — вздохнул я с улыбкою, — раз уж мы должны жить… — Но мы должны и умереть! — отбил Палеари. — Понимаю; но зачем об этом столько размышлять? — Зачем? А затем, что не можем мы понять жизнь, если каким-то образом не объясним себе смерть! Направляющий критерий наших поступков, нить для выхода из сего лабиринта — одним словом, свет, синьор Мейс, свет должен прибыть к нам оттуда, из смерти. — С тьмою, что там делается? — С тьмою? Тьма — при вас! Попробуйте зажечь подле неё лампочку веры на чистом масле души. Если лампочки этой не хватает, то кружимся мы по сей жизни, точно слепые, несмотря на весь этот электрический свет, что мы изобрели! Вполне подходит без малейшего изъятия для жизни электрическая лампочка; но мы, милый синьор Мейс, мы нуждаемся ещё и в такой, которая бросит для нас немножко света на смерть. Смотрите, я и сам иногда пробую по вечерам зажигать один светоч красного стекла; нужно испытывать самые разные методы, искать средств к тому, чтобы видеть. Пока что зять мой Теренций пребывает в Неаполе. Вернётся он через несколько месяцев, и вот тогда я вас приглашу поприсутствовать на наших скромных сеансах, если вы изволите. И кто знает, что этот светоч… Довольно, я не хочу заглядывать вперёд. Как видите, общество Ансельмо Палеари невозможно было назвать вполне приятным. Но, ежели поразмышлять, разве мог я без риска, а точнее без принуждения ко лжи, надеяться на иное общество, не настолько далёкое от жизни? Я всё ещё вспоминал о кав. Тито Ленци. Синьору Палеари, напротив, не требовалось ничего обо мне знать, ему хватало лишь того внимания, которое я уделял его разговорам. Почти всякое утро после обыкновенного омовения всего тела он присоединялся ко мне в моих прогулках; мы проходили или по Яникулу, или по Авентину, или по Монте Марио, иногда до самого Понте Номентано, и темой наших бесед всегда была смерть. — Так вот, значит, что я выиграл, — размышлял я, — когда не умер по-настоящему! Я пробовал время от времени перевести его на какой-то другой разговор; но казалось, что у синьора Палеари глаз не было на спектакль окружающей жизни; ходил он почти всегда со шляпой в руках; и в конце концов он тогда воздымал её, словно чтобы поприветствовать какую-нибудь тень, и восклицал: — Глупости! Один-единственный раз он ко мне вдруг обратил личный вопрос: — Отчего вы остановились в Риме, синьор Мейс? Я пожал плечами и отвечал: — Ну, мне нравится этот город… — А ведь это печальный город, — заметил он, взмахнув шляпой. — Многие изумляются, отчего ни одно предприятие в нём не удаётся, отчего ни одна живая идея в нём не закрепляется. Эти многие изумляются напрасно, ведь они не желают признать, что Рим мёртв. — Как? И Рим мёртв? — воскликнул я в ошеломлении. — С давних пор, синьор Мейс! И тщетны, поверьте, любые попытки его оживить. Замкнутый в видении своего величественного прошлого, он не желает ничего знать об этой мелкой жизни, что продолжает роиться вокруг. Если город имел такую жизнь, как Рим, — с такими выпуклыми и особенными персонажами, — то он уже не может стать современным городом, то бишь городом наподобие всякого другого. Рим со своим великим раскрошившимся сердцем лежит там — на склонах Капитолия. Взгляните, разве от Рима — эти новые дома? Видите ли, синьор Мейс… Дочь моя Адриана рассказала мне о той кропильнице, что висела у вас на стене, помните? Адриана сняла эту кропильницу со стены; но впоследствии она выпала у ней из руки и разбилась; от неё осталась только чашечка, и эта чашечка сейчас стоит у меня в комнате на письменном столе и служит тому же употреблению, что и вы для неё дотоле по рассеянности сделали. Что же, синьор Мейс, судьба Рима точно такая же. Папы из него сделали — по-своему, разумеется, — кропильницу; а мы, итальянцы, из него сделали — тоже по-своему — пепельницу. Со всех краёв мы сюда съехались, чтобы отряхнуть пепел со своих сигар, и это опять же символ для фривольности ничтожнейшей нашей жизни и того горького, ядовитого удовольствия, что она нам даёт. 3z3px3co76cj03m1oetd3sflmrkor4q 5124073 5124072 2024-04-25T14:35:14Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Кропильница и пепельница | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../9|IX. Несколько туманно]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../11|XI. По вечерам, разглядывая реку]] }} <div class=text> == X. Кропильница и пепельница == Спустя несколько дней я был в Риме, намерившись найти там постоянный кров. Почему в Риме, а не где-то ещё? Истинная причина мне ведома сейчас — после всего, что со мною случилось; но я не стану её называть, дабы не прерывать нить рассказа рассуждениями, которые сейчас стали бы неуместны. Итак, я выбрал Рим, прежде всего, потому, что он мне понравился превыше всех других городов, а ещё потому, что мне подумалось, что он был наиболее пригоден, чтобы приютить с безразличием посреди стольких чужестранцев чужестранца вроде меня. Выбрать дом, то бишь подыскать себе приличную комнатёнку на какой-нибудь тихой улице при скромном семействе, оказалось не так-то легко. Наконец, я нашёл нужное — на Виа Рипетта, с видом на реку. По правде говоря, первое впечатление от семейства, которое должно было меня приютить, было не совсем благоприятным; так что даже, возвратившись в гостиницу, я довольно долго размышлял, не продолжать ли поиски. Мне открыл старик лет шестидесяти с лишним (Палеари? Папиан?), подошедший к двери в банных подштанниках, в грязных шлёпанцах на босу ногу, с обнажённой грудью, мясистой и безволосой, со взмыленными руками и с кипучим тюрбаном мыльной пены на голове. – Ах, простите! – воскликнул он. – Я полагал, пришла служанка… О, сделайте одолжение, я в таком виде… Адриана! Теренций! Скорей же сюда! Тут один синьор… О, сделайте одолжение, подождите минутку; будьте так добры… Что изволите? – Сдаётся здесь внаём меблированная комната? – Да, да. Вот моя дочь; поговорите с ней. Ну же, Адриана; комната! Явилась вся в смущении очень, очень маленькая синьоринушка: светловолосая, бледная, со светло-голубыми глазами – мягкими и грустными, как и вся она. Адриана, точь-в-точь как я! «Надо же! – подумал я. – Нарочно не придумаешь!» – А где же Теренций? – спросил у ней мужчина с тюрбаном мыльной пены. – О, Боже, папа, ведь ты же знаешь, что он в Неаполе второй день! Уходи! Если бы ты себя видел… – отвечала обиженная синьоринушка очень нежным голосом, который выражал, несмотря на лёгкое раздражение, мягкость нрава. И её отец ушёл, приговаривая: «Ах да! Ах да!»; он зашаркал своими шлёпанцами и стал снова себе намыливать лысую голову, а заодно и поседевшую бороду. Я не мог не улыбнуться, но доброжелательно, чтобы ещё больше не обидеть его дочь. Она закрыла глаза, как будто чтобы не видеть моей улыбки. Сперва мне показалось, что она девчонка; позже, приглядевшись к выражению её лица, я смог понять, что она была уже взрослая и что, если угодно, ей пристало носить это домашнее платье, в котором она выглядела чуть-чуть неуклюжей, так как оно очень плохо подходило к такой маленькой фигуре и к таким чертам. Носила она полутраур. Разговаривая чрезвычайно тихо и избегая на меня смотреть (кто знает, какое впечатление я на неё произвёл поначалу!), она провела меня по тёмному коридору к той комнате, где я должен был поселиться. Едва она раскрыла дверь, у меня захватило дух от пространства, от света, что вливался через два обширных окна напротив реки. Далеко-далеко, в самой глубине, виднелись Монте Марио, Понте Маргерита и весь новый квартал на Прати до замка Св. Ангела; главенствовал же старый мост на Виа Рипетта и новый, что строился рядом; чуть подальше – мост Умберто и за ним чередою старые дома Тординоны, что примыкали к широкой речной дуге; а ещё в глубине – но по другую сторону – открывались зелёные высоты Яникула с великим фонтаном Сан-Пьетро-ин-Монторио и с конной статуей Гарибальди. По милости сего просторного вида я и взял внаём эту комнату, что была к тому же отделана с изящной простотой светлыми материалами — белыми и голубыми. – Этот вот балкончик, – сочла нужным сообщить мне девчонка в домашнем платье, – тоже нам принадлежит, то есть пока. Говорят, что его хотят снести, потому что он делает выступ… – Делает… что? – Выступ; разве не говорят так? Но пройдёт ещё немало времени, прежде чем будут окончены работы на набережной Тибра. Говорила она так тихо и так серьёзно, одетая в это платье, что я улыбнулся и отвечал ей: – Вот как? Она оскорбилась. Опустила глаза и стала жевать губы. Чтобы сделать ей приятное, я тогда тоже заговорил с ней по-серьёзному: – А… простите, синьорина: ребятишек ведь в доме нет, не правда ли? Она покачала головой, не сказав ни слова. Должно быть, в моём вопросе ей всё же почудился налёт иронии, которого я на самом деле совсем не хотел вложить. Я и сказал ведь «ребятишек», а не «девчонок». И я вновь поспешил исправиться. – А… скажите, синьорина: другие комнаты ведь вы, не правда ли, не сдаёте? – Эта самая лучшая, – отвечала она, не поднимая глаз. – Если она вам не подходит… – Нет, нет… Мне только хотелось бы узнать… – Мы сдаём ещё одну комнату, – промолвила она тогда, подняв глаза с видом напускного безразличия. – Вон там, по ту сторону коридора… с видом на улицу. Её занимает одна синьорина, она живёт с нами уже два года; она даёт уроки фортепьяно… не в доме. На губах у неё наметилась при этих словах очень лёгкая, грустная улыбка. Она добавила: – Нас трое: я, папа и мой зять. – Палеари? – Нет. Палеари – это папа; а зятя зовут Теренций Папиан… Но он должен съезжать вместе с братом, а пока что брат тоже живёт здесь, с нами. Сестра моя скончалась… шесть месяцев назад. Чтобы перевести разговор, я осведомился о цене; мы быстро сговорились; и я спросил ещё, нужно ли оставить задаток. – Как хотите, – отвечала она. – Если вы предпочитаете оставить имя… Я постучал себя в грудь с нервной улыбкой и произнёс: – У меня нет… у меня нет даже визитной карточки… Зовут меня Адрианом — да-да, именно; и я слышал, что вас тоже зовут Адрианой, синьорина. Возможно, вы против… – О нет! Отчего же? – воскликнула она; очевидно, она заметила моё странное смущение и рассмеялась на сей раз, как настоящая девчонка. Я тоже засмеялся и заключил: – Ну что же, раз вы ничего не имеете против, то зовут меня Адрианом Мейсом; вот и всё! Я могу сюда въехать этим же вечером? Или лучше подождать до утра… Она отвечала мне: «Как пожелаете», – но я уходил при впечатлении, что она была бы очень рада, если бы я больше не возвращался. Тем не менее я осмелился не принять в должное внимание её домашнее платье. Я мог увидеть, однако, и на себе почувствовать несколько дней спустя, что бедная девушка и точно должна была носить это домашнее платье, без которого она бы очень охотно, может быть, и обошлась. Вся тяжесть дома лежала на её плечах; и горе, если бы не она! Отец её, Ансельмо Палеари, тот самый старик, который вышел ко мне с тюрбаном мыльной пены на голове, обладал таким же, как будто из мыльной пены, рассудком. В тот же день, как я въехал в его дом, он зашёл ко мне и представился – не столько, по его словам, с тем, чтобы возобновить извинения за малоприличный облик, в котором он явился предо мною в первый раз, сколько с тем, чтобы составить удовольствие моего знакомства ввиду моей наружности человека учёного или, может быть, художника: – Я ошибаюсь? – Ошибаетесь. Художник… Отнюдь! Учёный… Как сказать… Я охотно читаю иногда книги. – О, у вас они хорошие! – вымолвил он, оглядывая корешки тех немногих, что я к тому времени уже выставил на полке письменного стола. – А потом я вам как-нибудь покажу свои, идёт? У меня они тоже хорошие. Н-да! Он пожал плечами и стал, забывшись, глядеть в пустоту блуждающим взором, явно не думая уже ни о чём из того, что было вокруг, – ни где он, ни с кем он разговаривает; ещё пару раз он повторил, слегка опустив уголки губ: «Н-да!.. Н-да!..», молча развернулся и ушёл не прощаясь. Меня тогда изрядно поразил подобный случай; но чуть позже, когда он пригласил меня к себе в комнату и показал мне по обещанию книги, не только эту маленькую рассеянность я смог себе объяснить, но и многое, многое другое. Книги носили такие названия: « La mort et l’au-delà », « L’homme et ses corps », « Les sept principes de l’homme », « Karma », « La clef de la Théosophie », « A B C de la Théosophie », « La doctrine secrète », « Le Plan Astral », и т. д., и т. д. Был приписанником теософской школы синьор Ансельмо Палеари. Его отправили на пенсию с поста начальника секции в каком-то министерстве досрочно и тем его погубили – не только с финансовой точки зрения, но и ввиду того, что свободным человеком и хозяином своего времени он полностью погрузился в свои фантастические исследования и в свои туманные размышления, отвлёкшись уже начисто от материальной жизни. По меньшей мере половина его пенсии, должно быть, уходила на приобретение этих книг. Из них у него составилась уже маленькая библиотека. Непохоже было, впрочем, чтобы теософская доктрина его целиком удовлетворяла. Определённо червячок сомнения его подтачивал, ибо по соседству с теософскими книгами размещалась и богатая коллекция древних и современных философских очерков и исследований и книг научного содержания. В последние же времена он приступил и к спиритическим экспериментам. Он открыл в синьорине Сильвии Капорале, маэстре фортепьяно, своей съёмщице, выдающиеся медианические способности, не совсем ещё развившиеся, по правде говоря, но безусловно обещавшие развиться со временем и с прилежанием до уровня, который превысит всё достигнутое самыми знаменитыми медиумами. Я же со своей стороны могу засвидетельствовать, что никогда прежде я не видывал на грубо-некрасивом лице, похожем на карнавальную маску, пары таких проникновенных глах, как у синьорины Сильвии Капорале. То были антрацитно-чёрные, блестящие, необыкновенно крупные глаза, и они создавали впечатление, как будто позади них должен был находиться свинцовый противовес, как это делают в автоматических куклах. Синьорине Капорале было за сорок лет, и её украшали пара усов и вечно красный нос картошкой. Позже я узнал, что несчастная эта женщина была помешана на любви и часто выпивала: она сознавала, что была безобразна, уже стара, и от отчаяния выпивала. В иные вечера она возвращалась домой в истинно плачевном состоянии: шляпка сбилась набекрень, картошка носа – красная, как морковка, а полузакрытые глаза – самые проникновенные, какие только могут быть. Она бросалась в постель, и вскоре всё выпитое вино изливалось наружу, превращённое в нескончаемый поток слёз. Приходилось тогда бедной маленькой хозяюшке в домашнем платье сидеть с нею и утешать её до глубокой ночи; к ней она питала жалость – жалость, побеждавшую отвращение: ибо знала она, что больше у неё никого на свете не было и что она очень была несчастна из-за этого помешательства в теле, понуждавшего её ненавидеть жизнь, на которую она уже дважды покушалась; и подводила она её постепенно к обещанию, что будет она вести себя хорошо, что больше она этого не сделает; и нате вам, на следующий же день она появлялась на глаза вся расфуфыренная и с какими-то обезьяньими ужимками, как у наивного и капризного ребёнка. Те немногие лиры, что ей изредка удавалось заработать разучиванием песенок с дебютантками кафе-шантана, так все и уходили или на выпивание, или на расфуфыривание, так что она не оплачивала ни найм комнаты, ни ту малость, что ей подавали на стол при семействе. Но прогнать её нельзя было. Ибо как же иначе синьору Ансельмо Палеари проводить свои спиритические эксперименты? Но была в действительности и другая причина. Синьорина Капорале двумя годами ранее, по смерти матери, оставила дом и, переехав к Палеари, доверила около шести тысяч лир Теренцию Папиану на дело, которое он ей предложил, вернейшее и доходнейшеее; и шесть тысяч лир – как испарились. Когда она сама, синьорина Капорале, в слезах сделала мне это признание, то я смог несколько извинить синьора Ансельмо Палеари, ибо мне дотоле казалось, что он только из-за своего безумия мог содержать женщину подобного склада рядом с дочерью. Бесспорно, что за маленькую Адриану, в которой сказывалось столько инстинктивной доброты и мудрости, может быть, и не стоило опасаться: собственно говоря, её-то куда больше оскорбляли в душе мистические практики отца, то есть всё это вызывание духов посредством синьорины Капорале. Была религиозна маленькая Адриана. Я это понял с первых же дней благодаря кропильнице голубого стекла, что была подвешена к стене над ночным столиком рядом с моей постелью. К ночи я улёгся с зажжённой сигаретой в зубах и погрузился в чтение одной из книг Палеари; забывшись, я потом положил потухший окурок в ту самую кропильницу. На следующее утро её уже не было. На ночном столике вместо неё стояла пепельница. Я решил спросить, не она ли сняла её со стены; и она, покраснев немножко, мне отвечала: – Извините, я подумала, что вам больше нужна пепельница. – А была ли в этой кропильнице святая вода? – Была. Тут напротив имеется церковь Сан Рокко… С этими-то словами она ушла. Во мне, стало быть, хотела видеть святого эта маленькая хозяюшка, если в источнике Сан Рокко она набрала святой воды и для моей кропильницы? Для моей и для её, конечно. Отец, надо думать, не использовал её. А в кропильнице синьорины Капорале, если такая и была, – святое вино, скорее. <center>&#42;&#42;&#42;</center> Малейшее происшествие – на фоне той странной пустоты, в которую я уже издавна погрузился, – меня теперь бросало в длительные размышления. Происшествие с кропильницей навело меня на мысль, что с самого детства я ведь больше не посещал уже религиозных практик, и никогда я в церковь больше не заходил для молитвы, едва нас покинул Пинцоне, который отводил меня туда вместе с Берто по приказанию мамы. Я никогда не чувствовал необходимости выяснять, верую ли я на самом деле. И Маттиа Паскаль умер дурной смертью без религиозных утешений. Внезапно я обнаружил себя в довольно-таки своеобразном положении. Для всех, кто знал меня, я себя избавил – к добру или к худу – от самой томительной и самой мучительной мысли, с какой можно только жить: от мысли о смерти. Быть может, в Мираньо не раз приговаривали: – А хорошо же ему, коль подумать-то! Как бы то ни было, он решил вопрос. А на самом-то деле ничего я не решил. Я оставался теперь с книгами Ансельмо Палеари на руках, и книги эти меня учили, что мёртвые – я имею в виду, настоящие – остаются точь-в-точь в моём положении, когда попадают в «раковины» Камалоки, в первую же очередь самоубийцы: синьор Ледбитер, автор « Le Plan Astral » (первой сферы незримого мира, по положениям теософии), их изображает поглощёнными всякого рода человеческими аппетитами, коим они не могут найти удовлетворения, ибо они лишены материального тела, о чём сами они, впрочем, отнюдь не ведают. – О, подумать только, – размышлял я, – а ведь я мог бы и впрямь решить, что в пруду «Курятника» я утопился на самом деле, а сейчас мне только кажется, что я живу. Известно, что кое-какие разновидности безумия бывают заразительны. То, что было у Палеари, хоть я и сопротивлялся поначалу, пристало наконец и ко мне. Разумеется, я не стал полагать себя в действительности мёртвым: это-то была бы не беда, ибо тяжко лишь умирать, а после смерти-то, мне думается, нельзя уже печально уповать на возвращение к жизни. Но мне вдруг стало ясно, что мне и впрямь предстоит умереть когда-то; вот беда! Кто об этом задумывается? После самоубийства в «Курятнике» я, разумеется, ничего пред собою не видал, кроме жизни. А теперь – ух! Синьор Ансельмо Палеари беспрестанно бросал предо мною смертную тень. Ни о чём-то больше не умел говорить сей благословенный человек! Но о ней говорил он с таким пылом, и иногда в увлечении беседы у него прорывались такие образы и такие необычайные выражения, что у меня, когда я его слушал, мигом проходило желание поскорее уйти и разыскать себе какое-нибудь другое место. Помимо того, доктрина и вера синьора Палеари, хоть мне и виделось в них иногда что-то инфантильное, были ведь в сущности утешительны; и раз уж ко мне, увы, прилепилась мысль, что рано или поздно я должен буду умереть и по-настоящему, то я вовсе не возражал, чтобы о том рассуждали в таком духе. – Где логика? – вопросил он меня однажды, прочтя мне пассаж из книги Фино, исполненный такой сентиментально-макабрической философии, что казался он видением гробовщика-морфиномана, и относившийся до жизни, не много не мало, рождённых при разложении человеческого трупа червей.<ref>Jean Finot, « La philosophie de la longévité » (1901) — <i>примечание переводчика</i></ref> – Где логика? Материя – да, материя; надо признать, что всё – материя. Но есть форма и форма, есть модус и модус, есть качество и качество: есть камень и есть невесомый эфир, Господи! Да и в самом же моём теле есть и ногти, и зубы, и покровы, но есть, чёрт возьми, и тончайшая глазная оболочка. Так вот, синьоры, – уж это точно; кто же станет отрицать? – то, что называем мы душою, тоже есть материя; но извольте же признать, что это тогда не такая материя, как ногти, зубы и покровы; это тогда такая материя, как эфир, или что ещё. Эфир-то вы признаёте как гипотезу, а вот душу – нет? Где логика? Материя – уж это точно. Проследите за моим рассуждением и поглядите-ка, куда я прихожу, всё допуская. Обратимся к Природе. Сейчас мы рассматриваем человека наследником бесчисленной череды поколений, не так ли? – произведением неспешного природного развития. Вы, милый синьор Мейс, утверждаете, что он тоже есть зверь, очень жестокий зверь и, в общем и целом, весьма мало достойный? Что же, я допускаю и это, и говорю я следующее: пусть человек задаёт на лестнице существ не слишком-то высокую ступень; от червя до человека положим восемь, положим шесть, положим пять ступеней. Но, Господи! – ведь Природа потрудилась тысячи, тысячи и тысячи веков, чтобы подняться на сии пять ступеней от червя до человека; должна же была развиться – не так ли? – эта материя, чтобы формой своею и сущностью достичь сей пятой ступени, чтобы стать сим зверем, который ворует, сим зверем, который убивает, сим лживым зверем, но всё-таки способным написать «Божественную комедию», синьор Мейс, и пожертвовать собою, как это сделала и ваша мать, и моя мать; и вдруг всё это – пшик, обращается в нулик? Где логика? Да станет червём мой нос, моя нога – но не душа моя, чёрт возьми! Материя ведь и она – уж это точно; кто же станет отрицать? Но не такая материя, как мой нос или как моя нога. Где логика? — Простите, синьор Палеари, — возразил я, — великий человек идёт, падает, повреждает голову, делается глуп. Где душа? Синьор Ансельмо на мгновение бросил поражённый взгляд, как будто под ноги ему внезапно свалился кирпич. — Где душа? — Да. Вот вы… Или я — пускай я не великий человек, но всё-таки… Рассуждаю. Вот я иду, падаю, повреждаю голову, делаюсь глуп. Где душа? Палеари сплеснул руками и с выражением доброжелательного сочувствия меня переспросил: — Но, святой Боже, зачем же вам падать и повреждать голову, милый синьор Мейс? — Ради гипотезы… — Ну нет, синьор; ходите, пожалуйста, невозбранно. Возьмём стариков — им вовсе не нужно падать и повреждать голову, когда они естественным путём делаются глупы. И что же это означает? Вы желаете сим доказать, что при ослаблении тела расстраивается и душа, выводя отсюда заключение, что иссякание одного обусловливает иссякание другой? Но простите! Представьте-ка себе противоположный случай: до крайности измождённые тела, в коих всё же блещет мощнейший свет души! Джакомо Леопарди; а также многие старики, как-то его святейшество Лев XIII! И что же тогда? Но представьте себе фортепьяно и музыканта; спустя время, производя музыку, фортепьяно расстраивается; клавиша уж не бьёт; две, три струны — порваны; ну что же тогда вы хотите — на порушенном инструменте музыкант неизбежно, каким бы он ни был мастером, будет играть скверно. И если фортепьяно, наконец, замолкает, то означает ли это, что уж и музыкант не существует? — Мозг уподобляется фортепьяно, а музыкант — душе? — В точности, синьор Мейс! Итак, если мозг повреждается, то неизбежно душа являет себя глупой или безумной, или что ещё. Это и означает, что если музыкант сломает — не по несчастью, а по небрежению или по умыслу — свой инструмент, то он заплатит; кто ломает, тот и платит; за всё надо платить, за всё. Но ведь это совсем другой вопрос. Простите, разве для вас ничего не означает то обстоятельство, что всё человечество, насколько лишь можно собрать о нём сведения, всегда имело устремления к иной жизни на том свете? Ведь это же факт, подлинный факт, доказательство. – Говорят: инстинкт сохранения… – Ну нет, синьор, потому что мне-то ведь до них и дела нет, знаете?.. – До всех этих подлых покровов, в которые я завёрнут! Они тяготят меня, и я переношу их лишь постольку, поскольку я знаю, что я должен их переносить; но если мне вдруг докажут – Господи! – что после ещё пяти, шести или даже десяти лет сего мучения я не получу расчёт каким-нибудь образом и что всё это так и закончится, да ведь я же сброшу их в тот же самый день, в то же самое мгновение; и это, вы говорите, инстинкт сохранения? Я сохраняю себя единственно потому, что я знаю, что не может на этом всё закончиться! Но одно дело – отдельный человек, говорят, а другое дело – человечество. Индивид заканчивается, вид продолжает развитие. Замечательное рассуждение, не правда ли? Но взгляните-ка! Как будто человечество – это не я, не вы и так, один за другим, не все. И как будто нет у каждого из нас того же самого чувства – а именно, что самой большой нелепостью и самой большой жестокостью было бы, если бы всё должно было состоять здесь, в сём жалком дуновении, что есть наша земная жизнь; пятьдесят, шестьдесят лет тоски, унижений, трудов – для чего? Ни для чего! Для человечества? Но если и человечество должно когда-нибудь закончиться? Подумайте-ка: вся эта жизнь, весь этот прогресс, всё это развитие – для чего же тогда всё это было бы? Ни для чего? Но ведь ничто, чистое ничто, по их же собственным словам, не существует… Исцеление светила, не правда ли? – как вы изволили подсказать недавно. И прекрасно: исцеление; но нужно видеть, в каком смысле. Болезнь науки – посмотрите, синьор Мейс, – в том-то вся и состоит: она желает заниматься одной только жизнью. — Ну, — вздохнул я с улыбкою, — раз уж мы должны жить… — Но мы должны и умереть! — отбил Палеари. — Понимаю; но зачем об этом столько размышлять? — Зачем? А затем, что не можем мы понять жизнь, если каким-то образом не объясним себе смерть! Направляющий критерий наших поступков, нить для выхода из сего лабиринта — одним словом, свет, синьор Мейс, свет должен прибыть к нам оттуда, из смерти. — С тьмою, что там делается? — С тьмою? Тьма — при вас! Попробуйте зажечь подле неё лампочку веры на чистом масле души. Если лампочки этой не хватает, то кружимся мы по сей жизни, точно слепые, несмотря на весь этот электрический свет, что мы изобрели! Вполне подходит без малейшего изъятия для жизни электрическая лампочка; но мы, милый синьор Мейс, мы нуждаемся ещё и в такой, которая бросит для нас немножко света на смерть. Смотрите, я и сам иногда пробую по вечерам зажигать один светоч красного стекла; нужно испытывать самые разные методы, искать средств к тому, чтобы видеть. Пока что зять мой Теренций пребывает в Неаполе. Вернётся он через несколько месяцев, и вот тогда я вас приглашу поприсутствовать на наших скромных сеансах, если вы изволите. И кто знает, что этот светоч… Довольно, я не хочу заглядывать вперёд. Как видите, общество Ансельмо Палеари невозможно было назвать вполне приятным. Но, ежели поразмышлять, разве мог я без риска, а точнее без принуждения ко лжи, надеяться на иное общество, не настолько далёкое от жизни? Я всё ещё вспоминал о кав. Тито Ленци. Синьору Палеари, напротив, не требовалось ничего обо мне знать, ему хватало лишь того внимания, которое я уделял его разговорам. Почти всякое утро после обыкновенного омовения всего тела он присоединялся ко мне в моих прогулках; мы проходили или по Яникулу, или по Авентину, или по Монте Марио, иногда до самого Понте Номентано, и темой наших бесед всегда была смерть. — Так вот, значит, что я выиграл, — размышлял я, — когда не умер по-настоящему! Я пробовал время от времени перевести его на какой-то другой разговор; но казалось, что у синьора Палеари глаз не было на спектакль окружающей жизни; ходил он почти всегда со шляпой в руках; и в конце концов он тогда воздымал её, словно чтобы поприветствовать какую-нибудь тень, и восклицал: — Глупости! Один-единственный раз он ко мне вдруг обратил личный вопрос: — Отчего вы остановились в Риме, синьор Мейс? Я пожал плечами и отвечал: — Ну, мне нравится этот город… — А ведь это печальный город, — заметил он, взмахнув шляпой. — Многие изумляются, отчего ни одно предприятие в нём не удаётся, отчего ни одна живая идея в нём не закрепляется. Эти многие изумляются напрасно, ведь они не желают признать, что Рим мёртв. — Как? И Рим мёртв? — воскликнул я в ошеломлении. — С давних пор, синьор Мейс! И тщетны, поверьте, любые попытки его оживить. Замкнутый в видении своего величественного прошлого, он не желает ничего знать об этой мелкой жизни, что продолжает роиться вокруг. Если город имел такую жизнь, как Рим, — с такими выпуклыми и особенными персонажами, — то он уже не может стать современным городом, то бишь городом наподобие всякого другого. Рим со своим великим раскрошившимся сердцем лежит там — на склонах Капитолия. Взгляните, разве от Рима — эти новые дома? Видите ли, синьор Мейс… Дочь моя Адриана рассказала мне о той кропильнице, что висела у вас на стене, помните? Адриана сняла эту кропильницу со стены; но впоследствии она выпала у ней из руки и разбилась; от неё осталась только чашечка, и эта чашечка сейчас стоит у меня в комнате на письменном столе и служит тому же употреблению, что и вы для неё дотоле по рассеянности сделали. Что же, синьор Мейс, судьба Рима точно такая же. Папы из него сделали — по-своему, разумеется, — кропильницу; а мы, итальянцы, из него сделали — тоже по-своему — пепельницу. Со всех краёв мы сюда съехались, чтобы отряхнуть пепел со своих сигар, и это опять же символ для фривольности ничтожнейшей нашей жизни и того горького, ядовитого удовольствия, что она нам даёт. rt2g1gao8ycy6g52bqc9ozf0kkmqkem Покойный Маттиа Паскаль (Пиранделло)/13 0 988699 5124064 5112490 2024-04-25T12:19:51Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Светоч | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../12|XII. Глаз и Папиан]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../14|XIV. Деяния Макса]] }} <div class=text> == XIII. Светоч == Сорок дней в темноте. Удалась — о, прекрасно удалась операция. Разве что этот мой глаз должен был, возможно, остаться самую чуточку больше другого. Не беда! А всё же да, в темноте сорок дней — в своей комнате. Я смог узнать на опыте, что когда человек страдает, он приобретает особенное представление о добре и зле — то есть о добре, которое другие должны ему делать и на которое он претендует, словно из собственных страданий производится право на возмещение, и о зле, которое он может делать другим, словно опять же ввиду собственных страданий он на это уполномочен. И если другие не делают ему этого добра как бы по долгу, то он их обвиняет, и за всё то зло, что он им делает как бы по праву, он легко себя извиняет. Через несколько дней слепого этого заточения желание и потребность быть как-то ободренным возросли до непереносимости. Я знал, конечно, что я нахожусь в чужом доме и что поэтому я, напротив, должен благодарить хозяев за те деликатнейшие заботы, которыми они меня окружили. Но не хватало мне уже этих забот; напротив, они меня раздражали, словно они-то и приносились мне в обиду. Да, именно! Ибо угадывал я, от кого они происходили. Адриана ими выказывала мне, что почти весь день мыслью она пребывала тут, со мною, в моей комнате; вот и спасибо за утешение! Но что мне было до того за дело, если я своею в то же самое время всюду преследовал её по дому, весь день предавался раздумьям? Она одна могла меня утешить; должна была; ведь она лучше всех других могла понять, как и насколько томила меня тоска, грызло желание видеть её или хотя бы слышать поблизости. Раздумья с тоскою выросли ещё и из-за злобы, с которой я принял известие о внезапном отъезде Пантогады из Рима. Разве я закопался бы сюда на сорок дней в темноте, если бы знал, что он должен был уехать так скоро? Чтобы утешить меня, синьор Ансельмо Палеари задумал доказать мне в длительном рассуждении, что темнота была в воображении. — В воображении? Вот это? — закричал я на него. — Потерпите немного, я объясню. И он развернул предо мной (быть может, и ради того, чтобы подготовить меня к спиритическим экспериментам, кои на сей раз назначались в моей комнате, чтобы доставить мне развлечение), он развернул предо мной, повторяю, своеобразнейшую свою философскую концепцию, которую я мог бы назвать лантернософией. Время от времени почтенный рассказчик прерывался ради вопроса: – Вы спите, синьор Мейс? Меня подмывало ответить: – Да, благодарю вас, синьор Ансельмо: я сплю. Но поскольку намерение его было, в сущности, добрым – составить мне общество, то я не только благодарил его за увлекательное изложение, но и умолял его продолжать. И, продолжая, синьор Ансельмо показывал мне, что мы, увы, не похожи на дерево, которое живёт и не чувствует и для которого земля, солнце, воздух, дождь, ветер, по-видимому, не таковы, каковы они для нас: вещи дружественные или вредоносные. К нам – к людям – от рождения прикреплена печальная привилегия: мы чувствуем себя живыми; с прекрасной иллюзией, из-за неё получающейся: мы принимаем за внешнюю к нам действительность сие внутреннее наше жизнеощущение, переменчивое и разнообразное согласно времени, случаю и фортуне. И это-то наше жизнеощущение было для синьора Ансельмо подобно светочу, что горит в каждом из нас; светочу, что показывает, как мы затеряны на свете, и показывает нам добро и зло; светочу, что отбрасывает вокруг нас более или менее обширный круг сияния, вне которого чёрная тьма, страшная тьма, которая не существовала бы, если бы светоч в нас не горел, но которую мы должны, на наше несчастье, полагать истинной, коль скоро он продолжает в нас жить. Когда он погаснет, наконец, от дуновения, то неужто нас в самом деле поглотит сия ложная тьма, неужто поглотит нас вечная ночь после дымного дня нашей иллюзии, или же мы останемся, пожалуй, на милость Бытия, которое всего-навсего поломает тщетные формы нашего рассудка? – Вы спите, синьор Мейс? – Продолжайте, продолжайте, синьор Ансельмо, прошу вас: я не сплю. Я почти что вижу этот ваш светоч. – Ах, прекрасно… Но поскольку у вас повреждён глаз, то мы не станем очень-то заглубляться в философию – да? – а лучше попробуем-ка небрежно проследить за сими затерянными светлячками, каковы суть наши светочи во тьме человеческой судьбы… И прежде всего я бы сказал, что они бывают самых разных расцветок – что вы на это скажете? – смотря по стеклу, что поставляет нам иллюзия, великая поставщица, великая поставщица расцвеченных стёкол. Впрочем, мне думается, синьор Мейс, что в определённые эпохи истории, как и в определённые этапы личной судьбы, можно выявить господство заданного цвета – да? Действительно, во всякую эпоху обыкновенно устанавливается меж людьми некое согласие чувств, придающее свет и цвет тем великим светочам, что присущи отвлечённым терминам: истине, доблести, красоте, чести, чему ещё… И не покажется ли вам, например, что красного цвета – светоч языческой доблести? И фиолетового цвета, цвета самоотречения, – светоч доблести христианской. Сияние общей идеи подпитывается общим чувством; когда же чувство сие дробится, то не падает ещё, конечно, с ножки светоч отвлечённого термина, но пламя его идеи трещит, мятётся, рвётся, как и случается обыкновенно во все периоды, именуемые переходными. Нередки в истории, помимо того, и некие могущественные порывы ветра, что задувают сразу все великие светочи. Какая прелесть! Во внезапно наступившей тьме неописуем переполох отдельных светочей: один шествует туда, другой сюда, кто-то разворачивается обратно, кто-то идёт в обход; ни один не находит себе более дороги; все наталкиваются друг на друга, собираются на мгновение по десяти, по двадцати, но не могут прийти к согласию и вновь разбегаются в великом смущении, в тревожной ярости; точно муравьи, которые не находят более вход в муравейник, засыпанный в шутку жестоким ребёнком. Мне чудится, синьор Адриан, что и сейчас мы находимся в одном из таких мгновений. Великая тьма и великое смущение! Все великие светочи – погасли. К кому должны мы обратиться? Быть может, назад? К посмертным огонькам, что великие мертвецы оставили на своих могилах? Я вспоминаю прекрасное стихотворение Никколо Томмазео: {{poemx1||<poem> Светла, моя лампада Пожаром не дымится И солнцем не пылает, Не меркнет, не страдает, Но кончиком стремится К сиянию небес. Восстанет над могилой Вживе; дожди, ветра И годы в ней не властны; – Блуждая, путник страстный Во мгле, как от костра, Зажжёт с неё свой свет. </poem>}} Но что же, синьор Мейс, если лампаде нашей не достаёт святого масла, питавшего лампаду Поэта? Многие ходят ещё в церковь, чтобы запастись необходимым питанием для своих убогих светочей. Туда ходят, в основном, несчастные старики, несчастные женщины, которых обманула судьба и которые продолжают свой путь во тьме существования с этим-то своим чувством, горящим подобно церковной лампадке, кою в трепетной заботе оберегают они от холодного дуновения последних разочарований, дабы не гасла она, по меньшей мере, до того самого рокового порога, куда поспешают они, не спуская глаз с пламени и не отвращаясь от думы: «Господь видит меня!» – лишь бы не слышать громыханий окружающей жизни, оскорбляющих их уши подобно этаким святотатствам; «Господь видит меня!» – ибо видят его они; и не только в себе, но и всюду, даже в бедности своей, даже в своих страданиях, кои возымеют, наконец, награду. Слабое, но покойное сияние сих убогих светочей будит, конечно, тревожную зависть во многих из нас; иным же прочим, мнящим себя вооружёнными, подобно этаким Юпитерам, выкованной в горниле науки молнией и вместо тех убогих светочей превозносящим электрические лампочки, оно внушает снисходительное презрение. Но теперь спрошу я, синьор Мейс: что, если вся эта тьма, вся эта огромная загадка, в кою тщетно философы прежде вперивали взгляд и кою ныне, всё же отрекаясь от её исследования, наука не исключает, есть, в сущности, лишь обман, как вообще всякий обман, обман нашего ума, неокрашенная фантазия? Что, если в конце концов мы убедимся, что вся эта загадка не существует вне нас, но лишь внутри нас, и притом по необходимости, по пресловутой привилегии чувства, коим наделена для нас жизнь, то есть того светоча, о коем я вам говорил? Что смерть, таким образом, которая так нас страшит, не существует и есть лишь – не иссякновение жизни, – но дуновение, гасящее в нас сей светоч, то есть то самое злополучное чувство, коим жизнь для нас наделена, тяжёлое, страшное, ибо ограниченное, определённое тем кругом ложной тени за пределами краткой области скудного света, что мы, несчастные светлячки, около себя отбрасываем и где жизнь наша пребывает словно в заточении, словно во временном исключении из всеобщей жизни, вечной жизни, куда, как нам кажется, мы должны когда-нибудь возвратиться, хотя мы уже в ней пребываем и навсегда пребудем, но уже без того чувства изгнания, что нас гнетёт? Предел иллюзорен, он относителен к малости нашего света, к нашей индивидуальности; в действительности вещей он не существует. Мы – не знаю, насколько вам это понравится, – мы всегда жили и всегда будем жить совместно с универсумом; даже и сейчас, в сей нашей форме, мы участвуем во всех проявлениях универсума, но мы не знаем того, не видим того, ибо, к сожалению, сей злосчастный плаксивый светоч нам позволяет видеть лишь ту малость, до которой он сам достаёт; и хоть бы он нам показывал её такой, какова она есть в действительности! Но нет, увы: он и её подкрашивает для нас по-своему и показывает нам такие вещи, что мы должны поистине возрыдать, чёрт возьми, о том, что, быть может, в иной форме существования мы не будем более иметь уст, чтобы из-за них разразиться безумным смехом. Смехом, синьор Мейс, из-за всех тщетных, глупых горестей, которые он нам причинил, всех теней, всех тех горделивых и чуждых образов, которыми он нас окружил, того страха, который он нам внушил! О, но почему же тогда синьор Ансельмо, наговорив столько нехорошего – и верного – о том светоче, что горит в каждом из нас, хочет теперь зажечь и другой, красного стекла, в моей комнате для своих спиритических экспериментов? Не слишком ли много и одного? Я решил спросить это у него. – Поправка! – ответил он. – Один светоч против другого! Кроме того, знаете, при проведении испытания и этот в конце концов погасает! – И вы думаете, что это наилучший способ что-то увидеть? – попробовал я заметить. – Но так называемый свет, простите, – сразу возразил синьор Ансельмо, – годится, чтобы в ложном виде видеть здесь, в так называемой жизни; чтобы видеть за её пределами, он отнюдь не годится, поверьте, а даже мешает. Это глупые предрассудки некоторых учёных с нищим сердцем и с ещё более нищим умом, которые предпочитают верить для своего удобства, будто эти эксперименты наносят оскорбление науке или природе. Ничего подобного! Мы хотим открыть иные законы, иные силы, иную жизнь в природе, всё в той же природе, чёрт возьми! – вне скуднейшего обыденного опыта; мы хотим раздвинуть тесное представление, которое наши ограниченные чувства дают нам о ней обыкновенно. Наконец, простите, разве не рассчитывают и сами учёные на обстановку и условия, пригодные для правильного проведения их экспериментов? Можно ли обойтись без камеры обскуры при фотографировании? Так что же? Да ведь есть и столько инструментов контроля! Синьор Ансельмо, впрочем, как я увидел несколько вечеров спустя, вовсе их не использовал. Но это были эксперименты в семье! Разве мог он заподозрить, чтобы синьорина Капорале и Папиан захотели его обмануть? Да и зачем, собственно? Что в том радости? Сам он был более чем убеждён и отнюдь не нуждался в сих экспериментах, чтобы утвердить свою веру. Как человек вполне честнейший, он не мог предположить иных причин к обману. Что же до оскорбительной и ребяческой нищеты результатов, то теософия бралась дать правдоподобнейшее объяснение. Высшие существа ментальной сферы и иных, более высоких, не могут спускаться, чтобы сообщаться с нами через медиума; значит, нужно довольствоваться грубыми манифестациями душ с низших уровней наиболее близкой к нам астральной сферы: вот и всё. И кто бы мог ему возразить?<ref>«Вера, – отмечал маэстро Альберто, флорентиец, – есть сущность чаемого и довод и утверждение незримого.» (Запись дона Элиджио Пеллегринотто)</ref> <center>&#42;&#42;&#42;</center> Мне было известно, что Адриана всегда отказывалась от присутствия на этих экспериментах. С тех пор, как я укрылся в комнате, в темноте, она заходила разве лишь изредка, и всегда не одна, с вопросом, как я себя чувствую. Всякий раз вопрос этот, казалось, был задаваем – да так оно и было – лишь из вежливости. Знала она, прекрасно знала, как я себя чувствовал! Мне, наконец, даже слышался некий привкус дразнительной иронии в её голосе, ибо ведь не ведала она, по какой причине я так внезапно решился на операцию, и непременно поэтому думала, что страдал я из тщеславия, то есть чтобы сделаться более красивым либо менее дурным, поправив глаз по совету Капорале. – Отлично себя чувствую, синьорина, – отвечал я. – Не видать ничего… – Ну так увидите, всё увидите потом, – говорил тогда Папиан. Пользуясь темнотой, я резко вздымал кулак, словно чтобы стукнуть его по лицу. Он это делал нарочно, разумеется, чтобы я растерял и последние остатки терпения. Невозможно было, чтобы он не замечал, как он меня утомлял; я ему это выказывал всеми средствами – и зевал, и вздыхал; но ему-то что за дело: он так и заходил ко мне в комнату почти каждый вечер (ах, он-то – да) и задерживался у меня по целым часам, не переставая болтать. В темноте от его голоса у меня перехватывало как бы дыхание, и я корчился на стуле, как на игле, шевелил пальцами: мне придушить его хотелось минутами. Угадывал ли он это? Ощущал ли? В эти-то минуты голос его и становился более мягким, почти ласковым. У нас всегда есть нужда обвинять кого-нибудь за наши потери и за наши несчастья. Папиан, в сущности, делал всё, чтобы я решил покинуть этот дом; и за это, если бы голос рассудка мог во мне говорить в эти дни, я должен был бы благодарить его от всего сердца. Но как же мог я слушать сей благословенный голос рассудка, если он обращался ко мне именно его устами, устами Папиана, который, по мне, был неправ, очевидно неправ, вызывающе неправ? Разве не хотел он отослать меня, собственно, для того, чтобы обмануть Палеари и погубить Адриану? Вот что только мог я тогда понимать во всех этих его разговорах. Как же так могло получиться, чтобы голос рассудка выбрал именно уста Папиана, чтобы достичь до моих ушей? Но, быть может, я сам, чтобы найти себе оправдание, вложил его в уста его, дабы он мне казался несправедливым, я сам, уже чувствовавший себя пойманным в жизненные узы и тревожившийся – вовсе не из-за темноты, да и не из-за утомления, которое Папиан, разговаривая, мне причинял. О чём же он со мною разговаривал? О Пепите Пантогаде, вечер за вечером. Хотя я жил более чем скромно, он вбил себе в голову, что я должен был быть очень богат. И вот, чтобы отвести мысль мою от Адрианы, он, возможно, вынашивал мечту влюбить меня в эту внучку маркиза Джильо д’Аулетты; и по его описанию это выходила мудрая и гордая девушка, исполненная ума и воли, решительная в поступках, честная и живая; и красавица – ух, какая красавица! – смуглая, изящная и точёная в одно время; вся пламень, и пара жгучих глаз, метающих молнии, и уста, срывающие поцелуи. Ничего не прибавлял он о приданом – выдающееся! – вся сущность маркиза д’Аулетты, ничуть не меньше. Который, несомненно, будет очень счастлив поскорее дать ей мужа, не только чтобы отделаться от мучившего его Пантогады, но ещё и для того, что не очень-то ладили между собою дедушка и внучка: маркиз был слаб характером, весь замкнут в своём мёртвом мире, а Пепита – напротив, сильная, кипящая жизнью. Как не понимал он, что чем больше он расхваливал свою Пепиту, тем пуще росла во мне антипатия к ней даже ещё до знакомства? Знакомство же, по его словам, должно было состояться спустя несколько вечеров, ибо он уговорил её принять участие в предстоящих спиритических сеансах. И с маркизом Джильо д’Аулеттой тоже должно было состояться знакомство, которого он очень желал по всему тому, что он сам, Папиан, ему обо мне наговорил. Правда, маркиз не выходил более из дома, да он и не стал бы ни за что участвовать в спиритическом сеансе по своим религиозным убеждениям. – Как же так? – переспросил я. – Сам не стал бы; а всё-таки позволяет, чтобы в них участвовала внучка? – Да ведь он же знает, в чьи руки он её вверяет! – самодовольно воскликнул Папиан. Я не стал дальше выяснять. Отчего Адриана отказывалась от присутствия на этих экспериментах? По своим религиозным сомнениям. Но если внучка маркиза Джильо должна была участвовать в этих сеансах с согласия клерикального дедушки, то разве не могла и она к ним присоединиться? Получив этот довод, я попробовал убедить её в канун первого сеанса. Вошла она в комнату вместе с отцом, который, услышав мои соображения, сказал со вздохом: – Ведь у нас это вечный вопрос, синьор Мейс! Религия перед этой проблемой тянет ослиные уши и отступает в тень, точно так же как наука. Тем не менее, наши эксперименты, как я говорил и объяснял своей дочери, отнюдь не противны ни той, ни другой. Скорее, особенно по отношению к религии, они представляют собою доказательство утверждаемых ею истин. – А если я боюсь? – высказала Адриана. – Чего? – возразил отец. – Доказательства? – Или темноты? – добавил я. – Мы все будем здесь с вами, синьорина! Вы хотите оставаться одна? – Но я-то… – смущённо ответила Адриана, – я-то во всё это не верю… да и не могу верить, и… что ещё! Ничего больше она не смогла сказать. По тону её голоса, по замешательству я понял, однако, что не одна лишь религия запрещала Адриане присутствие на этих экспериментах. Страх, выдвинутый ею в качестве причины, мог иметь другие основания, о которых синьор Ансельмо не подозревал. Что, если ей больно было присутствовать на жалком представлении, где её отца по-детски обманывают Папиан и синьорина Капорале? У меня не было духу дальше настаивать. Но она, как будто прочтя в моём сердце разочарование, постигшее меня при её отказе, позволила себе вымолвить в темноте: – «Впрочем…», – которое я сразу подхватил на лету: – Ах, молодец! Значит, вы будете с нами? – Только завтра вечером, – улыбчиво уступила она. Ближе к вечеру следующего дня Папиан пришёл, чтобы подготовить комнату; он приволок грубо сработанный прямоугольный еловый некрашенный столик, расчистил угол комнаты, подвесил в нём на верёвочке простыню, затем принёс гитару, шарфик собачьего меха со множеством колокольчиков и всякие другие предметы. Приготовления эти делались при свете того самого светоча красного стекла. И при всех этих хлопотах – разумеется! – он не смолкал ни на минуту. – Простыня, знаете ли, служит… о, служит! как бы разъяснить… ну, скажем, аккумулятором сей таинственной силы: вы сами увидите, как она будет трепетать, синьор Мейс, раздуваться, как парус, и иногда светиться странным светом… пожалуй, даже звёздным светом. Да-с! Нам не удавалось ещё залучить «материализаций», но вот свечения – это да: вы их увидите, ежели синьорина Сильвия сим вечером окажется в добром расположении. Она сообщается с духом своего старого друга из Академии; он погиб, Боже сохрани, от тифа восемнадцати лет. Был он… не знаю, из Базеля, кажется; но жил-то он уже давно в Риме вместе с семьёй. Вы знаете, гений; в музыке гений; смерть его сразила, прежде чем он мог оставить плоды. Так, во всяком случае, утверждает синьорина Сильвия. Она и до того, как в ней объявилась сия медианическая способность, сообщалась с духом Макса. Да, да; вот так его и звали: Макс… погодите, Макс Олиц, кажется. Точно, точно, Макс Олиц! Охваченная сим духом, она импровизировала на фортепьяно, так что иногда даже, теряя сознание, падала со стула. Однажды во время игры под её окнами на улице собрались люди, и они ей так аплодировали… – Что синьорина Капорале почти испугалась, – невинно заключил я. – А, вы знаете? – встрепенулся Папиан. – Мне рассказала она сама. Так, значит, аплодировали музыке Макса, которую он играл руками синьорины Капорале? – А, да-да! Жаль, что дома нет фортепьяно. Так что мы должны довольствоваться каким-нибудь мотивчиком, каким-нибудь зачином, наигранным на гитаре. Макс-то от этого приходит в бешенство, вы знаете! – он рвёт даже струны иногда… Но вы всё сами увидите вечером. Ну вот, кажется, всё в порядке. – А скажите-ка, синьор Теренций. Из любопытства, – остановил я его, прежде чем он вышёл. – Вы сами-то в это верите? Вот по-настоящему? – Как бы вам сказать, – сразу заговорил он, как будто у него был заранее готов ответ. – По правде говоря, я в этом деле неясно вижу. – Это-то понятно! – Ах, совсем не потому, что эксперименты совершаются во тьме, что вы! Феномены, манифестации реальны, чтобы не сказать – неопровержимы. Нельзя же не верить себе… – Как же? Напротив! – Простите? Не понимаю! – Очень легко обмануться! Особенно когда хочется во что-то верить… – Но мне-то, знаете, нет; мне не хочется! – запротестовал Папиан. – Вот тесть мой, глубоко проникший в эти исследования, – он верит. Я же… помимо прочего, сообразите, у меня и времени-то нет, чтобы подумать… даже если бы я и захотел. Всё в делах, всё в делах из-за этих злосчастных маркизовых Бурбонов, они как гвоздь какой-то! А здесь я теряю иные вечера. Со своей же стороны, я того суждения, что покуда милостью Божией мы живы, мы о смерти знать ничего не можем, а потому стоит ли и думать о ней? Постараемся лучше обустроить жизнь посимпатичнее, святой Господи! Вот как я об этом думаю, синьор Мейс. Ну, до свидания, да? А то сейчас я бегу на ул. Понтификов, чтобы подобрать синьорину Пантогаду. Он возвратился примерно через полчаса в сильнейшем разочаровании: вместе с Пантогадой и гувернанткой пришёл какой-то испанский художник, которого мне сквозь зубы представили как друга дома маркиза Джильо. Он звался Мануэль Бернальдес и правильно говорил по-итальянски; вот только никак нельзя было его научить, чтобы он произносил последнюю букву моей фамилии: казалось, что всякий раз, когда он меня именовал, он как будто боялся поранить себе об неё язык. – Адриан Мей, – произносил он, как будто мы вдруг заделались закадычными приятелями. – Адриан Твей, – хотелось мне ему ответить. Вошли женщины: Пепита, гувернантка, синьорина Капорале, Адриана. – Ещё и ты? Что за новости? – невежливо встретил её Папиан. Этого удара он тоже не ожидал. Я же между тем из того, как приняли Бернальдеса, догадался, что вряд ли маркиз Джильо мог что-нибудь знать о его присутствии на сеансе и что, верно, подразумевалась некая интрижка между ним и Пепитой. Но великий Теренций не отказался от своего замысла. Размещая вокруг столика медианическую цепочку, он рядом с собой посадил Адриану, а меня поместил рядом с Пантогадой. Я не был доволен? Нет. Тоже и Пепита. Выговаривая так же, как отец, она сразу возмутилась: – Muchas gracias, так не может бывать! Я хочу устоять между сеньором Палеари и моей губернанткой, милый сеньор Теренцио! Розоватая полутьма едва позволяла различать контуры, и я не мог поэтому разглядеть, насколько соответствовал действительности портрет синьорины Пантогады, набросанный Папианом; всё же обращение, голос и это незамедлительное возмущение более чем согласовались с тем представлением, что я для себя о ней составил по его описанию. Конечно, отвергая столь решительно место, которое Папиан ей назначил подле меня, синьорина Пантогада наносила мне оскорбление; но я не только не огорчился, а даже повеселел. – Безусловно! – воскликнул Папиан. – И тогда можно сделать так: подле синьора Мейса пусть сядет синьора Кандида; а за ней займите место вы, синьорина. Мой же тесть пусть останется на своём месте; и мы трое тоже как были. Годится? Ах, нет! Так тоже не годилось: ни мне, ни синьорине Капорале, ни Адриане, ни – как вскоре выяснилось – Пепите, намного лучше себя почувствовавшей в новой цепочке, которую разместил не кто иной как гениальнейший дух Макса. А сейчас рядом со мной явился как бы призрак женщины с чем-то вроде холма на голове (была ли это шляпка? был ли это капор? или парик? что, к дьяволу, это было?). Из-под этого громадного груза доносились время от времени громкие вздохи, завершаемые краткими всхлипами. Никто и не подумал представить меня синьоре Кандиде; теперь, чтобы составить цепочку, мы должны были взяться за руки; вот она и вздыхала. Не казалось ей это правильным. Боже, какая холодная рука! Другой же рукой я держался за левую руку синьорины Капорале, севшей во главе столика прямо под простынёй, подвешенной за угол; её правую руку держал Папиан. Рядом с Адрианой по другую сторону сидел художник; и синьор Ансельмо располагался тоже во главе столика, напротив Капорале. Папиан сказал: – Прежде всего нужно объяснить синьору Мейсу и синьорине Пантогаде язык… как он называется? – Типтологический, – подсказал синьор Ансельмо. – Прошу вас, и мне, – вспыхнула синьора Кандида, заёрзав на стуле. – Безусловно! И синьоре Кандиде тоже, разумеется! – Ну вот, – стал объяснять синьор Ансельмо. – Два удара означают «да»… – Удара? – прервала Пепита. – Какого удара? – Это удары, – ответил Папиан, – то есть постукивания по столику, по стульям или ещё где-нибудь, либо же доводимые до чувств посредством прикосновений. – Ah, no-no-no-no-no! – воскликнула она тогда, стремительно вскакивая на ноги. – Я не люблю это, прикосновений! От кого? – Так ведь от Макса, синьорина, – объяснил Папиан. – Я вам об этом говорил по дороге; они совершенно безвредны, не извольте беспокоиться. – Типологические, – тоном старшей и потому более разумной пояснила синьора Кандида. – Итак, – снова начал синьор Ансельмо, – два удара: «да»; три удара: «нет»; четыре: «тьма»; пять: «разговаривайте»; шесть: «свет». Пока хватит. А теперь сосредотачиваемся, милостивые синьоры. Сделалась тишина. Мы сосредотачивались. sjf3cg53gye6tuvriaknn3j5h3ftto0 5124066 5124064 2024-04-25T13:03:14Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Светоч | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../12|XII. Глаз и Папиан]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../14|XIV. Деяния Макса]] }} <div class=text> == XIII. Светоч == Сорок дней в темноте. Удалась — о, прекрасно удалась операция. Разве что этот мой глаз должен был, возможно, остаться самую чуточку больше другого. Не беда! А всё же да, в темноте сорок дней — в своей комнате. Я смог узнать на опыте, что когда человек страдает, он приобретает особенное представление о добре и зле — то есть о добре, которое другие должны ему делать и на которое он рассчитывает, словно из собственных страданий для него проистекает право на возмещение, и о зле, которое он может делать другим, словно опять же собственными страданиями он на это уполномочен. И если другие не делают ему этого добра как бы по долгу, то он их обвиняет, и за всё то зло, что он им делает как бы по праву, он легко себя извиняет. Через несколько дней слепого этого заточения желание и потребность быть как-то ободренным возросли до непереносимости. Я знал, конечно, что я нахожусь в чужом доме и что поэтому я, напротив, должен благодарить хозяев за те деликатнейшие заботы, которыми они меня окружили. Но не хватало мне уже этих забот; напротив, они меня раздражали, словно они-то и приносились мне в обиду. Да, именно! Ибо угадывал я, от кого они происходили. Адриана ими выказывала мне, что почти весь день мыслью она пребывала тут, со мною, в моей комнате; вот и спасибо за утешение! Но что мне было до того за дело, если я своею в то же самое время всюду преследовал её по дому, весь день предавался раздумьям? Она одна могла меня утешить; должна была; ведь она лучше всех других могла понять, как и насколько томила меня тоска, грызло желание видеть её или хотя бы слышать поблизости. Раздумья с тоскою выросли ещё и из-за злобы, с которой я принял известие о внезапном отъезде Пантогады из Рима. Разве я закопался бы сюда на сорок дней в темноте, если бы знал, что он должен был уехать так скоро? Чтобы утешить меня, синьор Ансельмо Палеари задумал доказать мне в длительном рассуждении, что темнота была в воображении. — В воображении? Вот это? — закричал я на него. — Потерпите немного, я объясню. И он развернул предо мной (быть может, и ради того, чтобы подготовить меня к спиритическим экспериментам, кои на сей раз назначались в моей комнате, чтобы доставить мне развлечение), он развернул предо мной, повторяю, своеобразнейшую свою философскую концепцию, которую я мог бы назвать лантернософией. Время от времени почтенный рассказчик прерывался ради вопроса: – Вы спите, синьор Мейс? Меня подмывало ответить: – Да, благодарю вас, синьор Ансельмо: я сплю. Но поскольку намерение его было, в сущности, добрым – составить мне общество, то я не только благодарил его за увлекательное изложение, но и умолял его продолжать. И, продолжая, синьор Ансельмо показывал мне, что мы, увы, не похожи на дерево, которое живёт и не чувствует и для которого земля, солнце, воздух, дождь, ветер, по-видимому, не таковы, каковы они для нас: вещи дружественные или вредоносные. К нам – к людям – от рождения прикреплена печальная привилегия: мы чувствуем себя живыми; с прекрасной иллюзией, из-за неё получающейся: мы принимаем за внешнюю к нам действительность сие внутреннее наше жизнеощущение, переменчивое и разнообразное согласно времени, случаю и фортуне. И это-то наше жизнеощущение было для синьора Ансельмо подобно светочу, что горит в каждом из нас; светочу, что показывает, как мы затеряны на свете, и показывает нам добро и зло; светочу, что отбрасывает вокруг нас более или менее обширный круг сияния, вне которого чёрная тьма, страшная тьма, которая не существовала бы, если бы светоч в нас не горел, но которую мы должны, на наше несчастье, полагать истинной, коль скоро он продолжает в нас жить. Когда он погаснет, наконец, от дуновения, то неужто нас в самом деле поглотит сия ложная тьма, неужто поглотит нас вечная ночь после дымного дня нашей иллюзии, или же мы останемся, пожалуй, на милость Бытия, которое всего-навсего поломает тщетные формы нашего рассудка? – Вы спите, синьор Мейс? – Продолжайте, продолжайте, синьор Ансельмо, прошу вас: я не сплю. Я почти что вижу этот ваш светоч. – Ах, прекрасно… Но поскольку у вас повреждён глаз, то мы не станем очень-то заглубляться в философию – да? – а лучше попробуем-ка небрежно проследить за сими затерянными светлячками, каковы суть наши светочи во тьме человеческой судьбы… И прежде всего я бы сказал, что они бывают самых разных расцветок – что вы на это скажете? – смотря по стеклу, что поставляет нам иллюзия, великая поставщица, великая поставщица расцвеченных стёкол. Впрочем, мне думается, синьор Мейс, что в определённые эпохи истории, как и в определённые этапы личной судьбы, можно выявить господство заданного цвета – да? Действительно, во всякую эпоху обыкновенно устанавливается меж людьми некое согласие чувств, придающее свет и цвет тем великим светочам, что присущи отвлечённым терминам: истине, доблести, красоте, чести, чему ещё… И не покажется ли вам, например, что красного цвета – светоч языческой доблести? И фиолетового цвета, цвета самоотречения, – светоч доблести христианской. Сияние общей идеи подпитывается общим чувством; когда же чувство сие дробится, то не падает ещё, конечно, с ножки светоч отвлечённого термина, но пламя его идеи трещит, мятётся, рвётся, как и случается обыкновенно во все периоды, именуемые переходными. Нередки в истории, помимо того, и некие могущественные порывы ветра, что задувают сразу все великие светочи. Какая прелесть! Во внезапно наступившей тьме неописуем переполох отдельных светочей: один шествует туда, другой сюда, кто-то разворачивается обратно, кто-то идёт в обход; ни один не находит себе более дороги; все наталкиваются друг на друга, собираются на мгновение по десяти, по двадцати, но не могут прийти к согласию и вновь разбегаются в великом смущении, в тревожной ярости; точно муравьи, которые не находят более вход в муравейник, засыпанный в шутку жестоким ребёнком. Мне чудится, синьор Адриан, что и сейчас мы находимся в одном из таких мгновений. Великая тьма и великое смущение! Все великие светочи – погасли. К кому должны мы обратиться? Быть может, назад? К посмертным огонькам, что великие мертвецы оставили на своих могилах? Я вспоминаю прекрасное стихотворение Никколо Томмазео: {{poemx1||<poem> Светла, моя лампада Пожаром не дымится И солнцем не пылает, Не меркнет, не страдает, Но кончиком стремится К сиянию небес. Восстанет над могилой Вживе; дожди, ветра И годы в ней не властны; – Блуждая, путник страстный Во мгле, как от костра, Зажжёт с неё свой свет. </poem>}} Но что же, синьор Мейс, если лампаде нашей не достаёт святого масла, питавшего лампаду Поэта? Многие ходят ещё в церковь, чтобы запастись необходимым питанием для своих убогих светочей. Туда ходят, в основном, несчастные старики, несчастные женщины, которых обманула судьба и которые продолжают свой путь во тьме существования с этим-то своим чувством, горящим подобно церковной лампадке, кою в трепетной заботе оберегают они от холодного дуновения последних разочарований, дабы не гасла она, по меньшей мере, до того самого рокового порога, куда поспешают они, не спуская глаз с пламени и не отвращаясь от думы: «Господь видит меня!» – лишь бы не слышать громыханий окружающей жизни, оскорбляющих их уши подобно этаким святотатствам; «Господь видит меня!» – ибо видят его они; и не только в себе, но и всюду, даже в бедности своей, даже в своих страданиях, кои возымеют, наконец, награду. Слабое, но покойное сияние сих убогих светочей будит, конечно, тревожную зависть во многих из нас; иным же прочим, мнящим себя вооружёнными, подобно этаким Юпитерам, выкованной в горниле науки молнией и вместо тех убогих светочей превозносящим электрические лампочки, оно внушает снисходительное презрение. Но теперь спрошу я, синьор Мейс: что, если вся эта тьма, вся эта огромная загадка, в кою тщетно философы прежде вперивали взгляд и кою ныне, всё же отрекаясь от её исследования, наука не исключает, есть, в сущности, лишь обман, как вообще всякий обман, обман нашего ума, неокрашенная фантазия? Что, если в конце концов мы убедимся, что вся эта загадка не существует вне нас, но лишь внутри нас, и притом по необходимости, по пресловутой привилегии чувства, коим наделена для нас жизнь, то есть того светоча, о коем я вам говорил? Что смерть, таким образом, которая так нас страшит, не существует и есть лишь – не иссякновение жизни, – но дуновение, гасящее в нас сей светоч, то есть то самое злополучное чувство, коим жизнь для нас наделена, тяжёлое, страшное, ибо ограниченное, определённое тем кругом ложной тени за пределами краткой области скудного света, что мы, несчастные светлячки, около себя отбрасываем и где жизнь наша пребывает словно в заточении, словно во временном исключении из всеобщей жизни, вечной жизни, куда, как нам кажется, мы должны когда-нибудь возвратиться, хотя мы уже в ней пребываем и навсегда пребудем, но уже без того чувства изгнания, что нас гнетёт? Предел иллюзорен, он относителен к малости нашего света, к нашей индивидуальности; в действительности вещей он не существует. Мы – не знаю, насколько вам это понравится, – мы всегда жили и всегда будем жить совместно с универсумом; даже и сейчас, в сей нашей форме, мы участвуем во всех проявлениях универсума, но мы не знаем того, не видим того, ибо, к сожалению, сей злосчастный плаксивый светоч нам позволяет видеть лишь ту малость, до которой он сам достаёт; и хоть бы он нам показывал её такой, какова она есть в действительности! Но нет, увы: он и её подкрашивает для нас по-своему и показывает нам такие вещи, что мы должны поистине возрыдать, чёрт возьми, о том, что, быть может, в иной форме существования мы не будем более иметь уст, чтобы из-за них разразиться безумным смехом. Смехом, синьор Мейс, из-за всех тщетных, глупых горестей, которые он нам причинил, всех теней, всех тех горделивых и чуждых образов, которыми он нас окружил, того страха, который он нам внушил! О, но почему же тогда синьор Ансельмо, наговорив столько нехорошего – и верного – о том светоче, что горит в каждом из нас, хочет теперь зажечь и другой, красного стекла, в моей комнате для своих спиритических экспериментов? Не слишком ли много и одного? Я решил спросить это у него. – Поправка! – ответил он. – Один светоч против другого! Кроме того, знаете, при проведении испытания и этот в конце концов погасает! – И вы думаете, что это наилучший способ что-то увидеть? – попробовал я заметить. – Но так называемый свет, простите, – сразу возразил синьор Ансельмо, – годится, чтобы в ложном виде видеть здесь, в так называемой жизни; чтобы видеть за её пределами, он отнюдь не годится, поверьте, а даже мешает. Это глупые предрассудки некоторых учёных с нищим сердцем и с ещё более нищим умом, которые предпочитают верить для своего удобства, будто эти эксперименты наносят оскорбление науке или природе. Ничего подобного! Мы хотим открыть иные законы, иные силы, иную жизнь в природе, всё в той же природе, чёрт возьми! – вне скуднейшего обыденного опыта; мы хотим раздвинуть тесное представление, которое наши ограниченные чувства дают нам о ней обыкновенно. Наконец, простите, разве не рассчитывают и сами учёные на обстановку и условия, пригодные для правильного проведения их экспериментов? Можно ли обойтись без камеры обскуры при фотографировании? Так что же? Да ведь есть и столько инструментов контроля! Синьор Ансельмо, впрочем, как я увидел несколько вечеров спустя, вовсе их не использовал. Но это были эксперименты в семье! Разве мог он заподозрить, чтобы синьорина Капорале и Папиан захотели его обмануть? Да и зачем, собственно? Что в том радости? Сам он был более чем убеждён и отнюдь не нуждался в сих экспериментах, чтобы утвердить свою веру. Как человек вполне честнейший, он не мог предположить иных причин к обману. Что же до оскорбительной и ребяческой нищеты результатов, то теософия бралась дать правдоподобнейшее объяснение. Высшие существа ментальной сферы и иных, более высоких, не могут спускаться, чтобы сообщаться с нами через медиума; значит, нужно довольствоваться грубыми манифестациями душ с низших уровней наиболее близкой к нам астральной сферы: вот и всё. И кто бы мог ему возразить?<ref>«Вера, – отмечал маэстро Альберто, флорентиец, – есть сущность чаемого и довод и утверждение незримого.» (Запись дона Элиджио Пеллегринотто)</ref> <center>&#42;&#42;&#42;</center> Мне было известно, что Адриана всегда отказывалась от присутствия на этих экспериментах. С тех пор, как я укрылся в комнате, в темноте, она заходила разве лишь изредка, и всегда не одна, с вопросом, как я себя чувствую. Всякий раз вопрос этот, казалось, был задаваем – да так оно и было – лишь из вежливости. Знала она, прекрасно знала, как я себя чувствовал! Мне, наконец, даже слышался некий привкус дразнительной иронии в её голосе, ибо ведь не ведала она, по какой причине я так внезапно решился на операцию, и непременно поэтому думала, что страдал я из тщеславия, то есть чтобы сделаться более красивым либо менее дурным, поправив глаз по совету Капорале. – Отлично себя чувствую, синьорина, – отвечал я. – Не видать ничего… – Ну так увидите, всё увидите потом, – говорил тогда Папиан. Пользуясь темнотой, я резко вздымал кулак, словно чтобы стукнуть его по лицу. Он это делал нарочно, разумеется, чтобы я растерял и последние остатки терпения. Невозможно было, чтобы он не замечал, как он меня утомлял; я ему это выказывал всеми средствами – и зевал, и вздыхал; но ему-то что за дело: он так и заходил ко мне в комнату почти каждый вечер (ах, он-то – да) и задерживался у меня по целым часам, не переставая болтать. В темноте от его голоса у меня перехватывало как бы дыхание, и я корчился на стуле, как на игле, шевелил пальцами: мне придушить его хотелось минутами. Угадывал ли он это? Ощущал ли? В эти-то минуты голос его и становился более мягким, почти ласковым. У нас всегда есть нужда обвинять кого-нибудь за наши потери и за наши несчастья. Папиан, в сущности, делал всё, чтобы я решил покинуть этот дом; и за это, если бы голос рассудка мог во мне говорить в эти дни, я должен был бы благодарить его от всего сердца. Но как же мог я слушать сей благословенный голос рассудка, если он обращался ко мне именно его устами, устами Папиана, который, по мне, был неправ, очевидно неправ, вызывающе неправ? Разве не хотел он отослать меня, собственно, для того, чтобы обмануть Палеари и погубить Адриану? Вот что только мог я тогда понимать во всех этих его разговорах. Как же так могло получиться, чтобы голос рассудка выбрал именно уста Папиана, чтобы достичь до моих ушей? Но, быть может, я сам, чтобы найти себе оправдание, вложил его в уста его, дабы он мне казался несправедливым, я сам, уже чувствовавший себя пойманным в жизненные узы и тревожившийся – вовсе не из-за темноты, да и не из-за утомления, которое Папиан, разговаривая, мне причинял. О чём же он со мною разговаривал? О Пепите Пантогаде, вечер за вечером. Хотя я жил более чем скромно, он вбил себе в голову, что я должен был быть очень богат. И вот, чтобы отвести мысль мою от Адрианы, он, возможно, вынашивал мечту влюбить меня в эту внучку маркиза Джильо д’Аулетты; и по его описанию это выходила мудрая и гордая девушка, исполненная ума и воли, решительная в поступках, честная и живая; и красавица – ух, какая красавица! – смуглая, изящная и точёная в одно время; вся пламень, и пара жгучих глаз, метающих молнии, и уста, срывающие поцелуи. Ничего не прибавлял он о приданом – выдающееся! – вся сущность маркиза д’Аулетты, ничуть не меньше. Который, несомненно, будет очень счастлив поскорее дать ей мужа, не только чтобы отделаться от мучившего его Пантогады, но ещё и для того, что не очень-то ладили между собою дедушка и внучка: маркиз был слаб характером, весь замкнут в своём мёртвом мире, а Пепита – напротив, сильная, кипящая жизнью. Как не понимал он, что чем больше он расхваливал свою Пепиту, тем пуще росла во мне антипатия к ней даже ещё до знакомства? Знакомство же, по его словам, должно было состояться спустя несколько вечеров, ибо он уговорил её принять участие в предстоящих спиритических сеансах. И с маркизом Джильо д’Аулеттой тоже должно было состояться знакомство, которого он очень желал по всему тому, что он сам, Папиан, ему обо мне наговорил. Правда, маркиз не выходил более из дома, да он и не стал бы ни за что участвовать в спиритическом сеансе по своим религиозным убеждениям. – Как же так? – переспросил я. – Сам не стал бы; а всё-таки позволяет, чтобы в них участвовала внучка? – Да ведь он же знает, в чьи руки он её вверяет! – самодовольно воскликнул Папиан. Я не стал дальше выяснять. Отчего Адриана отказывалась от присутствия на этих экспериментах? По своим религиозным сомнениям. Но если внучка маркиза Джильо должна была участвовать в этих сеансах с согласия клерикального дедушки, то разве не могла и она к ним присоединиться? Получив этот довод, я попробовал убедить её в канун первого сеанса. Вошла она в комнату вместе с отцом, который, услышав мои соображения, сказал со вздохом: – Ведь у нас это вечный вопрос, синьор Мейс! Религия перед этой проблемой тянет ослиные уши и отступает в тень, точно так же как наука. Тем не менее, наши эксперименты, как я говорил и объяснял своей дочери, отнюдь не противны ни той, ни другой. Скорее, особенно по отношению к религии, они представляют собою доказательство утверждаемых ею истин. – А если я боюсь? – высказала Адриана. – Чего? – возразил отец. – Доказательства? – Или темноты? – добавил я. – Мы все будем здесь с вами, синьорина! Вы хотите оставаться одна? – Но я-то… – смущённо ответила Адриана, – я-то во всё это не верю… да и не могу верить, и… что ещё! Ничего больше она не смогла сказать. По тону её голоса, по замешательству я понял, однако, что не одна лишь религия запрещала Адриане присутствие на этих экспериментах. Страх, выдвинутый ею в качестве причины, мог иметь другие основания, о которых синьор Ансельмо не подозревал. Что, если ей больно было присутствовать на жалком представлении, где её отца по-детски обманывают Папиан и синьорина Капорале? У меня не было духу дальше настаивать. Но она, как будто прочтя в моём сердце разочарование, постигшее меня при её отказе, позволила себе вымолвить в темноте: – «Впрочем…», – которое я сразу подхватил на лету: – Ах, молодец! Значит, вы будете с нами? – Только завтра вечером, – улыбчиво уступила она. Ближе к вечеру следующего дня Папиан пришёл, чтобы подготовить комнату; он приволок грубо сработанный прямоугольный еловый некрашенный столик, расчистил угол комнаты, подвесил в нём на верёвочке простыню, затем принёс гитару, шарфик собачьего меха со множеством колокольчиков и всякие другие предметы. Приготовления эти делались при свете того самого светоча красного стекла. И при всех этих хлопотах – разумеется! – он не смолкал ни на минуту. – Простыня, знаете ли, служит… о, служит! как бы разъяснить… ну, скажем, аккумулятором сей таинственной силы: вы сами увидите, как она будет трепетать, синьор Мейс, раздуваться, как парус, и иногда светиться странным светом… пожалуй, даже звёздным светом. Да-с! Нам не удавалось ещё залучить «материализаций», но вот свечения – это да: вы их увидите, ежели синьорина Сильвия сим вечером окажется в добром расположении. Она сообщается с духом своего старого друга из Академии; он погиб, Боже сохрани, от тифа восемнадцати лет. Был он… не знаю, из Базеля, кажется; но жил-то он уже давно в Риме вместе с семьёй. Вы знаете, гений; в музыке гений; смерть его сразила, прежде чем он мог оставить плоды. Так, во всяком случае, утверждает синьорина Сильвия. Она и до того, как в ней объявилась сия медианическая способность, сообщалась с духом Макса. Да, да; вот так его и звали: Макс… погодите, Макс Олиц, кажется. Точно, точно, Макс Олиц! Охваченная сим духом, она импровизировала на фортепьяно, так что иногда даже, теряя сознание, падала со стула. Однажды во время игры под её окнами на улице собрались люди, и они ей так аплодировали… – Что синьорина Капорале почти испугалась, – невинно заключил я. – А, вы знаете? – встрепенулся Папиан. – Мне рассказала она сама. Так, значит, аплодировали музыке Макса, которую он играл руками синьорины Капорале? – А, да-да! Жаль, что дома нет фортепьяно. Так что мы должны довольствоваться каким-нибудь мотивчиком, каким-нибудь зачином, наигранным на гитаре. Макс-то от этого приходит в бешенство, вы знаете! – он рвёт даже струны иногда… Но вы всё сами увидите вечером. Ну вот, кажется, всё в порядке. – А скажите-ка, синьор Теренций. Из любопытства, – остановил я его, прежде чем он вышёл. – Вы сами-то в это верите? Вот по-настоящему? – Как бы вам сказать, – сразу заговорил он, как будто у него был заранее готов ответ. – По правде говоря, я в этом деле неясно вижу. – Это-то понятно! – Ах, совсем не потому, что эксперименты совершаются во тьме, что вы! Феномены, манифестации реальны, чтобы не сказать – неопровержимы. Нельзя же не верить себе… – Как же? Напротив! – Простите? Не понимаю! – Очень легко обмануться! Особенно когда хочется во что-то верить… – Но мне-то, знаете, нет; мне не хочется! – запротестовал Папиан. – Вот тесть мой, глубоко проникший в эти исследования, – он верит. Я же… помимо прочего, сообразите, у меня и времени-то нет, чтобы подумать… даже если бы я и захотел. Всё в делах, всё в делах из-за этих злосчастных маркизовых Бурбонов, они как гвоздь какой-то! А здесь я теряю иные вечера. Со своей же стороны, я того суждения, что покуда милостью Божией мы живы, мы о смерти знать ничего не можем, а потому стоит ли и думать о ней? Постараемся лучше обустроить жизнь посимпатичнее, святой Господи! Вот как я об этом думаю, синьор Мейс. Ну, до свидания, да? А то сейчас я бегу на ул. Понтификов, чтобы подобрать синьорину Пантогаду. Он возвратился примерно через полчаса в сильнейшем разочаровании: вместе с Пантогадой и гувернанткой пришёл какой-то испанский художник, которого мне сквозь зубы представили как друга дома маркиза Джильо. Он звался Мануэль Бернальдес и правильно говорил по-итальянски; вот только никак нельзя было его научить, чтобы он произносил последнюю букву моей фамилии: казалось, что всякий раз, когда он меня именовал, он как будто боялся поранить себе об неё язык. – Адриан Мей, – произносил он, как будто мы вдруг заделались закадычными приятелями. – Адриан Твей, – хотелось мне ему ответить. Вошли женщины: Пепита, гувернантка, синьорина Капорале, Адриана. – Ещё и ты? Что за новости? – невежливо встретил её Папиан. Этого удара он тоже не ожидал. Я же между тем из того, как приняли Бернальдеса, догадался, что вряд ли маркиз Джильо мог что-нибудь знать о его присутствии на сеансе и что, верно, подразумевалась некая интрижка между ним и Пепитой. Но великий Теренций не отказался от своего замысла. Размещая вокруг столика медианическую цепочку, он рядом с собой посадил Адриану, а меня поместил рядом с Пантогадой. Я не был доволен? Нет. Тоже и Пепита. Выговаривая так же, как отец, она сразу возмутилась: – Muchas gracias, так не может бывать! Я хочу устоять между сеньором Палеари и моей губернанткой, милый сеньор Теренцио! Розоватая полутьма едва позволяла различать контуры, и я не мог поэтому разглядеть, насколько соответствовал действительности портрет синьорины Пантогады, набросанный Папианом; всё же обращение, голос и это незамедлительное возмущение более чем согласовались с тем представлением, что я для себя о ней составил по его описанию. Конечно, отвергая столь решительно место, которое Папиан ей назначил подле меня, синьорина Пантогада наносила мне оскорбление; но я не только не огорчился, а даже повеселел. – Безусловно! – воскликнул Папиан. – И тогда можно сделать так: подле синьора Мейса пусть сядет синьора Кандида; а за ней займите место вы, синьорина. Мой же тесть пусть останется на своём месте; и мы трое тоже как были. Годится? Ах, нет! Так тоже не годилось: ни мне, ни синьорине Капорале, ни Адриане, ни – как вскоре выяснилось – Пепите, намного лучше себя почувствовавшей в новой цепочке, которую разместил не кто иной как гениальнейший дух Макса. А сейчас рядом со мной явился как бы призрак женщины с чем-то вроде холма на голове (была ли это шляпка? был ли это капор? или парик? что, к дьяволу, это было?). Из-под этого громадного груза доносились время от времени громкие вздохи, завершаемые краткими всхлипами. Никто и не подумал представить меня синьоре Кандиде; теперь, чтобы составить цепочку, мы должны были взяться за руки; вот она и вздыхала. Не казалось ей это правильным. Боже, какая холодная рука! Другой же рукой я держался за левую руку синьорины Капорале, севшей во главе столика прямо под простынёй, подвешенной за угол; её правую руку держал Папиан. Рядом с Адрианой по другую сторону сидел художник; и синьор Ансельмо располагался тоже во главе столика, напротив Капорале. Папиан сказал: – Прежде всего нужно объяснить синьору Мейсу и синьорине Пантогаде язык… как он называется? – Типтологический, – подсказал синьор Ансельмо. – Прошу вас, и мне, – вспыхнула синьора Кандида, заёрзав на стуле. – Безусловно! И синьоре Кандиде тоже, разумеется! – Ну вот, – стал объяснять синьор Ансельмо. – Два удара означают «да»… – Удара? – прервала Пепита. – Какого удара? – Это удары, – ответил Папиан, – то есть постукивания по столику, по стульям или ещё где-нибудь, либо же доводимые до чувств посредством прикосновений. – Ah, no-no-no-no-no! – воскликнула она тогда, стремительно вскакивая на ноги. – Я не люблю это, прикосновений! От кого? – Так ведь от Макса, синьорина, – объяснил Папиан. – Я вам об этом говорил по дороге; они совершенно безвредны, не извольте беспокоиться. – Типологические, – тоном старшей и потому более разумной пояснила синьора Кандида. – Итак, – снова начал синьор Ансельмо, – два удара: «да»; три удара: «нет»; четыре: «тьма»; пять: «разговаривайте»; шесть: «свет». Пока хватит. А теперь сосредотачиваемся, милостивые синьоры. Сделалась тишина. Мы сосредотачивались. fb0hq9vxse1tcadlwuyf4zmy7zbks35 5124067 5124066 2024-04-25T13:06:30Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Светоч | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../12|XII. Глаз и Папиан]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../14|XIV. Деяния Макса]] }} <div class=text> == XIII. Светоч == Сорок дней в темноте. Удалась — о, прекрасно удалась операция. Разве что этот мой глаз должен был, возможно, остаться самую чуточку больше другого. Не беда! А всё же да, в темноте сорок дней — в своей комнате. Я смог узнать на опыте, что когда человек страдает, он приобретает особенное представление о добре и зле — то есть о добре, которое другие должны ему делать и на которое он рассчитывает, словно из собственных страданий для него проистекает право на возмещение, и о зле, которое он может делать другим, словно опять же собственными страданиями он на это уполномочен. И если другие не делают ему этого добра как бы по долгу, то он их обвиняет, и за всё то зло, что он им делает как бы по праву, он легко себя извиняет. Через несколько дней слепого этого заточения желание и потребность быть как-то ободренным возросли до непереносимости. Я знал, конечно, что я нахожусь в чужом доме и что поэтому я, напротив, должен благодарить хозяев за те деликатнейшие заботы, которыми они меня окружили. Но не хватало мне уже этих забот; напротив, они меня раздражали, словно они-то и приносились мне в обиду. Да, именно! Ибо угадывал я, от кого они происходили. Адриана ими выказывала мне, что почти весь день мыслью она пребывала тут, со мною, в моей комнате; вот и спасибо за утешение! Но что мне было до того за дело, если я своею в то же самое время всюду преследовал её по дому, весь день предавался раздумьям? Она одна могла меня утешить; должна была; ведь она лучше всех других могла понять, как и насколько томила меня тоска, грызло желание видеть её или хотя бы слышать поблизости. Раздумья с тоскою выросли ещё и из-за злобы, с которой я принял известие о внезапном отъезде Пантогады из Рима. Разве я закопался бы сюда на сорок дней в темноте, если бы знал, что он должен был уехать так скоро? Чтобы утешить меня, синьор Ансельмо Палеари задумал доказать мне в длительном рассуждении, что темнота была в воображении. — В воображении? Вот это? — закричал я на него. — Потерпите немного, я объясню. И он развернул предо мной (быть может, и ради того, чтобы подготовить меня к спиритическим экспериментам, кои на сей раз назначались в моей комнате, чтобы доставить мне развлечение), он развернул предо мной, повторяю, своеобразнейшую свою философскую концепцию, которую я мог бы назвать лантернософией. Время от времени почтенный рассказчик прерывался ради вопроса: – Вы спите, синьор Мейс? Меня подмывало ответить: – Да, благодарю вас, синьор Ансельмо: я сплю. Но поскольку намерение его было, в сущности, добрым – составить мне общество, то я не только благодарил его за увлекательное изложение, но и умолял его продолжать. И, продолжая, синьор Ансельмо показывал мне, что мы, увы, не похожи на дерево, которое живёт и не чувствует и для которого земля, солнце, воздух, дождь, ветер, по-видимому, не таковы, каковы они для нас: вещи дружественные или вредоносные. К нам – к людям – от рождения прикреплена печальная привилегия: мы чувствуем себя живыми; с прекрасной иллюзией, из-за неё получающейся: мы принимаем за внешнюю к нам действительность сие внутреннее наше жизнеощущение, переменчивое и разнообразное согласно времени, случаю и фортуне. И это-то наше жизнеощущение было для синьора Ансельмо подобно светочу, что горит в каждом из нас; светочу, что показывает, как мы затеряны на свете, и показывает нам добро и зло; светочу, что отбрасывает вокруг нас более или менее обширный круг сияния, вне которого чёрная тьма, страшная тьма, которая не существовала бы, если бы светоч в нас не горел, но которую мы должны, на наше несчастье, полагать истинной, коль скоро он продолжает в нас жить. Когда он погаснет, наконец, от дуновения, то неужто нас в самом деле поглотит сия ложная тьма, неужто поглотит нас вечная ночь после дымного дня нашей иллюзии, или же мы останемся, пожалуй, на милость Бытия, которое всего-навсего поломает тщетные формы нашего рассудка? – Вы спите, синьор Мейс? – Продолжайте, продолжайте, синьор Ансельмо, прошу вас: я не сплю. Я почти что вижу этот ваш светоч. – Ах, прекрасно… Но поскольку у вас повреждён глаз, то мы не станем очень-то заглубляться в философию – да? – а лучше попробуем-ка небрежно проследить за сими затерянными светлячками, каковы суть наши светочи во тьме человеческой судьбы… И прежде всего я бы сказал, что они бывают самых разных расцветок – что вы на это скажете? – смотря по стеклу, что поставляет нам иллюзия, великая поставщица, великая поставщица расцвеченных стёкол. Впрочем, мне думается, синьор Мейс, что в определённые эпохи истории, как и в определённые этапы личной судьбы, можно выявить господство заданного цвета – да? Действительно, во всякую эпоху обыкновенно устанавливается меж людьми некое согласие чувств, придающее свет и цвет тем великим светочам, что присущи отвлечённым терминам: истине, доблести, красоте, чести, чему ещё… И не покажется ли вам, например, что красного цвета – светоч языческой доблести? И фиолетового цвета, цвета самоотречения, – светоч доблести христианской. Сияние общей идеи подпитывается общим чувством; когда же чувство сие дробится, то не падает ещё, конечно, с ножки светоч отвлечённого термина, но пламя его идеи трещит, мятётся, рвётся, как и случается обыкновенно во все периоды, именуемые переходными. Нередки в истории, помимо того, и некие могущественные порывы ветра, что задувают сразу все великие светочи. Какая прелесть! Во внезапно наступившей тьме неописуем переполох отдельных светочей: один шествует туда, другой сюда, кто-то разворачивается обратно, кто-то идёт в обход; ни один не находит себе более дороги; все наталкиваются друг на друга, собираются на мгновение по десяти, по двадцати, но не могут прийти к согласию и вновь разбегаются в великом смущении, в тревожной ярости; точно муравьи, которые не находят более вход в муравейник, засыпанный в шутку жестоким ребёнком. Мне чудится, синьор Адриан, что и сейчас мы находимся в одном из таких мгновений. Великая тьма и великое смущение! Все великие светочи – погасли. К кому должны мы обратиться? Быть может, назад? К посмертным огонькам, что великие мертвецы оставили на своих могилах? Я вспоминаю прекрасное стихотворение Никколо Томмазео: {{poemx1||<poem> Светла, моя лампада Пожаром не дымится И солнцем не пылает, Не меркнет, не страдает, Но кончиком стремится К сиянию небес. Восстанет над могилой Вживе; дожди, ветра И годы в ней не властны; – Блуждая, путник страстный Во мгле, как от костра, С неё зажжёт свой свет. </poem>}} Но что же, синьор Мейс, если лампаде нашей не достаёт святого масла, питавшего лампаду Поэта? Многие ходят ещё в церковь, чтобы запастись необходимым питанием для своих убогих светочей. Туда ходят, в основном, несчастные старики, несчастные женщины, которых обманула судьба и которые продолжают свой путь во тьме существования с этим-то своим чувством, горящим подобно церковной лампадке, кою в трепетной заботе оберегают они от холодного дуновения последних разочарований, дабы не гасла она, по меньшей мере, до того самого рокового порога, куда поспешают они, не спуская глаз с пламени и не отвращаясь от думы: «Господь видит меня!» – лишь бы не слышать громыханий окружающей жизни, оскорбляющих их уши подобно этаким святотатствам; «Господь видит меня!» – ибо видят его они; и не только в себе, но и всюду, даже в бедности своей, даже в своих страданиях, кои возымеют, наконец, награду. Слабое, но покойное сияние сих убогих светочей будит, конечно, тревожную зависть во многих из нас; иным же прочим, мнящим себя вооружёнными, подобно этаким Юпитерам, выкованной в горниле науки молнией и вместо тех убогих светочей превозносящим электрические лампочки, оно внушает снисходительное презрение. Но теперь спрошу я, синьор Мейс: что, если вся эта тьма, вся эта огромная загадка, в кою тщетно философы прежде вперивали взгляд и кою ныне, всё же отрекаясь от её исследования, наука не исключает, есть, в сущности, лишь обман, как вообще всякий обман, обман нашего ума, неокрашенная фантазия? Что, если в конце концов мы убедимся, что вся эта загадка не существует вне нас, но лишь внутри нас, и притом по необходимости, по пресловутой привилегии чувства, коим наделена для нас жизнь, то есть того светоча, о коем я вам говорил? Что смерть, таким образом, которая так нас страшит, не существует и есть лишь – не иссякновение жизни, – но дуновение, гасящее в нас сей светоч, то есть то самое злополучное чувство, коим жизнь для нас наделена, тяжёлое, страшное, ибо ограниченное, определённое тем кругом ложной тени за пределами краткой области скудного света, что мы, несчастные светлячки, около себя отбрасываем и где жизнь наша пребывает словно в заточении, словно во временном исключении из всеобщей жизни, вечной жизни, куда, как нам кажется, мы должны когда-нибудь возвратиться, хотя мы уже в ней пребываем и навсегда пребудем, но уже без того чувства изгнания, что нас гнетёт? Предел иллюзорен, он относителен к малости нашего света, к нашей индивидуальности; в действительности вещей он не существует. Мы – не знаю, насколько вам это понравится, – мы всегда жили и всегда будем жить совместно с универсумом; даже и сейчас, в сей нашей форме, мы участвуем во всех проявлениях универсума, но мы не знаем того, не видим того, ибо, к сожалению, сей злосчастный плаксивый светоч нам позволяет видеть лишь ту малость, до которой он сам достаёт; и хоть бы он нам показывал её такой, какова она есть в действительности! Но нет, увы: он и её подкрашивает для нас по-своему и показывает нам такие вещи, что мы должны поистине возрыдать, чёрт возьми, о том, что, быть может, в иной форме существования мы не будем более иметь уст, чтобы из-за них разразиться безумным смехом. Смехом, синьор Мейс, из-за всех тщетных, глупых горестей, которые он нам причинил, всех теней, всех тех горделивых и чуждых образов, которыми он нас окружил, того страха, который он нам внушил! О, но почему же тогда синьор Ансельмо, наговорив столько нехорошего – и верного – о том светоче, что горит в каждом из нас, хочет теперь зажечь и другой, красного стекла, в моей комнате для своих спиритических экспериментов? Не слишком ли много и одного? Я решил спросить это у него. – Поправка! – ответил он. – Один светоч против другого! Кроме того, знаете, при проведении испытания и этот в конце концов погасает! – И вы думаете, что это наилучший способ что-то увидеть? – попробовал я заметить. – Но так называемый свет, простите, – сразу возразил синьор Ансельмо, – годится, чтобы в ложном виде видеть здесь, в так называемой жизни; чтобы видеть за её пределами, он отнюдь не годится, поверьте, а даже мешает. Это глупые предрассудки некоторых учёных с нищим сердцем и с ещё более нищим умом, которые предпочитают верить для своего удобства, будто эти эксперименты наносят оскорбление науке или природе. Ничего подобного! Мы хотим открыть иные законы, иные силы, иную жизнь в природе, всё в той же природе, чёрт возьми! – вне скуднейшего обыденного опыта; мы хотим раздвинуть тесное представление, которое наши ограниченные чувства дают нам о ней обыкновенно. Наконец, простите, разве не рассчитывают и сами учёные на обстановку и условия, пригодные для правильного проведения их экспериментов? Можно ли обойтись без камеры обскуры при фотографировании? Так что же? Да ведь есть и столько инструментов контроля! Синьор Ансельмо, впрочем, как я увидел несколько вечеров спустя, вовсе их не использовал. Но это были эксперименты в семье! Разве мог он заподозрить, чтобы синьорина Капорале и Папиан захотели его обмануть? Да и зачем, собственно? Что в том радости? Сам он был более чем убеждён и отнюдь не нуждался в сих экспериментах, чтобы утвердить свою веру. Как человек вполне честнейший, он не мог предположить иных причин к обману. Что же до оскорбительной и ребяческой нищеты результатов, то теософия бралась дать правдоподобнейшее объяснение. Высшие существа ментальной сферы и иных, более высоких, не могут спускаться, чтобы сообщаться с нами через медиума; значит, нужно довольствоваться грубыми манифестациями душ с низших уровней наиболее близкой к нам астральной сферы: вот и всё. И кто бы мог ему возразить?<ref>«Вера, – отмечал маэстро Альберто, флорентиец, – есть сущность чаемого и довод и утверждение незримого.» (Запись дона Элиджио Пеллегринотто)</ref> <center>&#42;&#42;&#42;</center> Мне было известно, что Адриана всегда отказывалась от присутствия на этих экспериментах. С тех пор, как я укрылся в комнате, в темноте, она заходила разве лишь изредка, и всегда не одна, с вопросом, как я себя чувствую. Всякий раз вопрос этот, казалось, был задаваем – да так оно и было – лишь из вежливости. Знала она, прекрасно знала, как я себя чувствовал! Мне, наконец, даже слышался некий привкус дразнительной иронии в её голосе, ибо ведь не ведала она, по какой причине я так внезапно решился на операцию, и непременно поэтому думала, что страдал я из тщеславия, то есть чтобы сделаться более красивым либо менее дурным, поправив глаз по совету Капорале. – Отлично себя чувствую, синьорина, – отвечал я. – Не видать ничего… – Ну так увидите, всё увидите потом, – говорил тогда Папиан. Пользуясь темнотой, я резко вздымал кулак, словно чтобы стукнуть его по лицу. Он это делал нарочно, разумеется, чтобы я растерял и последние остатки терпения. Невозможно было, чтобы он не замечал, как он меня утомлял; я ему это выказывал всеми средствами – и зевал, и вздыхал; но ему-то что за дело: он так и заходил ко мне в комнату почти каждый вечер (ах, он-то – да) и задерживался у меня по целым часам, не переставая болтать. В темноте от его голоса у меня перехватывало как бы дыхание, и я корчился на стуле, как на игле, шевелил пальцами: мне придушить его хотелось минутами. Угадывал ли он это? Ощущал ли? В эти-то минуты голос его и становился более мягким, почти ласковым. У нас всегда есть нужда обвинять кого-нибудь за наши потери и за наши несчастья. Папиан, в сущности, делал всё, чтобы я решил покинуть этот дом; и за это, если бы голос рассудка мог во мне говорить в эти дни, я должен был бы благодарить его от всего сердца. Но как же мог я слушать сей благословенный голос рассудка, если он обращался ко мне именно его устами, устами Папиана, который, по мне, был неправ, очевидно неправ, вызывающе неправ? Разве не хотел он отослать меня, собственно, для того, чтобы обмануть Палеари и погубить Адриану? Вот что только мог я тогда понимать во всех этих его разговорах. Как же так могло получиться, чтобы голос рассудка выбрал именно уста Папиана, чтобы достичь до моих ушей? Но, быть может, я сам, чтобы найти себе оправдание, вложил его в уста его, дабы он мне казался несправедливым, я сам, уже чувствовавший себя пойманным в жизненные узы и тревожившийся – вовсе не из-за темноты, да и не из-за утомления, которое Папиан, разговаривая, мне причинял. О чём же он со мною разговаривал? О Пепите Пантогаде, вечер за вечером. Хотя я жил более чем скромно, он вбил себе в голову, что я должен был быть очень богат. И вот, чтобы отвести мысль мою от Адрианы, он, возможно, вынашивал мечту влюбить меня в эту внучку маркиза Джильо д’Аулетты; и по его описанию это выходила мудрая и гордая девушка, исполненная ума и воли, решительная в поступках, честная и живая; и красавица – ух, какая красавица! – смуглая, изящная и точёная в одно время; вся пламень, и пара жгучих глаз, метающих молнии, и уста, срывающие поцелуи. Ничего не прибавлял он о приданом – выдающееся! – вся сущность маркиза д’Аулетты, ничуть не меньше. Который, несомненно, будет очень счастлив поскорее дать ей мужа, не только чтобы отделаться от мучившего его Пантогады, но ещё и для того, что не очень-то ладили между собою дедушка и внучка: маркиз был слаб характером, весь замкнут в своём мёртвом мире, а Пепита – напротив, сильная, кипящая жизнью. Как не понимал он, что чем больше он расхваливал свою Пепиту, тем пуще росла во мне антипатия к ней даже ещё до знакомства? Знакомство же, по его словам, должно было состояться спустя несколько вечеров, ибо он уговорил её принять участие в предстоящих спиритических сеансах. И с маркизом Джильо д’Аулеттой тоже должно было состояться знакомство, которого он очень желал по всему тому, что он сам, Папиан, ему обо мне наговорил. Правда, маркиз не выходил более из дома, да он и не стал бы ни за что участвовать в спиритическом сеансе по своим религиозным убеждениям. – Как же так? – переспросил я. – Сам не стал бы; а всё-таки позволяет, чтобы в них участвовала внучка? – Да ведь он же знает, в чьи руки он её вверяет! – самодовольно воскликнул Папиан. Я не стал дальше выяснять. Отчего Адриана отказывалась от присутствия на этих экспериментах? По своим религиозным сомнениям. Но если внучка маркиза Джильо должна была участвовать в этих сеансах с согласия клерикального дедушки, то разве не могла и она к ним присоединиться? Получив этот довод, я попробовал убедить её в канун первого сеанса. Вошла она в комнату вместе с отцом, который, услышав мои соображения, сказал со вздохом: – Ведь у нас это вечный вопрос, синьор Мейс! Религия перед этой проблемой тянет ослиные уши и отступает в тень, точно так же как наука. Тем не менее, наши эксперименты, как я говорил и объяснял своей дочери, отнюдь не противны ни той, ни другой. Скорее, особенно по отношению к религии, они представляют собою доказательство утверждаемых ею истин. – А если я боюсь? – высказала Адриана. – Чего? – возразил отец. – Доказательства? – Или темноты? – добавил я. – Мы все будем здесь с вами, синьорина! Вы хотите оставаться одна? – Но я-то… – смущённо ответила Адриана, – я-то во всё это не верю… да и не могу верить, и… что ещё! Ничего больше она не смогла сказать. По тону её голоса, по замешательству я понял, однако, что не одна лишь религия запрещала Адриане присутствие на этих экспериментах. Страх, выдвинутый ею в качестве причины, мог иметь другие основания, о которых синьор Ансельмо не подозревал. Что, если ей больно было присутствовать на жалком представлении, где её отца по-детски обманывают Папиан и синьорина Капорале? У меня не было духу дальше настаивать. Но она, как будто прочтя в моём сердце разочарование, постигшее меня при её отказе, позволила себе вымолвить в темноте: – «Впрочем…», – которое я сразу подхватил на лету: – Ах, молодец! Значит, вы будете с нами? – Только завтра вечером, – улыбчиво уступила она. Ближе к вечеру следующего дня Папиан пришёл, чтобы подготовить комнату; он приволок грубо сработанный прямоугольный еловый некрашенный столик, расчистил угол комнаты, подвесил в нём на верёвочке простыню, затем принёс гитару, шарфик собачьего меха со множеством колокольчиков и всякие другие предметы. Приготовления эти делались при свете того самого светоча красного стекла. И при всех этих хлопотах – разумеется! – он не смолкал ни на минуту. – Простыня, знаете ли, служит… о, служит! как бы разъяснить… ну, скажем, аккумулятором сей таинственной силы: вы сами увидите, как она будет трепетать, синьор Мейс, раздуваться, как парус, и иногда светиться странным светом… пожалуй, даже звёздным светом. Да-с! Нам не удавалось ещё залучить «материализаций», но вот свечения – это да: вы их увидите, ежели синьорина Сильвия сим вечером окажется в добром расположении. Она сообщается с духом своего старого друга из Академии; он погиб, Боже сохрани, от тифа восемнадцати лет. Был он… не знаю, из Базеля, кажется; но жил-то он уже давно в Риме вместе с семьёй. Вы знаете, гений; в музыке гений; смерть его сразила, прежде чем он мог оставить плоды. Так, во всяком случае, утверждает синьорина Сильвия. Она и до того, как в ней объявилась сия медианическая способность, сообщалась с духом Макса. Да, да; вот так его и звали: Макс… погодите, Макс Олиц, кажется. Точно, точно, Макс Олиц! Охваченная сим духом, она импровизировала на фортепьяно, так что иногда даже, теряя сознание, падала со стула. Однажды во время игры под её окнами на улице собрались люди, и они ей так аплодировали… – Что синьорина Капорале почти испугалась, – невинно заключил я. – А, вы знаете? – встрепенулся Папиан. – Мне рассказала она сама. Так, значит, аплодировали музыке Макса, которую он играл руками синьорины Капорале? – А, да-да! Жаль, что дома нет фортепьяно. Так что мы должны довольствоваться каким-нибудь мотивчиком, каким-нибудь зачином, наигранным на гитаре. Макс-то от этого приходит в бешенство, вы знаете! – он рвёт даже струны иногда… Но вы всё сами увидите вечером. Ну вот, кажется, всё в порядке. – А скажите-ка, синьор Теренций. Из любопытства, – остановил я его, прежде чем он вышёл. – Вы сами-то в это верите? Вот по-настоящему? – Как бы вам сказать, – сразу заговорил он, как будто у него был заранее готов ответ. – По правде говоря, я в этом деле неясно вижу. – Это-то понятно! – Ах, совсем не потому, что эксперименты совершаются во тьме, что вы! Феномены, манифестации реальны, чтобы не сказать – неопровержимы. Нельзя же не верить себе… – Как же? Напротив! – Простите? Не понимаю! – Очень легко обмануться! Особенно когда хочется во что-то верить… – Но мне-то, знаете, нет; мне не хочется! – запротестовал Папиан. – Вот тесть мой, глубоко проникший в эти исследования, – он верит. Я же… помимо прочего, сообразите, у меня и времени-то нет, чтобы подумать… даже если бы я и захотел. Всё в делах, всё в делах из-за этих злосчастных маркизовых Бурбонов, они как гвоздь какой-то! А здесь я теряю иные вечера. Со своей же стороны, я того суждения, что покуда милостью Божией мы живы, мы о смерти знать ничего не можем, а потому стоит ли и думать о ней? Постараемся лучше обустроить жизнь посимпатичнее, святой Господи! Вот как я об этом думаю, синьор Мейс. Ну, до свидания, да? А то сейчас я бегу на ул. Понтификов, чтобы подобрать синьорину Пантогаду. Он возвратился примерно через полчаса в сильнейшем разочаровании: вместе с Пантогадой и гувернанткой пришёл какой-то испанский художник, которого мне сквозь зубы представили как друга дома маркиза Джильо. Он звался Мануэль Бернальдес и правильно говорил по-итальянски; вот только никак нельзя было его научить, чтобы он произносил последнюю букву моей фамилии: казалось, что всякий раз, когда он меня именовал, он как будто боялся поранить себе об неё язык. – Адриан Мей, – произносил он, как будто мы вдруг заделались закадычными приятелями. – Адриан Твей, – хотелось мне ему ответить. Вошли женщины: Пепита, гувернантка, синьорина Капорале, Адриана. – Ещё и ты? Что за новости? – невежливо встретил её Папиан. Этого удара он тоже не ожидал. Я же между тем из того, как приняли Бернальдеса, догадался, что вряд ли маркиз Джильо мог что-нибудь знать о его присутствии на сеансе и что, верно, подразумевалась некая интрижка между ним и Пепитой. Но великий Теренций не отказался от своего замысла. Размещая вокруг столика медианическую цепочку, он рядом с собой посадил Адриану, а меня поместил рядом с Пантогадой. Я не был доволен? Нет. Тоже и Пепита. Выговаривая так же, как отец, она сразу возмутилась: – Muchas gracias, так не может бывать! Я хочу устоять между сеньором Палеари и моей губернанткой, милый сеньор Теренцио! Розоватая полутьма едва позволяла различать контуры, и я не мог поэтому разглядеть, насколько соответствовал действительности портрет синьорины Пантогады, набросанный Папианом; всё же обращение, голос и это незамедлительное возмущение более чем согласовались с тем представлением, что я для себя о ней составил по его описанию. Конечно, отвергая столь решительно место, которое Папиан ей назначил подле меня, синьорина Пантогада наносила мне оскорбление; но я не только не огорчился, а даже повеселел. – Безусловно! – воскликнул Папиан. – И тогда можно сделать так: подле синьора Мейса пусть сядет синьора Кандида; а за ней займите место вы, синьорина. Мой же тесть пусть останется на своём месте; и мы трое тоже как были. Годится? Ах, нет! Так тоже не годилось: ни мне, ни синьорине Капорале, ни Адриане, ни – как вскоре выяснилось – Пепите, намного лучше себя почувствовавшей в новой цепочке, которую разместил не кто иной как гениальнейший дух Макса. А сейчас рядом со мной явился как бы призрак женщины с чем-то вроде холма на голове (была ли это шляпка? был ли это капор? или парик? что, к дьяволу, это было?). Из-под этого громадного груза доносились время от времени громкие вздохи, завершаемые краткими всхлипами. Никто и не подумал представить меня синьоре Кандиде; теперь, чтобы составить цепочку, мы должны были взяться за руки; вот она и вздыхала. Не казалось ей это правильным. Боже, какая холодная рука! Другой же рукой я держался за левую руку синьорины Капорале, севшей во главе столика прямо под простынёй, подвешенной за угол; её правую руку держал Папиан. Рядом с Адрианой по другую сторону сидел художник; и синьор Ансельмо располагался тоже во главе столика, напротив Капорале. Папиан сказал: – Прежде всего нужно объяснить синьору Мейсу и синьорине Пантогаде язык… как он называется? – Типтологический, – подсказал синьор Ансельмо. – Прошу вас, и мне, – вспыхнула синьора Кандида, заёрзав на стуле. – Безусловно! И синьоре Кандиде тоже, разумеется! – Ну вот, – стал объяснять синьор Ансельмо. – Два удара означают «да»… – Удара? – прервала Пепита. – Какого удара? – Это удары, – ответил Папиан, – то есть постукивания по столику, по стульям или ещё где-нибудь, либо же доводимые до чувств посредством прикосновений. – Ah, no-no-no-no-no! – воскликнула она тогда, стремительно вскакивая на ноги. – Я не люблю это, прикосновений! От кого? – Так ведь от Макса, синьорина, – объяснил Папиан. – Я вам об этом говорил по дороге; они совершенно безвредны, не извольте беспокоиться. – Типологические, – тоном старшей и потому более разумной пояснила синьора Кандида. – Итак, – снова начал синьор Ансельмо, – два удара: «да»; три удара: «нет»; четыре: «тьма»; пять: «разговаривайте»; шесть: «свет». Пока хватит. А теперь сосредотачиваемся, милостивые синьоры. Сделалась тишина. Мы сосредотачивались. 5x16dvglcm3ccstokcndx449yomius9 5124164 5124067 2024-04-26T11:24:08Z EvgeniyErmolov 59011 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Луиджи Пиранделло | НАЗВАНИЕ = Покойный Маттиа Паскаль | ЧАСТЬ = Светоч | ПРЕДЫДУЩИЙ = [[../12|XII. Глаз и Папиан]] | СЛЕДУЮЩИЙ = [[../14|XIV. Деяния Макса]] }} <div class=text> == XIII. Светоч == Сорок дней в темноте. Удалась — о, прекрасно удалась операция. Разве что этот мой глаз должен был, возможно, остаться самую чуточку больше другого. Не беда! А всё же да, в темноте сорок дней — в своей комнате. Я смог узнать на опыте, что когда человек страдает, он приобретает особенное представление о добре и зле — то есть о добре, которое другие должны ему делать и на которое он рассчитывает, словно из собственных страданий для него проистекает право на возмещение, и о зле, которое он может делать другим, словно опять же собственными страданиями он на это уполномочен. И если другие не делают ему этого добра как бы по долгу, то он их обвиняет, и за всё то зло, что он им делает как бы по праву, он легко себя извиняет. Через несколько дней слепого этого заточения желание и потребность быть как-то ободренным возросли до непереносимости. Я знал, конечно, что я нахожусь в чужом доме и что поэтому я, напротив, должен благодарить хозяев за те деликатнейшие заботы, которыми они меня окружили. Но не хватало мне уже этих забот; напротив, они меня раздражали, словно они-то и приносились мне в обиду. Да, именно! Ибо угадывал я, от кого они происходили. Адриана ими выказывала мне, что почти весь день мыслью она пребывала тут, со мною, в моей комнате; вот и спасибо за утешение! Но что мне было до того за дело, если я своею в то же самое время всюду преследовал её по дому, весь день предавался раздумьям? Она одна могла меня утешить; должна была; ведь она лучше всех других могла понять, как и насколько томила меня тоска, грызло желание видеть её или хотя бы слышать поблизости. Раздумья с тоскою выросли ещё и из-за злобы, с которой я принял известие о внезапном отъезде Пантогады из Рима. Разве я закопался бы сюда на сорок дней в темноте, если бы знал, что он должен был уехать так скоро? Чтобы утешить меня, синьор Ансельмо Палеари задумал доказать мне в длительном рассуждении, что темнота была в воображении. — В воображении? Вот это? — закричал я на него. — Потерпите немного, я объясню. И он развернул предо мною (возможно, ещё и для того, чтобы подготовить меня к спиритическим экспериментам, которые на сей раз должны были быть произведены в моей комнате, чтобы доставить мне удовольствие), он развернул предо мною, повторяю, одну свою своеобразнейшую философскую концепцию, которую следовало бы, наверное, называть лантернософией. Время от времени сей бравый мастер прерывался, чтобы спросить у меня: — Вы спите, синьор Мейс? И меня подмывало ответить: — Да, да, благодарю вас, я сплю, синьор Ансельмо. Но поскольку намерение его было, в сущности, добрым — а именно, составить мне общество, то я и отвечал ему, что меня очень, очень увлекало его изложение, и даже просил его, напротив того, продолжать. И синьор Ансельмо, продолжая, мне показывал, что, к несчастью нашему, мы не таковы же, как дерево, которое живёт и не чувствует, для которого земля, солнце, воздух, дождь, ветер, как кажется, не суть такие предметы, кои оно само не есть: предметы дружественные либо враждебные. За нами — людьми — от рождения закрепляется печальная привилегия: мы <i>чувствуем себя</i> живущими; и отсюда появляется прекрасная иллюзия: а именно, мы принимаем за внешнюю к нам действительность это наше внутреннее жизнеощущение — переменчивое и разнообразное по времени, случаю и фортуне. Это-то жизнеощущение для синьора Ансельмо и было как бы светочем, который всякий из нас носит в себе зажжённым; светочем, который заставляет нас видеть себя затерянными в мире и заставляет нас видеть зло и добро; светочем, который отбрасывает вокруг нас более или менее обширный круг света, вне которого — чёрная тень, страшная тень, что не существовала бы, если бы светоч не был зажжён внутри нас, но что мы должны, увы, полагать истинной, доколе он продолжает жить внутри нас. Он погаснет в конце от дуновения, и тогда примет ли нас поистине сия ложная тень, примет ли нас вечная ночь после дымного дня нашей иллюзии, или же мы останемся всё-таки на милость Бытия, которое лишь порушит тщетные формы нашего рассудка? — Вы спите, синьор Мейс? — Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, синьор Ансельмо, я не сплю. Я прямо-таки вижу этот ваш светоч. — Прекрасно… Но поскольку у вас повреждён глаз, мы не станем слишком уж погружаться в философию, да? А попробуем вместо этого проследить ради развлечения за сими затерянными светлячками, кои суть наши светочи, во тьме человеческой судьбы. И прежде всего я бы сказал, что они бывают самых разных цветов, что вы на это скажете? По стеклу, которое предлагает нам иллюзия — великая поставщица, великая поставщица цветных стёкол. Мне, впрочем, представляется, синьор Мейс, что в определённые эпохи истории, равно как и в определённые этапы индивидуальной жизни, можно было бы определить преобладание заданного цвета, да? В самом деле, во всякую эпоху обыкновенно устанавливается между людьми определённое согласие чувств, придающее свет и цвет тем фонарям, кои суть в отвлечённых терминах: «истина», «доблесть», «красота», «честь» или что ещё… И не кажется ли вам, что красен, к примеру, фонарь языческой доблести? Но фиолетового цвета, цвета самоотречения — фонарь доблести христианской… Свет общей идеи питается коллективным чувством; если чувство это, однако, расстраивается, то с ножек-то не падает лампа отвлечённого термина, но пламя идеи в ней трещит внутри, мятётся, кашляет, как это и случается обыкновенно во все периоды, именуемые переходными. Не столь уж редки в истории ещё и такие мощные порывы ветра, которые задувают сразу все фонари. Какая прелесть! Во внезапной тьме неописуем переполох отдельных светочей: кто-то движется в одну сторону, кто-то в другую, кто-то возвращается назад, кто-то вертится по кругу; никто уже не находит себе пути; все сталкиваются, собираются на мгновение по десяти, по двадцати, но не могут прийти к согласию и вновь разбегаются в великом смущении, в тревожном гневе; как муравьи, не находящие более входа в муравейник, засыпанного ради развлечения жестоким ребёнком. Мне думается, синьор Адриан, что сейчас мы находимся в одном из таких мгновений. Великая тьма и великое смущение! Все фонари — погасли. К кому должны мы обратиться? Назад, может быть? К посмертным огонькам, что великие мертвецы оставили зажжёнными на своих могилах? Я вспоминаю прекрасное стихотворение Никколо Томмазео: {{poemx1||<poem> Светла, моя лампада Пожаром не дымится И солнцем не пылает, Не меркнет, не страдает, Но кончиком стремится К сиянию небес. Восстанет над могилой Вживе; дожди, ветра И годы в ней не властны; – Блуждая, путник страстный Во мгле, как от костра, С неё зажжёт свой свет. </poem>}} Но что же, синьор Мейс, если лампаде нашей не достаёт святого масла, питавшего лампаду Поэта? Многие ходят ещё в церковь, чтобы запастись необходимым питанием для своих убогих светочей. Туда ходят, в основном, несчастные старики, несчастные женщины, которых обманула судьба и которые продолжают свой путь во тьме существования с этим-то своим чувством, горящим подобно церковной лампадке, кою в трепетной заботе оберегают они от холодного дуновения последних разочарований, дабы не гасла она, по меньшей мере, до того самого рокового порога, куда поспешают они, не спуская глаз с пламени и не отвращаясь от думы: «Господь видит меня!» – лишь бы не слышать громыханий окружающей жизни, оскорбляющих их уши подобно этаким святотатствам; «Господь видит меня!» – ибо видят его они; и не только в себе, но и всюду, даже в бедности своей, даже в своих страданиях, кои возымеют, наконец, награду. Слабое, но покойное сияние сих убогих светочей будит, конечно, тревожную зависть во многих из нас; иным же прочим, мнящим себя вооружёнными, подобно этаким Юпитерам, выкованной в горниле науки молнией и вместо тех убогих светочей превозносящим электрические лампочки, оно внушает снисходительное презрение. Но теперь спрошу я, синьор Мейс: что, если вся эта тьма, вся эта огромная загадка, в кою тщетно философы прежде вперивали взгляд и кою ныне, всё же отрекаясь от её исследования, наука не исключает, есть, в сущности, лишь обман, как вообще всякий обман, обман нашего ума, неокрашенная фантазия? Что, если в конце концов мы убедимся, что вся эта загадка не существует вне нас, но лишь внутри нас, и притом по необходимости, по пресловутой привилегии чувства, коим наделена для нас жизнь, то есть того светоча, о коем я вам говорил? Что смерть, таким образом, которая так нас страшит, не существует и есть лишь – не иссякновение жизни, – но дуновение, гасящее в нас сей светоч, то есть то самое злополучное чувство, коим жизнь для нас наделена, тяжёлое, страшное, ибо ограниченное, определённое тем кругом ложной тени за пределами краткой области скудного света, что мы, несчастные светлячки, около себя отбрасываем и где жизнь наша пребывает словно в заточении, словно во временном исключении из всеобщей жизни, вечной жизни, куда, как нам кажется, мы должны когда-нибудь возвратиться, хотя мы уже в ней пребываем и навсегда пребудем, но уже без того чувства изгнания, что нас гнетёт? Предел иллюзорен, он относителен к малости нашего света, к нашей индивидуальности; в действительности вещей он не существует. Мы – не знаю, насколько вам это понравится, – мы всегда жили и всегда будем жить совместно с универсумом; даже и сейчас, в сей нашей форме, мы участвуем во всех проявлениях универсума, но мы не знаем того, не видим того, ибо, к сожалению, сей злосчастный плаксивый светоч нам позволяет видеть лишь ту малость, до которой он сам достаёт; и хоть бы он нам показывал её такой, какова она есть в действительности! Но нет, увы: он и её подкрашивает для нас по-своему и показывает нам такие вещи, что мы должны поистине возрыдать, чёрт возьми, о том, что, быть может, в иной форме существования мы не будем более иметь уст, чтобы из-за них разразиться безумным смехом. Смехом, синьор Мейс, из-за всех тщетных, глупых горестей, которые он нам причинил, всех теней, всех тех горделивых и чуждых образов, которыми он нас окружил, того страха, который он нам внушил! О, но почему же тогда синьор Ансельмо, наговорив столько нехорошего – и верного – о том светоче, что горит в каждом из нас, хочет теперь зажечь и другой, красного стекла, в моей комнате для своих спиритических экспериментов? Не слишком ли много и одного? Я решил спросить это у него. – Поправка! – ответил он. – Один светоч против другого! Кроме того, знаете, при проведении испытания и этот в конце концов погасает! – И вы думаете, что это наилучший способ что-то увидеть? – попробовал я заметить. – Но так называемый свет, простите, – сразу возразил синьор Ансельмо, – годится, чтобы в ложном виде видеть здесь, в так называемой жизни; чтобы видеть за её пределами, он отнюдь не годится, поверьте, а даже мешает. Это глупые предрассудки некоторых учёных с нищим сердцем и с ещё более нищим умом, которые предпочитают верить для своего удобства, будто эти эксперименты наносят оскорбление науке или природе. Ничего подобного! Мы хотим открыть иные законы, иные силы, иную жизнь в природе, всё в той же природе, чёрт возьми! – вне скуднейшего обыденного опыта; мы хотим раздвинуть тесное представление, которое наши ограниченные чувства дают нам о ней обыкновенно. Наконец, простите, разве не рассчитывают и сами учёные на обстановку и условия, пригодные для правильного проведения их экспериментов? Можно ли обойтись без камеры обскуры при фотографировании? Так что же? Да ведь есть и столько инструментов контроля! Синьор Ансельмо, впрочем, как я увидел несколько вечеров спустя, вовсе их не использовал. Но это были эксперименты в семье! Разве мог он заподозрить, чтобы синьорина Капорале и Папиан захотели его обмануть? Да и зачем, собственно? Что в том радости? Сам он был более чем убеждён и отнюдь не нуждался в сих экспериментах, чтобы утвердить свою веру. Как человек вполне честнейший, он не мог предположить иных причин к обману. Что же до оскорбительной и ребяческой нищеты результатов, то теософия бралась дать правдоподобнейшее объяснение. Высшие существа ментальной сферы и иных, более высоких, не могут спускаться, чтобы сообщаться с нами через медиума; значит, нужно довольствоваться грубыми манифестациями душ с низших уровней наиболее близкой к нам астральной сферы: вот и всё. И кто бы мог ему возразить?<ref>«Вера, – отмечал маэстро Альберто, флорентиец, – есть сущность чаемого и довод и утверждение незримого.» (Запись дона Элиджио Пеллегринотто)</ref> <center>&#42;&#42;&#42;</center> Мне было известно, что Адриана всегда отказывалась от присутствия на этих экспериментах. С тех пор, как я укрылся в комнате, в темноте, она заходила разве лишь изредка, и всегда не одна, с вопросом, как я себя чувствую. Всякий раз вопрос этот, казалось, был задаваем – да так оно и было – лишь из вежливости. Знала она, прекрасно знала, как я себя чувствовал! Мне, наконец, даже слышался некий привкус дразнительной иронии в её голосе, ибо ведь не ведала она, по какой причине я так внезапно решился на операцию, и непременно поэтому думала, что страдал я из тщеславия, то есть чтобы сделаться более красивым либо менее дурным, поправив глаз по совету Капорале. – Отлично себя чувствую, синьорина, – отвечал я. – Не видать ничего… – Ну так увидите, всё увидите потом, – говорил тогда Папиан. Пользуясь темнотой, я резко вздымал кулак, словно чтобы стукнуть его по лицу. Он это делал нарочно, разумеется, чтобы я растерял и последние остатки терпения. Невозможно было, чтобы он не замечал, как он меня утомлял; я ему это выказывал всеми средствами – и зевал, и вздыхал; но ему-то что за дело: он так и заходил ко мне в комнату почти каждый вечер (ах, он-то – да) и задерживался у меня по целым часам, не переставая болтать. В темноте от его голоса у меня перехватывало как бы дыхание, и я корчился на стуле, как на игле, шевелил пальцами: мне придушить его хотелось минутами. Угадывал ли он это? Ощущал ли? В эти-то минуты голос его и становился более мягким, почти ласковым. У нас всегда есть нужда обвинять кого-нибудь за наши потери и за наши несчастья. Папиан, в сущности, делал всё, чтобы я решил покинуть этот дом; и за это, если бы голос рассудка мог во мне говорить в эти дни, я должен был бы благодарить его от всего сердца. Но как же мог я слушать сей благословенный голос рассудка, если он обращался ко мне именно его устами, устами Папиана, который, по мне, был неправ, очевидно неправ, вызывающе неправ? Разве не хотел он отослать меня, собственно, для того, чтобы обмануть Палеари и погубить Адриану? Вот что только мог я тогда понимать во всех этих его разговорах. Как же так могло получиться, чтобы голос рассудка выбрал именно уста Папиана, чтобы достичь до моих ушей? Но, быть может, я сам, чтобы найти себе оправдание, вложил его в уста его, дабы он мне казался несправедливым, я сам, уже чувствовавший себя пойманным в жизненные узы и тревожившийся – вовсе не из-за темноты, да и не из-за утомления, которое Папиан, разговаривая, мне причинял. О чём же он со мною разговаривал? О Пепите Пантогаде, вечер за вечером. Хотя я жил более чем скромно, он вбил себе в голову, что я должен был быть очень богат. И вот, чтобы отвести мысль мою от Адрианы, он, возможно, вынашивал мечту влюбить меня в эту внучку маркиза Джильо д’Аулетты; и по его описанию это выходила мудрая и гордая девушка, исполненная ума и воли, решительная в поступках, честная и живая; и красавица – ух, какая красавица! – смуглая, изящная и точёная в одно время; вся пламень, и пара жгучих глаз, метающих молнии, и уста, срывающие поцелуи. Ничего не прибавлял он о приданом – выдающееся! – вся сущность маркиза д’Аулетты, ничуть не меньше. Который, несомненно, будет очень счастлив поскорее дать ей мужа, не только чтобы отделаться от мучившего его Пантогады, но ещё и для того, что не очень-то ладили между собою дедушка и внучка: маркиз был слаб характером, весь замкнут в своём мёртвом мире, а Пепита – напротив, сильная, кипящая жизнью. Как не понимал он, что чем больше он расхваливал свою Пепиту, тем пуще росла во мне антипатия к ней даже ещё до знакомства? Знакомство же, по его словам, должно было состояться спустя несколько вечеров, ибо он уговорил её принять участие в предстоящих спиритических сеансах. И с маркизом Джильо д’Аулеттой тоже должно было состояться знакомство, которого он очень желал по всему тому, что он сам, Папиан, ему обо мне наговорил. Правда, маркиз не выходил более из дома, да он и не стал бы ни за что участвовать в спиритическом сеансе по своим религиозным убеждениям. – Как же так? – переспросил я. – Сам не стал бы; а всё-таки позволяет, чтобы в них участвовала внучка? – Да ведь он же знает, в чьи руки он её вверяет! – самодовольно воскликнул Папиан. Я не стал дальше выяснять. Отчего Адриана отказывалась от присутствия на этих экспериментах? По своим религиозным сомнениям. Но если внучка маркиза Джильо должна была участвовать в этих сеансах с согласия клерикального дедушки, то разве не могла и она к ним присоединиться? Получив этот довод, я попробовал убедить её в канун первого сеанса. Вошла она в комнату вместе с отцом, который, услышав мои соображения, сказал со вздохом: – Ведь у нас это вечный вопрос, синьор Мейс! Религия перед этой проблемой тянет ослиные уши и отступает в тень, точно так же как наука. Тем не менее, наши эксперименты, как я говорил и объяснял своей дочери, отнюдь не противны ни той, ни другой. Скорее, особенно по отношению к религии, они представляют собою доказательство утверждаемых ею истин. – А если я боюсь? – высказала Адриана. – Чего? – возразил отец. – Доказательства? – Или темноты? – добавил я. – Мы все будем здесь с вами, синьорина! Вы хотите оставаться одна? – Но я-то… – смущённо ответила Адриана, – я-то во всё это не верю… да и не могу верить, и… что ещё! Ничего больше она не смогла сказать. По тону её голоса, по замешательству я понял, однако, что не одна лишь религия запрещала Адриане присутствие на этих экспериментах. Страх, выдвинутый ею в качестве причины, мог иметь другие основания, о которых синьор Ансельмо не подозревал. Что, если ей больно было присутствовать на жалком представлении, где её отца по-детски обманывают Папиан и синьорина Капорале? У меня не было духу дальше настаивать. Но она, как будто прочтя в моём сердце разочарование, постигшее меня при её отказе, позволила себе вымолвить в темноте: – «Впрочем…», – которое я сразу подхватил на лету: – Ах, молодец! Значит, вы будете с нами? – Только завтра вечером, – улыбчиво уступила она. Ближе к вечеру следующего дня Папиан пришёл, чтобы подготовить комнату; он приволок грубо сработанный прямоугольный еловый некрашенный столик, расчистил угол комнаты, подвесил в нём на верёвочке простыню, затем принёс гитару, шарфик собачьего меха со множеством колокольчиков и всякие другие предметы. Приготовления эти делались при свете того самого светоча красного стекла. И при всех этих хлопотах – разумеется! – он не смолкал ни на минуту. – Простыня, знаете ли, служит… о, служит! как бы разъяснить… ну, скажем, аккумулятором сей таинственной силы: вы сами увидите, как она будет трепетать, синьор Мейс, раздуваться, как парус, и иногда светиться странным светом… пожалуй, даже звёздным светом. Да-с! Нам не удавалось ещё залучить «материализаций», но вот свечения – это да: вы их увидите, ежели синьорина Сильвия сим вечером окажется в добром расположении. Она сообщается с духом своего старого друга из Академии; он погиб, Боже сохрани, от тифа восемнадцати лет. Был он… не знаю, из Базеля, кажется; но жил-то он уже давно в Риме вместе с семьёй. Вы знаете, гений; в музыке гений; смерть его сразила, прежде чем он мог оставить плоды. Так, во всяком случае, утверждает синьорина Сильвия. Она и до того, как в ней объявилась сия медианическая способность, сообщалась с духом Макса. Да, да; вот так его и звали: Макс… погодите, Макс Олиц, кажется. Точно, точно, Макс Олиц! Охваченная сим духом, она импровизировала на фортепьяно, так что иногда даже, теряя сознание, падала со стула. Однажды во время игры под её окнами на улице собрались люди, и они ей так аплодировали… – Что синьорина Капорале почти испугалась, – невинно заключил я. – А, вы знаете? – встрепенулся Папиан. – Мне рассказала она сама. Так, значит, аплодировали музыке Макса, которую он играл руками синьорины Капорале? – А, да-да! Жаль, что дома нет фортепьяно. Так что мы должны довольствоваться каким-нибудь мотивчиком, каким-нибудь зачином, наигранным на гитаре. Макс-то от этого приходит в бешенство, вы знаете! – он рвёт даже струны иногда… Но вы всё сами увидите вечером. Ну вот, кажется, всё в порядке. – А скажите-ка, синьор Теренций. Из любопытства, – остановил я его, прежде чем он вышёл. – Вы сами-то в это верите? Вот по-настоящему? – Как бы вам сказать, – сразу заговорил он, как будто у него был заранее готов ответ. – По правде говоря, я в этом деле неясно вижу. – Это-то понятно! – Ах, совсем не потому, что эксперименты совершаются во тьме, что вы! Феномены, манифестации реальны, чтобы не сказать – неопровержимы. Нельзя же не верить себе… – Как же? Напротив! – Простите? Не понимаю! – Очень легко обмануться! Особенно когда хочется во что-то верить… – Но мне-то, знаете, нет; мне не хочется! – запротестовал Папиан. – Вот тесть мой, глубоко проникший в эти исследования, – он верит. Я же… помимо прочего, сообразите, у меня и времени-то нет, чтобы подумать… даже если бы я и захотел. Всё в делах, всё в делах из-за этих злосчастных маркизовых Бурбонов, они как гвоздь какой-то! А здесь я теряю иные вечера. Со своей же стороны, я того суждения, что покуда милостью Божией мы живы, мы о смерти знать ничего не можем, а потому стоит ли и думать о ней? Постараемся лучше обустроить жизнь посимпатичнее, святой Господи! Вот как я об этом думаю, синьор Мейс. Ну, до свидания, да? А то сейчас я бегу на ул. Понтификов, чтобы подобрать синьорину Пантогаду. Он возвратился примерно через полчаса в сильнейшем разочаровании: вместе с Пантогадой и гувернанткой пришёл какой-то испанский художник, которого мне сквозь зубы представили как друга дома маркиза Джильо. Он звался Мануэль Бернальдес и правильно говорил по-итальянски; вот только никак нельзя было его научить, чтобы он произносил последнюю букву моей фамилии: казалось, что всякий раз, когда он меня именовал, он как будто боялся поранить себе об неё язык. – Адриан Мей, – произносил он, как будто мы вдруг заделались закадычными приятелями. – Адриан Твей, – хотелось мне ему ответить. Вошли женщины: Пепита, гувернантка, синьорина Капорале, Адриана. – Ещё и ты? Что за новости? – невежливо встретил её Папиан. Этого удара он тоже не ожидал. Я же между тем из того, как приняли Бернальдеса, догадался, что вряд ли маркиз Джильо мог что-нибудь знать о его присутствии на сеансе и что, верно, подразумевалась некая интрижка между ним и Пепитой. Но великий Теренций не отказался от своего замысла. Размещая вокруг столика медианическую цепочку, он рядом с собой посадил Адриану, а меня поместил рядом с Пантогадой. Я не был доволен? Нет. Тоже и Пепита. Выговаривая так же, как отец, она сразу возмутилась: – Muchas gracias, так не может бывать! Я хочу устоять между сеньором Палеари и моей губернанткой, милый сеньор Теренцио! Розоватая полутьма едва позволяла различать контуры, и я не мог поэтому разглядеть, насколько соответствовал действительности портрет синьорины Пантогады, набросанный Папианом; всё же обращение, голос и это незамедлительное возмущение более чем согласовались с тем представлением, что я для себя о ней составил по его описанию. Конечно, отвергая столь решительно место, которое Папиан ей назначил подле меня, синьорина Пантогада наносила мне оскорбление; но я не только не огорчился, а даже повеселел. – Безусловно! – воскликнул Папиан. – И тогда можно сделать так: подле синьора Мейса пусть сядет синьора Кандида; а за ней займите место вы, синьорина. Мой же тесть пусть останется на своём месте; и мы трое тоже как были. Годится? Ах, нет! Так тоже не годилось: ни мне, ни синьорине Капорале, ни Адриане, ни – как вскоре выяснилось – Пепите, намного лучше себя почувствовавшей в новой цепочке, которую разместил не кто иной как гениальнейший дух Макса. А сейчас рядом со мной явился как бы призрак женщины с чем-то вроде холма на голове (была ли это шляпка? был ли это капор? или парик? что, к дьяволу, это было?). Из-под этого громадного груза доносились время от времени громкие вздохи, завершаемые краткими всхлипами. Никто и не подумал представить меня синьоре Кандиде; теперь, чтобы составить цепочку, мы должны были взяться за руки; вот она и вздыхала. Не казалось ей это правильным. Боже, какая холодная рука! Другой же рукой я держался за левую руку синьорины Капорале, севшей во главе столика прямо под простынёй, подвешенной за угол; её правую руку держал Папиан. Рядом с Адрианой по другую сторону сидел художник; и синьор Ансельмо располагался тоже во главе столика, напротив Капорале. Папиан сказал: – Прежде всего нужно объяснить синьору Мейсу и синьорине Пантогаде язык… как он называется? – Типтологический, – подсказал синьор Ансельмо. – Прошу вас, и мне, – вспыхнула синьора Кандида, заёрзав на стуле. – Безусловно! И синьоре Кандиде тоже, разумеется! – Ну вот, – стал объяснять синьор Ансельмо. – Два удара означают «да»… – Удара? – прервала Пепита. – Какого удара? – Это удары, – ответил Папиан, – то есть постукивания по столику, по стульям или ещё где-нибудь, либо же доводимые до чувств посредством прикосновений. – Ah, no-no-no-no-no! – воскликнула она тогда, стремительно вскакивая на ноги. – Я не люблю это, прикосновений! От кого? – Так ведь от Макса, синьорина, – объяснил Папиан. – Я вам об этом говорил по дороге; они совершенно безвредны, не извольте беспокоиться. – Типологические, – тоном старшей и потому более разумной пояснила синьора Кандида. – Итак, – снова начал синьор Ансельмо, – два удара: «да»; три удара: «нет»; четыре: «тьма»; пять: «разговаривайте»; шесть: «свет». Пока хватит. А теперь сосредотачиваемся, милостивые синьоры. Сделалась тишина. Мы сосредотачивались. bhq38gcbo5pu7xydcgondt8lickac44 Пластун (Толстой) 0 1022424 5124130 5049155 2024-04-26T03:33:09Z Vladis13 49438 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Николай Николаевич Толстой | НАЗВАНИЕ = Пластун | ПОДЗАГОЛОВОК = Из воспоминаний пленного | ЧАСТЬ = | СОДЕРЖАНИЕ = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1958 | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ИСТОЧНИК = [http://az.lib.ru/t/tolstoj_n_n/text_0030.shtml az.lib.ru] | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИЦИТАТНИК = | ВИКИНОВОСТИ = | ВИКИСКЛАД = | ДРУГОЕ = | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = 1 <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = | ЛИЦЕНЗИЯ = PD-old | СТИЛЬ = text }} <center>'''Николай Толстой'''</center> <center>'''ПЛАСТУН'''</center> <center>Повесть</center> <center>Николай Николаевич ТОЛСТОЙ</center> === СОЧИНЕНИЯ === <center>ТУЛА</center> <center>Приокское книжное издательство</center> <center>1987</center> [[Файл:tolstoj n n text 0030 image002.jpg|487x442px|center]] === (ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПЛЕННОГО) === <center>''Вступление''</center> Во время своего плена я познакомился с одним замечательным человеком: его звали в горах Запорожцем, хотя он носил, прежде много других имен, как увидит тот, кто будет иметь терпение дослушать мой рассказ. Никто не знал, кто он, какого рода и племени, знали только, что он долго жил на Кубани, потом жил в горах у разных племен и совершил много дел канлы<ref name="r1">Кровомщения (Все примечания принадлежат редактору статьи А. Е. Грузинскому).</ref>, т. е. «многим людям пить дал», как говорят черкесы, вместо того, чтобы сказать: убил. Вообще его очень уважали и, может быть, даже боялись, что почти одно и то же. У него было много кунаков между князьями и хорошими узденями, у которых он и жил в кунац- {{p|69}} кой, то у одного, то у другого, потому что своей сакли и своей семьи у него не было. С этим-то человеком я очень любил разговаривать, может быть, потому, что он рассказывал мне про Кубань, а в плену так приятно слышать хоть что-нибудь об своей стороне, а главное потому, что разговор его казался мне интересным. Он очень красноречиво описывал свою простую скитальческую, но полную приключений жизнь: он только не любил говорить о своем происхождении. Раз я спросил его: кто он: христиан или магометанин? — «Запорожец», — отвечал он. — Но какой же ты веры? — «Бельмесим (не понимаю)», — отвечал он, качая головой, хотя он очень хорошо понимал по-русски. — «Я знаю, что есть бог в горах, есть бог в степи, на Кубани, на море, везде бог… Один бог, — сказал он, подумав немного. — Когда я ходил там по Кубани (несколько неразобр. слов), я тоже видел, что есть бог, как и в горах, как и на море, когда ветер так сильно дует, что небо совсем пропал бывает! Только черные тучи ходят то туда, то сюда, и ветер разносит дождь далеко по морю, которое страшно ревет, как будто сердится, а потом вдруг море делается тихо и прозрачно, как стекло, только немного шевелится, как будто тяжело дышит, как лошадь, на которой много скакали, а на небе светло, а тучи, молния и гром далеко, и сквозь небо видны горы и все так хорошо!» (и он щелкал языком, как делают обычно татары, если хотят выразить свое удовольствие). «Это все бог работает!» — прибавил он. Подобные выходки Запорожца напомнили мне Патфайндера<ref name="r2">Герой романа Ф. Купера «Следопыт».</ref>, и я понимал, что это поэтическое создание американского романиста возможно и, может быть, нигде так не возможно, как на Кавказе, где природа так величественно хороша, что невольно всякому, даже самому грубому человеку напоминает своего творца. «Отчего тебя называют Запорожцем?» — спрашивал я его не раз. — «Мой отец был запорожцем, эски-казак, старый казак», — прибавил он. — Но как же ты попал в горы? — спросил я его, потому что не раз он мне говорил сам, что его отец родился узденем, вольным человеком. — «Это давно было, об этом не надо говорить», — отвечал он. В первом письме моем из плена на линию я просил, чтобы мне прислали бумаги, и через месяц я {{p|70}} получил десть писчей бумаги; Сперва я вел свой дневник, но потом мне надоело писать каждый день одно и то же: 14 числа. Я целый день рубил дрова и, возвратившись, в награду получил гнилой чурек. 15 числа. Я пас скотину в лесу и целый день думал как бы бежать, но бежать нет возможности, и мальчики, которые помогают мне пасти скотину, стерегут меня и, вероятно, для развлечения попеременно приходят мне плевать в глаза. 16 числа. Опять рубил дрова, опять пас скотину и т. д. Мне надоело, я бросил дневник и стал записывать рассказы моего приятеля Запорожца о его жизни на линии. Они казались мне тогда очень замечательными, особенно, когда он мне их рассказывал на своем черкесском языке, который очень удобен для красноречивых описаний, поэтических сравнений и вообще отличается от всех известных мне горских наречий своей силой и оригинальными оборотами речи. Мои записки показались подозрительными черкесам и раз у меня их отобрали и отвезли к какому-то беглому грамотному солдату, который прочел их и объявил черкесам, что это — «глупости». Их возвратили мне, и эти-то глупости я xoчу рассказать вам, мои любезные читатели. === I === === НЕПОМНЯЩИЙ РОДСТВА === <center>''(Рассказ Запорожца о том, как он жил''</center> <center>''до того времени, когда попал в отрог)''</center> === 1 === Я уже говорил вам, что отца и матери я не помню. Знаю только, что я родился в горах и маленьким перевезен на Кубань; там я жил на хуторе, который звали Журавлевским, потому что хозяин любил крик журавлей. Казаки-табунщики, с которыми я жил, звали меня татарином и обращались со мной грубо. Один только человек ласково обращался со мной. Это был старый черкес (Раджих); я называл его Аталык<ref name="r3">Воспитатель. У черкесов был обычай воспитывать мальчиков вдали от семьи, поручая их заботам надежного человека, храброго воина. Об этом говорится и в пушкинском «Галубе».</ref> и любил как {{p|71}} отца; казаки тоже звали его «Аталык», и я долго не знал его настоящего имени. С молодых лет я начал заниматься охотой с Аталыком, который был ястребятник: у него бывало всегда 5 или 6 чудных ястребов, ловчих, балабанов и киргизов. Сперва я ловил жаворонков и разных пташек, догоняя их ястребом, потом я начал ставить пружки и калевы<ref name="r4">Пружок и калева — разные силки, петли для ловли добыча</ref> и ловить фазанов, зайцев и куропаток. Мне, я думаю, было не более 8 лет, когда я начал охотиться, а я уже по целым ночам просиживал один в степи. Много после того я охотился, много перебил кабанов, диких коз, сайгаков, оленей, туров, лис и разных зверей, но и теперь с удовольствием вспоминаю, как я тогда сторожил фазанов. Перед вечером я отправлялся в кустарник, где водятся они, брал с собой серп, ножницы или бичяк<ref name="r5">Нож.</ref> и начинал простригать дорожки в высокой и густой траве. Как теперь помню, как я, словно зверек, на четвереньках ползал по мягкой травке, душистой и влажной от вечерней росы. Устроив на этих тропках мои ловушки, я садился где-нибудь в куст и ждал, а между тем солнце садилось и небо краснело, как девушка, которая в первый раз остается наедине с своим женихом. Тогда эти мысли не приходили мне в голову. Я слушал голоса, которые пели кругом меня, слушал, как трещал кузнечик в траве, как кричал перепел, как свистал суслик, сидя на краю своей норки, как пел жаворонок, чуть видный в небе, как жалобно кричал ястребок, махая своими широкими крыльями, как чирикали воробьи и другие птички, летая над моей головой в кусте. И когда где-нибудь кордокал фазан, сердце мое вдруг билось сильней, и я весь сжимался, как испуганный еж, и если в это время подо мной хрустнет ветка, или зеленая ящерица, спокойно гревшаяся подле меня на солнце, пробежит, виляя хвостом по сухой траве, я весь вздрагивал, — так я боялся испугать мою добычу. И вот фазан выскакивает из куста, кричит, гордо оглядываясь на все стороны, отряхивает с себя росу и бежит, вытянув шею и хвост, вдоль по дорожке, и вдруг он трепыхается, попавшись в ловушку. В это время я не помнил себя от радости. И так я просиживал весь вечер и ночь. Особенно любил я время, когда дневной шум смолкает {{p|72}} и ночь возвышает свой голос, тогда со всех сторон начинают откликаться фазаны, и я только успевал вынимать их из калевки, ползая от одной тропки к другой, как лиса. Но настоящие лисы часто успевали прежде меня уносить пойманного фазана, и я находил только перья. Особенно помню я, одна лиса делала мне много шкоды. У ней была позимь<ref name="r6">Нора.</ref> недалеко от хутора, в чудесном месте. Это была ложбина среди степи, кругом росла самая лучшая и густая трава, такая высокая, что тогда я мог в ней спрятаться с головой даже стоя; верно прежде тут была вода, потому что на средине был песок и круглые голыши белелись на солнце. С одной стороны ложбины стоял курган, до половины поросший терновником, из-за которого торчала голая верхушка кургана, как бритая голова татарина. На самой вершине целый день сидели беркуты и орлы, внизу была позимь моего врага и кругом всегда валялись птичьи перья и кости и целый день щебетали сороки. Долго хлопотал я, чтобы поймать эту лису: часто, когда я сидел в своей сторожке, она пробегала мимо меня, поматывая пушистым хвостом и поворачивая во все стороны свою вострую плутовскую морду. Наконец, Аталык научил меня делать ямки, которыми черкесы обыкновенно ловят лис и куниц. Я устроил такую ямку около позими и кругом расположил несколько калевов и с пистолетом, который утащил у одного казака, залег в траве. Вот попался один фазан, потом другой, лиса все не выходила. Я сидел так тихо, что едва переводил дух; и вдруг черная мордочка показалась на тропке, ведущей к калеву, где трепыхался пойманный фазан. Лиса бежала прямо на ямку, и вдруг она скрылась в ней. Я прибежал и выстрелил: пуля пробила доску, и лиса взвизгнула; я с радостью откинул одну доску и хотел схватить лису, как вдруг она выскочила из ямы и побежала, — я за ней. Я заметил кровь на траве: лиса была ранена, пробежав несколько сажен, она упала. Когда я подбежал, она только судорожно дрыгала ногами и щелкала зубами, уставив на меня свои черные навыкате глаза. Я взял ее за хвост и с торжеством потащил домой. Кроме фазанов, я ловил и зайцев, но замордовать такого знатного зверя мне удалось в первый раз. Я был {{p|73}} совершенно счастлив! Зайцев я ловил в тех же кустах; Аталык выучил меня звать их на пищик: в жар, когда фазан сидит, я манил зайцев. Не успеешь, бывало, пискнуть два раза, и по дорожке уже бежит косой; через несколько минут уже он кричит в калеве, и я бегу к нему с колотушкой. Таким образом я целые дни и ночи просиживал в этих кустах; я знал каждого зверка, каждую птичку, которая жила в них. В этих кустах жило три соловья; я узнавал каждого из них по голосу. Особенно я любил одного, который обыкновенно начинал петь после заката солнца и смолкал только к утру. Бывало, когда солнце сядет и звезды зажигаются одна за другою и утки, звеня крыльями, полетят на воду, а ястреба, карги<ref name="r7">Вороны.</ref> и голуби потянутся в леса на свои места, и лягушки раскричатся в болоте, я начинаю прислушиваться и ожидаю с нетерпением моего песельника. И вдруг он запоет и громким щелканьем и посвистом покроет все голоса и один как царь, распевает, когда все молчит кругом. Мне нравился его звонкий, веселый и как будто гордый голос. Зимой, когда он улетал, я скучал по нем, как по товарище, весной я беспокоился, прилетит ли он, и только, бывало, услышу его голос в обычное время и на том же месте, я так рад, как будто нашел брата. Мне казалось, что я понимаю, что он поет; мне казалось, что он рассказывал мне, где он был, что он зовет меня туда, куда птицы улетают зимой, где нет зимы, где вечное лето, вечный день и вечное солнце светит на вечно зеленую степь. Когда, я ворочался на хутор и ложился спать под сараем вместе с птицами Аталыка, я видел, как ласточки, летая взад и вперед, слепляют над моей головой гнездо. Они тоже чирикали, тоже рассказывали про эту страну чудес, и когда я засыпал, мне снилось, что я сам — маленькая птичка плиска, что я сажусь на спину к большому журавлю, и вот журавль начинает махать длинными крыльями и подниматься от земли все выше, и я прижимаюсь к нему и, раздвинув немного перья, на которых сижу, смотрю вниз через его крыло. И вот мы летим через горы и внизу видны люди, маленькие и черные, как мыши; они роются в земле и достают золото и серебро и бросают в нас золотыми монетами, но монеты разлетаются в золотую пыль, и мы летим дальше {{p|74}} и пролетаем ущелье между снежных гор. Нам холодно и ветер мчит нас так быстро, что дух занимается; и мы летим через море, и море прозрачно, как стекло, и в нем гуляют рыбы в огромных дворцах из жемчуга и дорогих каменьев. И вдруг налетает белый сокол и бьет журавля, и я падаю, падаю… и просыпаюсь. Чудные сны видел я тогда! Теперь уже более я не увижу таких снов. Теперь уже я не понимаю, что говорит соловей, когда он поет, о чем разговаривают ласточки, сидя под крышей сакли; а тогда я все это знал. Но тогда я сам был зверек. Зайчик. Меня прозвали казаки «зайчиком» за то, что я ходил в заячьем ергаке. Даже Аталык называл меня Зайчик. — «Зачем ты называешь меня так? — спрашивал я его, — Ведь у меня есть какое-нибудь имя?» — «Есть, ты после его узнаешь, а теперь не надо», — отвечал он. Мне тогда было уже лет 13, казаки уже перестали обращаться со мной грубо, я уже был почти полезным человеком в нашей артели. Аталык выучил меня вабить перепелов и подарил сеть, и я каждое лето налавливал более пуда перепелов. Когда перепела переставали, идти, я ловил куропаток, ставил вентели и загонял их туда кобылкой<ref name="r8">Холщовый щит на легкой рамке, который несет перед собой охотник, подбираясь к дичи. На щите иногда рисовалась фигура лошади; отсюда «кобылка».</ref>. Для этих охот я все дальше и дальше заходил в степь. Чем дальше уходил я от хутора, тем мне было легче и веселее на душе. Идешь, бывало, по степи с кобылкой и смотришь: кругом тебя все степь, зеленая, чудная степь; только кой-где стоит курган, да виден дымок нашего хутора, над. которым с криком вьются карги, а в степи все тихо, как будто все отдыхает и спит, слышно даже, как сухая трава трещит под зелеными кузнечиками, которые стадами прыгают кругом тебя. И вдруг из норки выскочит байбак, сядет на задние лапки, свистнет и побежит, переваливаясь, назад, как; будто дразнит собак. Я забыл сказать, что у меня тогда были две борзых собаки, Атлас и Сайгак. Мне щенками подарил их Аталык, я сам их выкормил, и они всегда были со мной, мы даже спали вместе. Мы расставались только тогда, когда я ходил ловить фазанов; тут они мешали бы мне, и я оставлял их дома. Они взбирались на крышу нашей {{p|75}} сакли и долго, оборачиваясь, я видел, как они провожают меня глазами, повернув свои щипцы<ref name="r9">Щипец — морда собаки.</ref> в мою сторону. Когда я возвращался, они встречали меня на половине дороги и, виляя хвостами, визжа и прыгая, провожали меня домой. Чудные это были собаки, ничто не уходило от них, ни заяц, ни лиса; раз я даже затравил ими сайгака. Вот как это случилось. Как-то я за куропатками зашел так далеко в степь, что потерял из виду хутор. Собаки были со мною. Это было осенью, но день был ясный И теплый, как будто летом, длинные белые паутины летали по солнцу. Я шел тихо с кобылкой, — вдруг слышу как будто топот лошади: я посмотрел через кобылку: передо мной стоял большой козел; подняв свою длинную шею, он как будто рассматривал меня. Это был сайгак. Я никогда не видывал их прежде, и мы смотрели друг на друга с удивлением. Наконец я выпустил из рук кобылку; увидав меня, сайгак вытянул шею, прыгнул раз-другой и скрылся. Собаки бросились за ним, но было уже поздно. Я возвратился домой и рассказал про это Аталыку. На другой день на заре он взял у казаков пару лошадей и оседлал их. У него были богато убранные черкесские седла и несколько уздечек под серебро; видно было, что он прежде был богат: кроме седел, у него было богатое оружие: шашка под серебром, несколько кинжалов. Один очень мне памятен, потому что я после не видал таких кинжалов: это был очень длинный, толстый, почти круглый клинок: железо было хорошее и очень тяжелое; Аталык легко пробивал им медные и серебряные деньги, «Этим кинжалом пробивают кольчуги», — говорил он, когда вынимал его, чтобы показывать, из пестрого разрисованного сундука, где хранилось все его богатство. Этот сундук мне тоже памятен; сколько раз маленьким я сидел против него и рассматривал цветы и птиц, которые были на нем представлены, сколько раз я думал, что, когда я вырасту, то поеду в землю, где растут эти красивые цветы и летают эти золотые птички, сколько раз я видел во сне эту землю, когда засыпал на полу против огня, смотря на драгоценный сундук. Кроме того, у Аталыка был лук и стрелы; тул и колчаны были красные, сафьяновые, шитые золотом и шелками; {{p|76}} на одном был вышит шелком белый сокол, на другой какая-то золотая птица. «Когда я умру, это все будет твое», — говорил мне старик. — «А ружья не будет у меня?» — спрашивал я его; мне тогда очень хотелось ружья. — «Лук лучше ружья, — отвечал он. — Когда люди не знали ружей, они были лучше, крепче держались адата<ref name="r10">Обычай.</ref> своих дедов и все было лучше; много зла сделали ружья». И он мне часто рассказывал длинную историю про лук и ружья; когда-нибудь я тебе перескажу ее, это очень хорошая история<ref name="r11">Когда запорожцы впервые появились в Черном море (самый конец XVIII века), они застали горцев еще почти не знавшими огнестрельного оружия.</ref>. === 2 === А что бишь я теперь говорил? — Да, вспомнил! Я говорил о том, как мы травили сайгаков. Мы выехали рано; я в первый раз ехал верхом. До этого мне только иногда удавалось садиться на лошадь, а именно, когда табун приходил на водопой. Мне нравилось сидеть верхом на спине лошади, которая спокойно, как будто не замечая моей тяжести, глотала теплую, красную и немного вонючую воду; мне нравилось то, что я сидел высоко и видел кругом себя лоснящиеся спины лошадей, которые, выкупавшись, спокойно стояли в воде, отмахиваясь черными хвостами от докучливых оводов и комаров, скоро прогонявших и меня от табуна домой к дымящемуся куреву. Теперь я взаправду ехал верхом и ехал один, в широкой степи, которую я так любил. Я был один, потому что Аталык, который ехал подле меня, молчал; я так был занят лошадью, на которой сидел, уздой, которую держал в руках и которую иногда поддергивал, когда лошадь просила поводов, опуская голову между ног, или махала ею, чтобы отогнать комаров, стаей летавших за нами; я так был занят своим новым положением, что не обращал даже внимания на собак, которые бежали подле нас: с нами были Атлас, Сайгак и Убуши, старая черная сука, мать моих собак.. Погода была чудная; солнце только что всходило и одно только кудрявое облачко, окрашенное его лучами, быстро неслось по бледному небу; пробегая мимо солнца, оно вытянулось, как змея, и бросало чуть заметно тень на зеленую траву, которая блестела от утренней {{p|77}} росы. Наконец и это облачко скрылось, солнце взошло, и степь проснулась; тысячи птиц запели на разные голоса, ястребки начали подниматься, быстро махая крыльями, кое-где с звонким шумим поднимались стрепета, ласточки летали около нас, то мелькая мимо груди лошади, то подымаясь, то опускаясь, как будто купаясь в теплом воздухе. Наконец, мы увидали что-то черное, это был сайгак; он стоял, как каменный, на высоком кургане. — «Это часовой, — сказал Аталык, — свистни потихоньку своим собакам, чтобы они не отходили от нас». — Мои собаки не бросятся, — отвечал я. — «Ну, а Убуши уж не пойдет, она знает эту охоту». И действительно, эта собака как будто понимала, в чем дело, она посматривала на сайгака, но не отходила от стремени Аталыка. Мы стали объезжать кругом; когда мы заехали с другой стороны, то увидали весь табун, который пасся спокойно в долине. Мы продолжали объезжать их кругом, проезжая все на одном расстоянии от часового и все ближе и ближе к табуну. Некоторые сайгаки подымали голову, Смотрели на нас и потом спокойно продолжали есть, пятясь и толкаясь между собой. Наконец мы подъехали довольно близко. — «Ну-ка, Зайчик, у тебя глаза лучше:; посмотри: видишь ли пятна на боках у молодых?» — Вижу, — отвечал я. — «Ну, так пора! A! Гоп!» --закричал Аталык и поскакал прямо на табун. Моя лошадь бросилась за ним: я сперва испугался и затянул по''в''одья. «Пускай!» — закричал мне старик. Я пустил поводья и крепко сжал лошадь ногами. Мы неслись как вихрь; теплый ветер дул нам в лицо, дух занимался; у меня рябило в глазах, я сперва ничего не видал, кроме травы, которая, казалось, уходила из-под ног моей лошади. Она скакала легко, и скоро я поравнялся со стариком. — Молодец! Джигит! — кричал он. Я, кажется, вырос на седле и тогда только осмотрелся кругом. Сайгаки сперва бросились со всех ног, потом, добежав до тропки, которую мы пробили, объезжая их, они свернули и понеслись по ней; мы скакали на переём, отхватили отсталых и повернули их в другую сторону. Это были пестряки, т. е. молодые; их было 5 штук. Через несколько минут мои собаки повалили одного. Я проскакал мимо, потому что не мог удержать лоша- {{p|78}} ди: дав круг, я подъехал к собакам, которые держали сайгака. Я спрыгнул Наземь, вынул кинжал и ударил сайгака в бок: он закричал, прыгнул, вырвавшись у собак, но сделав два прыжка — упал и издох. Я оглянулся; лошади не было подле меня: спрыгнув, я бросил, поводья; к счастию, она побежала к Аталыку. Скоро пришел старик, ведя в поводу обе лошади; на одной лежал другой пойманный сайгак. Взвалив и моего на седло, мы пешие возвратились на хутор. Вот как провел я свое детство и сделался охотником. После, когда мне случилось иногда при ком-нибудь соследить, наприм., зайца по чернотропу<ref name="r12">То есть, не по снегу, когда следы ясны.</ref>, меня почитали колдуном. Это казалось удивительно: но для меня, который почти родился охотником, это было очень просто. Меня этому выучил мой Сайгак. Мне очень хотелось узнать, как он отыскивает след, и я всегда наблюдал за ним, когда, виляя хвостом и опустив голову, он доискивается зайца. Я хорошо знал, в какое время и в какую погоду, в каких местах ложится заяц, знал сметки<ref name="r13">Перепутывание следа.</ref>, которые он всегда делал, хорошо умел отыскивать зайца по пороше и, замечая приметы, едва видные для обыкновенного человека, как, например, свежий помет, обмоченную, помятую или сорванную травку или листок, я скоро выучился так же верно отыскивать зайца, как будто у меня было чутье. Ребенком я уже начал охотиться, жил охотой и бог дал мне охотничьи способности — верный глаз и тонкий слух. Это дал мне бог, потому что он дает всякому, что ему нужно: зайцу, сайгаку он дал крепкие ноги, мне он дал ум, волку, каргам — чутье, по которому волк придет, а карги прилетят на падаль из-за нескольких вёрст, ястребу он дал глаз, которым тот с неба видит маленькую птичку, маленькой птичке он дал крепкие крылья, чтобы она могла улететь от зимы туда, где ей лучше, байбаку, медведю, сурку, ежу он дал сон, чтобы они спали зимой, когда им нечего есть. Все это бог сделал, и оттого все люди знают его и молятся ему; даже звери и птицы молятся ему. Да, они молятся ему, когда солнце взойдет и каждая птичка взмахнет крылом и запоет, и каждый зверь, в какой бы гуще лесной, в какой бы тени, где и в полдень солнце не светит, в какой бы пе- {{p|79}} щере и норе он ни был, всякий зверь вздрогнет и подымет голову к небу, даже на дереве каждый листок зашевелится и камыш зашепчется совсем не так, как всегда. И это бывает каждое утро: каждое утро все, что живет, молится богу, а я знаю людей, которые забывают бога. Я сам никогда не молюсь, но это потому, что я не умею молиться, как молятся люди: я молюсь, как молятся звери и птицы. Говорят, оттого, что я не делаю намаз<ref name="r14">Магометанская молитва.</ref>, не хожу ни в церковь, ни в мечеть, я не буду в раю. Я не знаю, что такое рай, не знаю, что будет, когда я умру, но знаю, что я не виноват, что не умею молиться: меня никто этому не научил, когда я был молод. День и ночь круглый год я был на охоте. Летом я ловил фазанов, перепелов и зайцев, осенью я ловил куропаток и лис. Особенно я любил охотиться за лисами. Вот как я начал охотиться за ними. Раз я поймал лису, которая съедала моих фазанов в пружках: впрочем, я уже рассказывал об этом, но я еще не рассказывал, как я травил лис осенью. Верст пять от хутора был лес: когда я ходил за куропатками, я почти всегда доходил до него, садился на курган, стоявший на опушке, и любовался на лес. Особенно мне нравился шум деревьев во время ветра; мне очень хотелось взойти в лес, но он был так темен, так страшен, что я долго не решался. Раз, это было днем, в степи было очень жарко, из леса веяло такой прохладой, что я не вытерпел и зашел в лес. Я шел тихо: шум листьев и сухих веток под ногами пугал меня, я вздрагивал от всякого звука, все мне было дико, голоса птиц, раздававшиеся кругом, были мне незнакомы. Вдруг я услыхал соловья. Я обрадовался ему, как другу, это был знакомый голос, но и он пел не так, как соловей, которого я слышал прежде: голос его громче раздавался под густым сводом деревьев, перекаты были сильнее, он, казалось, гордился своим зеленым дворцом и обширными владениями. Мне стало грустно, я вспомнил моего скромного ночного соловья в кустах, где я ловил фазанов. В то время его уже не было; раз осенью он улетел и больше не прилетал; я долго грустил по нем, мне хотелось знать, что с ним сделалось, нашел ли он место лучше или погиб где-нибудь, Я долго ходил по лесу и, наконец, подошел к толстому дереву, белый ствол которого заметил издали. {{p|80}} Когда я приблизился, листья его зашевелились: ветра не было, — я вздрогнул и со страхом смотрел на дерево. Это было вечно говорящее дерево, белолистка. Потом я привык к всегдашнему шуму его листьев, полюбил это дерево и всегда ложился под ним отдохнуть в жар. В ясный день лучи солнца, проходя сквозь него, рисовали под деревом разные кружочки, которые, казалось, бегали, гонялись и смеялись друг с другом. Это занимало меня, и я засыпал, слушая шум его листьев. Я просыпался уже вечером: вообще я всегда просыпался, когда захочу. Тогда я выходил на опушку и ложился на курган. Собаки были со мной; они тоже нежились в густой траве, и мы ждали заката солнца, которое садилось за лесом. Тени от ближних деревьев делались все длиннее и длиннее и как будто подкрадывались к кургану; иногда, когда заря была очень красна, стволы деревьев окрашивались в какой-то странный, кроваво-красный цвет; это предвещало ветер. Мало-помалу все утихало в лесу, только над нами неслись ястреба, голуби и карги: они летели в лес спать. В это время лисы возвращались из степи в лес; их-то мы и ждали. Едва покажется лиса, прыгая по густой траве, мы все трое подымем головы и опять спрячемся в траву. Через несколько минут я поднимаю голову и, обернувшись, уже вижу, как лиса мелкой рысью бежит к опушке. Тогда я вскакиваю на ноги и показываю её собакам. Они ловят ее, а я с кургана любуюсь этой картиной и помогаю им криком. И крик мой далеко разносится по лесу, который как будто с сердцем повторяет его, словно он сердится, зачем будят жителей его, птиц и зверей, которых он усыпляет под своей тенью, напевая им разные чудные, непонятные для нас песни. Таким образом я почти каждый день, кроме куропаток, приносил одну, а то и пару лис. В последнюю осень, которую я пробыл на хуторе, я помню, что затравил 45 лис. Обыкновенно зимой табун угоняли на низ в камыши, и мы оставались одни с Аталыком. Хотя и зимой я продолжал охотиться и покрывал шатром целые стаи куропаток и тетеревов, слетавшихся к хутору, но это было самое скучное время. Тогда Аталык рассказывал мне длинные истории про свою прежнюю жизнь в горах, когда он был молодым и славным узденем и наезд- {{p|81}} ником, про дела канлы, которые он считал окончательно прошлым и которыми он прославился когда-то. Я с удивлением и каким-то страхом слушал, как в ущелье, на дороге, где два конных не могут разъехаться, на краю пропасти, дно которой едва видно, он поджидал врага. Я вздрагивал, воображая, как этот враг падал в пропасть, где шумит чуть видная река, и как орлы спускаются со скал, таких высоких, что ниже их ходят облака, как эти орлы ныряют в облака, чтобы спуститься на дно пропасти и там клевать глаза несчастного, который умер в бою и останется без погребения в этой страшной расселине, где не только ни родные, ни друзья не найдут его тело, расклеванное птицами, и костей, растасканных зверями, но куда даже солнце не светит и не смотрит на этот страх. Я любил слушать эти рассказы. Иногда приезжали к Аталыку гости. Это большей частью были его кунаки. Некоторые из них были князья и уздени. Им Аталык оказывал особую почесть, сам держал узду их лошадей, сам снимал с них оружие. Они брали у него ястребов и других птиц и за то присылали ему и пешкеш<ref name="r15">Подарок.</ref> или лошадь, или пару волов, иди несколько овец. Я как теперь помню их черные, седые, красные, подстриженные бороды, их важный вид, их ружья в черных чехлах и их блестящие шашки под серебром, их башлыки и шапки, которых они не снимали, сидя на корточках перед огнем и разговаривая на неизвестном мне языке. Теперь я знаю почти все горские наречия, но не могу вспомнить, на каком языке они говорили; разговоры их до сих пор остались для меня тайной. И даже теперь мне хочется иногда догадаться, о чем они говорили. Не раз, говоря между собой, они глядели на меня, и я понимал, что разговор шел обо мне. Теперь я догадываюсь, что Аталык тогда рассказывал им мою историю, и мне еще больше хотелось знать; что они говорили. — Скажи, отчего нам всегда хочется отгадать то, чего мы не можем знать? Отчего мне часто приходит в голову, что будет со мною, когда я умру? Мне много толковали об этом и муллы и священники в городе; я или не понимал их, или не верил им, но мне всегда хотелось узнать это, и я часто по целым часам думал об этом. Мне кажется, что, когда я умру, я не {{p|82}} перестану видеть и чувствовать все, что я теперь чувствую, что я буду любить то, что я теперь люблю, и ненавидеть, что теперь ненавижу. А может быть, я умру, как умирает дерево, срубленное под корень или вырванное ветром; оно сохнет, гниет, дождь обмывает его и солнце печет, а оно ничего не чувствует. Может быть! Я человек простой, не ученый, мне не нужно говорить об этом, но я не могу не думать об этом. Видно, бог вложил мне эту мысль и он мне это откроет только после, когда я умру, когда мне нельзя будет разболтать ничего. Один священник говорил мне, что у бога есть тайна: он долго говорил, и я не понял его, но верю, что есть тайны и большие тайны. Отчего ветер дует направо, а не налево. Отчего он разгоняет облака, когда уже воздух сделался тяжелым перед грозой и уже несколько крупных капель упало на сухую землю, растрескавшуюся от жары, когда все, начиная от человека до самой маленькой птички ласточки, которая низко носится над землей, все с радостью ждут дождя, а ветер разгоняет тучи и солнце опять начинает печь раскаленную землю? Отчего в одном месте дождь, а в другом нет, отчего молния сжигает одно дерево, а сто деревьев рядом стоят целы? Отчего тысячи пуль пролетали мимо меня, сто раз люди и звери гонялись за мной, и несколько раз я думал, что последний час мой пришел, а между тем я жив, а сколько хороших, молодых богатых людей умерло в моих глазах? Отчего они, а не я? Отчего? — Это опять такая вещь, о которой простому, неученому человеку, как я, не надо говорить. Я лучше буду продолжать свой рассказ. === 3 === О чем бишь я рассказывал? Да, об Аталыке и его друзьях. Некоторые из них, казалось, боялись друг друга, потому что при других не снимали башлыка, а еще больше укутывались в него, так что из-под мохнатой шапки видны были только блестящие глаза. Это были кровоместники и гаджиреты<ref name="r16">Удальцы-полуразбойники, отбившиеся от родных аулов и игравшие роль хищников и у горцев, и у русских.</ref>. Последнюю зиму, что я жил на хуторе, очень много гаджиретов приезжало к Аталыку; большая часть из них была кабардинцы. Я хо- {{p|83}} рошо знал язык Адигэ<ref name="r17">Черкесский.</ref>, на нем мы обыкновенно говорили с Аталыком, и немного понимал кабардинский. Я помню, что они много жаловались на русских, особенно на генерала Ермолова (они звали его «Ермолай»), они рассказывали, какой он злой и жестокий человек, как он покорил кабарду, как он приказал перебить даже жеребцов княжеских, и много другого, и слово {{razr2|казават}}<ref name="r18">Священная война.</ref> не замолкало в их разговоре. Это было, должно быть, лето 20 тому назад. Я был уже «хлопец моторный»<ref name="r19">Расторопный малый.</ref>, как говорят казаки; я хорошо ездил верхом, хорошо арканил и загонял табун. Чего же больше? Табунщики взяли меня с собой на зимовье. Зимовье, куда в то время сгонялись почти все табуны Черноморья, было довольно большое пространство, совсем покрытое камышом: летом оно почти совершенно «понимается»<ref name="r20">Затопляется.</ref> водою, так что от воды и множества комаров и змей летом в нем никто не живет, разве какой-нибудь кабан-одинец или рогаль-камышник<ref name="r21">Олень.</ref> бродит по ем, не боясь ни волков, ни охотников. Но зато зимой туда слетаются отовсюду лебеди, гуси, гагары, утки, козарки, а за ними летят орлы и хищные птицы, точно так же, как целая стая волков собирается туда вслед за табунами, которые прикочевывают на зиму. День и ночь пасутся там лошади, вырывая из-под мелкого и рыхлого, снега отаву на берегах озер, лиманов и заливов Кубани. На полыньях или незамерзших местах, которые, как острова, чернеют среди белого снега и над которыми всегда носятся густые туманы, с криком плавают большие стада водяных птиц, которые так смелы, что не подымаются, даже когда вы подходите к ним, — так они редко видят людей. Кроме табунщиков, которые кочуют там зимой в кибитках, там нет никого. Эти табунщики рассказывали мне, что прежде в тех местах жили так называемые бобыли<ref name="r22">Одинокие казаки.</ref>, мне показывали землянки, где жили эти смелые люди, первыми переселившиеся в Чёрноморье, где теперь так много станиц и городов. Теперь эти землянки — просто норы, где живут целые семейства лис, которые одни стерегут {{p|84}} богатые клады, зарытые, как говорят, около своих землянок бобылями. Рассказывают, что через эти места, проходили войска крымского хана, когда они ходили на Кубань и в горы; одно место и до сих пор называется Крымский шлях; это — самое пустынное место в этой огромной пустыне. Я после несколько раз был в этих местах. Однажды, это было летом, я и еще один пластун, Оська Могила, мы зашли туда охотиться за порешнями<ref name="r23">Водяной зверек, норка.</ref>, которых там бездна. На маленьком острове мы выстроили себе шалаш и развели курево. От змей Могила знал заговор, но комары нам ужасно надоедали. Две недели жили мы в этом шалаше; один спал, а другой караулил. Днем порешни выплывали греться на солнце на изломанный старый камыш, который грудами плавал кругом нас; тот, который не спал, стрелял; гул выстрела далеко раздавался по воде, но он не будил того, кто спал: мы так привыкли к стонам птиц, которые день и ночь гудели около нас, что не обращали на них никакого внимания. Ночью порешни еще чаще показывались над водой и наши выстрелы чаще будили птиц, что спали вокруг. Раз я сидел настороже, вдруг слышу, — камыш трещит и мимо меня идет огромный олень. Я выстрелил; раненый олень пустился бежать, ломая камыши. Я разбудил товарища, и мы пошли по следам; с трудом пробирались мы по тем местам, где видно было по огромным прыжкам, что раненый зверь бежал, как стрела. Могила шел впереди; я боялся наступить на змею, которые грудами ползали около нас или грелись на солнце, свернувшись в клубок. Могила шел смело, разгоняя змей длинным кленовым хлыстом; верст пять исходили мы по этому следу, наконец вышли на остров. Олень имел только силы добежать до него, упал и издох; никогда не видал я такого огромного рогаля: он был бурый, почти черный, на рогах, покрытых мохом, было по 21 отростку; на шее и особенно на холке у него росли длинные, чёрные и мягкие волосы, как грива у лошади. Мы сняли шкуру, обрубили рога, ноги, а мясо бросили и решили сидеть тут до ночи, надеясь, что ночью придут волки на свежую приманку. Остров, на котором мы сидели, был чудесное место; напротив нас из-за камышей было видно вдали синее {{p|85}} море и свежий морской ветер дул нам в лицо; на острове росла густая зеленая трава, которая резко отделялась от желтоватой зелени камыша, со всех сторон окружавшей ее; в середине острова стояли три огромных вековых, кленовых дерева; толстые, в несколько обхватов, покрытые седым мохом, тела их были обвиты хмелем, резкая зелень которых смешивалась с более грубой зеленью кленовых листьев; сильный запах хмеля распространялся по всему острову. На этих деревьях было, верно, более ста гнезд, на которых, согнув шею и свесив ноги, сидели цапли и чепуры всех пород, начиная от огромной белой чепуры до маленькой золотистой цапли с белым хохолком. Другие цапли стояли, как частокол, кругом всего острова, и я любовался, как они аккуратно сменялись, летая тихо и плавно с берега на деревья и оттуда к камышу. Целое стадо оленей паслось под тенью этих деревьев. Мы не стреляли по них, и они спокойно ходили до вечера, когда к нашей приманке стали сходиться лисы. Их собралось уже штук пять, когда мы выстрелили; две лисы остались на месте. С криком поднялись цапли, камыш загудел от топота оленей. Потом скоро все успокоилось; птицы опять воротились на свои гнезда, но олени более не приходили. Волков тоже не было, но зато мы застрелили в эту ночь восемь лис, из которых три были чернобурые. Через несколько лет я был опять на этом острове; мне хотелось посмотреть это место, но я почти не узнал его. Камыш во многих местах был выжжен, даже воды, сделалось меньше, и там, где прежде плавали лебеди, видно было, что был сенокос. На острове был построен хутор, из трех деревьев осталось только одно и оно стояло за забором, по которому вился хмель; только два аиста, которые свили гнездо на самой, вершине дерева, да запах хмеля напоминал мне прежний остров, населенный цаплями, оленями и лисами. Теперь по нем гуляли индюшки и двое ребят играли с дворовой собакой. Увидав меня, они побежали в хату; собака сперва зарычала, потом громко залаяла, какая-то женщина открыла окно и сейчас же со страхом захлопнула. Наконец вышел хозяин с ружьем. Это был старый казак; по лицу его было видно, что он давно перестал казачить и сделался мирным хуторянином. Я перепугал его детей, и мне стало совестно и даже грустно. {{p|86}} Все переменилось на этом острове, который я оставил таким диким. Теперь на нем спокойно жили мирные люди, а я остался таким же диким, таким же байгушем<ref name="r24">Бедняк, бездомный.</ref>, как прежде. Я испугал детей, а между тем я всегда их любил. Мне тогда пришло в голову, да часто мне и теперь эта мысль приходит, что ежели бы в молодости я женился, я бы не был ни гаджиретом, ни байгушем, не приобрел бы, может быть, славы хорошее го стрелка, но зато не пугал бы детей и, может быть, был бы счастлив. Может быть! Но видно так не должна было быть! Я спросил у казака дорогу на Журавлёвский хутор; он недоверчиво посмотрел на меня и сказал, что такого хутора тут нема! — «Может быть, Журавлевский хутор и не существует?» — подумал я и пошел потихоньку своей дорогой одинокого человека, байгуша, гаджи! Да, вот какова моя жизнь. Давно это было, а я все, как теперь, помню: как я охотился с Могилой, как сидел настороже, когда он спал, как светила луна в это время и блестели звезды. Раз я спал, Могила сидел настороже. Вдруг он будит меня: «Ем!» --говорит он со страхом, показывай мне рукой на огромного кабана, который, подняв морду, растопырив уши и раздувая ноздри, стоял перед нами. Могила был очень храбрый человек, мы вдвоем раз отбились от целой партии шапсугов<ref name="r25">Одно из горских племен.</ref>, а теперь он был бледен и дрожал, как лист. Дело в том, что кабан был действительно необыкновенный: он был совершенно белый. Я приложился. — «Не стреляй, — сказал Могила, — это твоя или моя смерть пришла за нами». Я не поверил, или, лучше сказать, не понял, что он говорит; я знал, что мы съели почти все сало и бурс (?), который взяли с собой, а соль была у нас, и из кабана мы могли покоптить окорок. Я выстрелил, кабан упал на месте. Я взглянул на Могилу: бледность и смущение его прошли; он только сказал мне, что он рад, что я, а не он убил кабана, что его отец тоже убил белого кабана и потом через две недели помер. «Смотри, чтобы и с тобой чего-нибудь не случилось», — прибавил он. — Ничего! — ответил я. И действительно, со мной ничего не случилось, а через месяц бедного Могилу убили на тревоге. {{p|87}} Рассказы Могилы о черногривом олене и белом кабане, его смерть — долго оставались в памяти у наших товарищей пластунов. Кроме того, говорили, что там зарыт клад, что несколько казаков на этом месте обх. М. (?) и долго потом казаки уверяли, что Крымский шлях — проклятое место. === 4 === Недели через две, как мы поселились на зимовье, мы отправились туда на охоту за волками, которые каждую ночь, если не в том, так в другом табуне, зарезывали или жеребенка или молодую лошадь. Туда съехались табунщики всех хозяев, их было человек 150; у некоторых были ружья, у других длинные копья, колотушки, у кого арканы и укрюки<ref name="r26">Шест с петлей на конце.</ref>, некоторые привели с собой собак. Мои собаки тоже были со мной; кроме того, у меня был кинжал и аркан. Мы окружили цепью или лавой огромный остров камыша, где было главное убежище волков, и с криками начали съезжаться к сборному месту. Сборным местом был избран Обожженный Мыс. Это был узкий мысок, который огибает глубокий и широкий рукав Кубани; на конце его стоит высокий дуб, обожженный молнией; черный ствол его был виден за несколько верст. Мы с криком начали съезжаться к этому дубу, сперва шагом, потом, как стали показываться волки, на рысях. Боялись ли мои собаки волков, или пугали их камыши и неизвестные места, только они шли осторожно за моей лошадью. Подле меня казак с двумя дворняжками травил уже третьего волка: мне было, ужасно досадно, когда вдруг этот волк вырвался у его собак и бросился под ноги, моей лошади, которая сделала такой скачок в сторону, что я насилу усидел в седле. Когда я остановил лошадь, собаки мои уже повалили волка. Я слез с лошади, приколол его, опять сел верхом и поскакал догонять своих товарищей. Я догнал их уже на мысу. Несколько десятков волков еще бегали по мысу; мои собаки, ободренные первой удачей, словили тут еще трех волков, а одного я задушил арканом. Наконец, большая часть волков была перебита, некоторые только спаслись вплавь. Мы стащили убитых в кучу: их было 123 волка. Такого рода охоты делаются несколько раз в зиму {{p|88}} и называются лавой. Обыкновенно на лаву приезжало человек 20 хорошо вооруженных казаков и оттуда отправлялись в набег за Кубань. Они пригоняли оттуда скот — баранту, а иногда пленных. Мне очень хотелось отправиться с ними, но они не взяли меня, потому что я был плохо вооружен. Зато, когда они возвращались, меня послали с добычей, а именно с барантой<ref name="r27">Стадо овец.</ref>, на Старую могилу — курган, где ногайцы пасли казачью баранту. Я шел целый день дорогой и бросил много баранов, которые не могли идти. Долго слышно было, как больные животные блеяли, как будто жалуясь; голос их часто покрывался воем волков, которые бросались на них, только что мы скрывались из вида; наконец, они до того ободрились, что на глазах у меня разорвали барана; некоторые из них шли за моим стадом шагах в ста, не более. Стало темнеть; белые тяжелые тучи нависли на темно-сером небе, как будто готовы были раздавить нас снегом, которым, казалось, они были полны.. Кроме завыванья волков, которые перекликались в глухой степи и глаза которых горели, как свечи в темноте, да изредка жалобного блеяния баранов, которые шли толпясь передо мной, или унылого звона колокольчиков на шее козлов, выступавших перед стадом, ничего больше не было слышно кругом. Мне стало страшно, я боялся сбиться в темноте. Делалось все холоднее, резкий ветер дул, заметая наш след. Тучи немного прояснились, и по звездам я увидал, что иду верно; вдали слышался лай собак: аул был недалеко. Что-то черное показалось на белом снеге, это был ногаец, который выехал мне навстречу. Окликнув меня и узнав, зачем я иду в их аул, он поехал со мной. Мы подошли к краю оврага; баранта остановилась, ногаец крикнул, и баранта стала спускаться в овраг, на дне которого были разбросаны кибитки. Ногаец стал перекликаться с своими: к нему вышел мальчик с двумя собаками, он передал ему баранту, а сам проводил меня к старшине. Это был седой старик, который принял, меня радушно, особенно когда узнал имя моего Аталыка: он был его кунак. Котел с чаем висел над огнем, жена его подала нам по чашке, и мы начали пить, пока старушка хлопотала около огня, приготовляя чуреки и шашлык из одного из моих баранов, только что зарезанного. Я, сороп<ref name="r28">Сирота, бездомный.</ref>, до сих пор {{p|89}} живший между такими же бобылями, как я, с удивлением смотрел на детей и женщин, которые хлопотали в кибитке моего хозяина. В одном углу висела люлька, и девочка, качая ее, пела длинную унылую песню про какую-то пленную ханшу. Ветер, шевеля пеструю полость, как парус поднятую над дверью кибитки, и донося до нас то лай собак, то вой волка, иногда заглушал голос девочки, но вслед за тем он опять раздавался, и слова песни долетали до меня отрывками. На другой день мы с Али-бай-ханом (так звали старика) поехали к моему Аталыку. Я хотел просить его, чтобы он дал мне оружие, казаки хотели идти в набег после лавы, назначенной через неделю на самом берегу Кубани. Один из татар, провожавших старика, брался быть нашим вождем, это был надкуаджец<ref name="r29">Одно из горских племен; русские чаще звали их натухайцами.</ref>, гаджирет; он бежал из гор по какому-то кровному делу. Его звали Нурай; это был человек лет 20 не более, но лицо его было испорчено шрамом на левой щеке и казалось старше. Дорогой он нам рассказывал про горы, из которых он вышел уже более года и куда, видно было, ему очень хотелось вернуться. «Хорошие места Надкуадж и хорошие люди живут там, вольные люди. Здешние люди это — бараны, а тамошние люди — это сайгаки. Вольные люди, хорошие люди». — «Зачем же ты хочешь идти грабить этих хороших людей?» — спросил его Али-бай-хан, которого брови очень нахмурились, когда горец назвал его и его людей баранами. Нурай молчал. — «Да, что тебе сделали эти хорошие люди?» --спросил я: — «Да, они хорошие люди, — продолжал Нурай, не глядя на меня. — Там молодые не мешаются в разговор людей». Я знал, что горцы называют человеком только воина, и понял, что он говорит это на мой счет. Я хотел ответить, но он, обращаясь ко мне, продолжал: «Не сердись, ты еще молод, никто еще не обижал тебя, никто не сломал еще сакли, в которой ты родился, козы не пасутся на том месте, где стояла сакля, в которой родились и умирали все твои родные деды и прадеды, никто не продал твоих братьев и сестер туркам. Отец и мать твои не бродят, как нищие, из аула в аул, они живут теперь спокойно в своей стороне, а мой отец, может быть, ночевал вчерашнюю ночь где-нибудь в {{p|90}} пещере, как дикий зверь, а все за то, что я, сделал то, что он делает каждый день». — Кто он? — «Наш князь», — отвечал наш горец. — «Так вот что князья делают с вольными людьми в горах», — сказал Али-бай-хан. — «За то и мстят вольные люди; за то в наших аулах чаще слышны ружейные выстрелы, чем крики баб, которые спорят у вас за курицу; за то каждый горец с 5—10 лет уж умеет стрелять и готов отомстить за свою обиду или убить гяура; зато русские боятся ходить в наши горы; за то мне только 20 лет, а уж три раза после того, как я встретился с жителями Нардак-аула, их бабы собирались на „сожаление“ по убитым, уже несколько винтовок в Нардаке заряжены и ждут меня. Когда меня наш князь обидел, я бежал в Нардак-аул, потому что их князь в войне с нашим. Но их князь сказал мне, что до тех пор, пока не сгниют памятники на могиле тех его людей, которых я убил, мне нет места в его аулах. А мне только 20 лет», — прибавил горец. Мне тоже было 20 лет, а я еще не слыхал свиста пули и еще не был человеком по мнению горца. Мне очень хотелось быть в набеге, но я боялся, что Аталык не позволит мне. Но я ошибся; когда мы приехали и он услыхал, в чем дело, он подумал немного и сказал наконец: — «Хорошо, Зайчик, я дам тебе оружие», и на другой день, когда мне надо было отправиться, он дал мне кинжал, шашку и ружье. «Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»<ref name="r30">Аталык здесь говорит о самом себе.</ref>. — «Лови, держи его, бей кровомест- {{p|91}} ника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди. И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик<ref name="r31">Питомец.</ref>, не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры<ref name="r32">Возможно, что он был давно очеркесившийся запорожец-старовер.</ref>. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они {{p|92}} не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор! Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега. А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе. === 5 === Али-бай-хан тоже видел, что Аталык очень меня любит, и я заметил, что не только он, но даже и Нурай стал смотреть на меня с уважением. Все татары очень уважали Аталыка. Али-бай-хан подарил мне лошадь, на которой я приехал. Нурай обещал приехать на лаву и сдержал свое слово. Казаки согласились взять меня в набег, а его в вожаки. По словам его, переправившись через Кубань, нам надо было идти верст 10 до реки, которую черкесы называют Куапсе, а казаки — Рубежный Лиман, и, переправившись через нее, остановиться верст за 5 до Двух Сестер<ref name="r33">Имя горы.</ref>. Это уже было предгорье Над-Кокуаджа. Гора эта, хоть и не велика, но дорога дурна, или, лучше сказать, дороги совсем нет, надо идти лесом, потому что на дороге, по которой ездят обыкновенно черкесы, стоит их пикет. Решились выступить ночью и дневать в лесу: Нурай обещал в два часа провесть нас через гору до речки, по которой уже поселения горцев. Оттуда {{p|93}} вверх останется, — говорил он, — верст пять до долины, где зимуют стада всех окрестных аулов. Мы дневали, как условились, у подошвы Двух Сестер в лесу. День был ясный, и морозный густой иней шапками лежал на деревьях и блестел на солнце, как серебро. Снег хрустел под ногами наших коней, которые, поевши овес, стояли, повесив головы и вздрагивая от холода; огонь наш чуть дымился: мы боялись разложить большой костер, чтобы не открыть себя. Сизые витютни<ref name="r34">Порода диких голубей.</ref> кружились над дымом и смело садились на деревья около нас. Видно было, что человек редко бывал в этой глуши; пропасть следов заячьих, лисьих и оленьих по всем направлениям скрещивались и разбегались по лесу. — «Смотри: долгонос!» — сказал один из казаков. И действительно, долгонос вился над дымом. «Видно, что здесь есть близко где-нибудь теплое ущелье; где они зимуют». — «Верстах в двух отсюда в балке есть горячий источник», — отвечал наш вожак, «Зачем же ты нас не привел к нему? Авось либо там было бы не так холодно», — сказал один из казаков, потирая руки. — «Туда не проедешь верхом, а пешком, ежели хотите, так пойдем». Несколько казаков отправились с вожаком, другие стались при лошадях. Я пошел с ними. Мы шли целиком. Несколько раз мы поднимали оленей; сороки и дятлы с криком следили за нами, перелетая с одного дерева на другое. Иней сыпался с деревьев. Перейдя два перевала, мы очутились на краю балки или, лучше сказать, пропасти, на дне которой протекал источник. Густой пар, как туман, поднимался над ним: кругом чернела земля, не покрытая снегом. Мы спустились к воде и уселись на зеленой траве, которая росла по берегам. Птицы всех родов, которых мы испугали, голуби, долгоносы, фазаны, куропатки, перепела и разные птицы, которых я никогда не видал, с криком летали и вились над нашими головами, наконец, успокоились и уселись на берегу воды или в кустарниках на другой стороне балки, которая была еще круче, чем та, по, которой мы спускались. Иногда на краю этой каменной стороны показывался тур и вдруг бросался вниз головой с высоты, потом вскакивал на ноги, начинал спокойно пить, или, увидав нас, как стрела, мчался по ущелью и пропадал в лесу. Все это я очень хорошо помню, потому что это новое место, новое положение мое, все это меня занимало. Я с удовольствием смотрел, как сокол, вдруг появившийся в небе, как пуля, проносился по долине и потом плавно подымался опять в небо. Испуганные птицы старались скрыться, но всегда неудачно. Он, как камень, падал вниз и всякий раз, когда опять подымался вверх, в его когтях была добыча. Наконец, я заметил, что лиса пробиралась по скалам, и, свесив голову, смотрела на птиц, которые беззаботно прохаживались у самых ее ног, — и вдруг она бросалась, вниз. Птицы с криком подымались, а она, схватив одну из них, опять вскарабкалась наверх и скрылась в норе. Это была чудесная чернобурая, почти черная лиса. «Можно ли развести здесь огонь?» — спросил я вожака. — «Можно, --отвечал он, — дым смешается с паром и не будет виден». Я перешел на другую сторону и, карабкаясь по утесам, отыскал три отнорка: у самого нижнего разложил огонь, другой завалил камнями и сел с шашкой у третьего. Товарищи мои спали. Но вожак, которого верно занимали мои проделки, стал раздувать внизу огонь, и скоро тонкая струйка дыма показалась из верхнего отнорка. Нора была сквозная, но лиса долго не выходила. Я не терял терпение; кругом был снег, но теплый пар, который поднимался от источника, делал холод сноснее. Я просидел тут целый час; много передумал я в этот час. Я вспомнил свое детство, спрашивал сам себя, зачем я здесь, зачем я иду грабить людей, которые мне не сделали зла, вспомнил слова моего Аталыка, Али-бай-хана, и вдруг мне приходила в голову песнь, которую пела девка, качая ребенка в колыбели. И долго старался я вспомнить эту песню про пленную ханшу и думал про эту пленную красавицу. И много мне приходило в голову таких мыслей, которых никогда прежде не бывало, да и после не бывало; только после я часто вспоминал это ущелье. Раз я нарочно ходил из Дахир юрта (я жил тогда в Дахир юрте), чтобы найти это ущелье. Это было летом; мне казалось, что летом это ущелье должно быть еще лучше, но, сколько я ни бродил около горы, я не нашел этого места. И я вспомнил тогда сказку про заколдованное место, где жила какая-то княжна или ханша: даже теперь мне иногда кажется, что это было волшебное место или сон. Сидя над но- {{p|95}} рой, свесив ноги с камня, я действительно задремал, как вдруг будто кто меня толкнул; из норы ползла лиса. Я ударил ее шашкой, она было скрылась в нору, я хотел взять ее рукой, но она проскользнула у меня между ног и побежала вдоль утеса. Кровь лилась из ее раны на снег. Вдруг раздался выстрел; лиса покатилась вниз. Казаки вскочили и спросонок спрашивали друг друга: «Кто выстрелил?» — «Я», — отвечал Нурай. — «По ком?» --«Вот по ком», — отвечал он, показывая на мертвую лису. Казаки, молча, переглянулись. Нурай понял, что они боялись измены. «Вот он ее ранил, — говорил Нурай, — и если бы она ушла, это был бы дурной знак». Я предложил им Нурая в проводники; они верно подумали, что и я изменник, что мы выстрелом подали знак горцам; поговорив между собой, они решили сейчасже идти далее. Нурай ехал впереди; я заметил, что тот, который поехал за ним, справляет ружье. Не подозревая ничего, я хотел сделать то же, но один из казаков подошел ко мне и, взявшись за мое ружье, сказал. «Нет, братику, давай-ка лучше рушницу мне!» — «Отдай им ружье», — сказал Нурай и сам показал пример, но я не хотел их послушаться. — «За что вы меня обижаете, братики, ведь я не горец!» — «А кто же ты? Хуже горца, бродяга, не помнящий родства! А?» Я не знал, что отвечать, но ружья не отдавал. Я вспомнил слова Аталыка. «Пойми, что ты мой емчик, не осрами мою седую голову». Я готов был убить кого-нибудь из них. Наконец, один из казаков вступился за меня. Это был старый казак Павлюк. Мы тронулись, но казаки все примечали за мной и Нураем. Пока мы шли лесом, дорога была очень дурна, снег шапками валился с деревьев, лошади вязли в снегу. Потом начали спускаться, лес стал редеть, местами видны были следы саней, на которых горцы возили дрова; наконец, мы выехали на дорогу. Она вела к хутору, огонь которого виднелся вдали; он то вспыхивал, то пропадал. Мы не спускали с него глаз. По обеим сторонам дороги стояли огромные сосны; жители Надкокуаджа почитают за грех рубить это дерево. В первый раз я видел эти красивые деревья, зеленые их верхушки, которые, как мохнатые шапки, нависли на прямые стволы, наводили на меня какой-то страх. Я вспоминал в ту минуту, когда ребенком я первый раз вошел в лес. Мы повернули с дороги направо и начали спускаться {{p|96}} в долину; я несколько раз оглядывался назад и любовался, как луна выходила из-за горы и длинны? тени сосен вытягивались по полугоре. Вдруг что-то мелькнуло между соснами. «Верховой!» — закричал я. Казаки обернулись. Это был, действительно, верховой, который ехал по дороге. Он не успел опомниться, как мы окружили его. Казаки не хотели стрелять и не знали, что делать. Нурай заговорил с ним на их языке. Тот обернулся назад. Нурай воспользовался этой минутой и, вынув кинжал, ударил его так сильно в бок, что тот упал с лошади; кинжал остался в ране. Это сделалось так быстро, что я только слышал отчаянный крик умирающего, который лежал и бился на снегу. Павлюк соскочил с лошади, вынул кинжал из раны и подал, его Нураю, который хладнокровно обтер его о черкеску и вложил в ножны. Раненый перестал кричать, он умер. Казаки раздели его, сняли оружие, взяли его лошадь, и мы поехали дальше. Наконец, мы спустились на речку и, разделившись на две партии, остановились. Мы были скрыты крутыми берегами реки. Нурай, Павлюк и еще два старых казака поехали осматривать местность. Ночь делалась темней; это было за час до рассвета. Мы, должно быть, были недалеко от жилья, потому что слышно было, как кричали петухи и как мулла призывал к молитве. Только что наши объездчики успели вернуться, как мы услышали крики пастухов, которые гнали стадо: один из них пел. Мы ждали молча; наконец, стадо начало спускаться к речке. Мы с гиком выскочили из засады; стадо шарахнулось, подняв целую кучу снега. Пастухи выстрелили в нас; их было двое пеших, они не могли уйти, их изрубили. Мы выгнали стадо на дорогу. Нурай с четырьмя доброконными поскакал вперед, чтобы снять пикет на дороге. Мы слышали, как поднялась тревога на долине, как жители перекликались и стреляли из ружей. Наконец, показалась погоня, но было уже поздно. Мы взогнали стадо в лес: у пикета встретили мы Нурая и наших; один из казаков был тяжело ранен, зато оба караульные на пикете были убиты. К вечеру мы благополучно догнали отбитый скот до Рубежного лимана; тут начинались камыши, и мы были безопасны. Набег наш был удачен; нам досталось слишком 100 штук рогатого скота. Только раненый наш умер, не доезжая до Рубежного лимана; зато мы убили пять человек. {{p|97}} === 6 === Я уже говорил вам, что там, где зимовали табуны, кроме табунщиков, никого никогда не было; там делались эти кражи, угоны и перетавровка<ref name="r35">Перемена клейма, чтобы украденную лошадь нельзя было опознать.</ref>. Многие казаки составили себе славу смелых конокрадов, так что их знали по всей линии и они сами хвалились этим; это не считалось у них стыдом. Между такими табунщиками было двое: один такой молодой — это был Павлюк, тот самый, который заступился за меня во время набега. Он долго уговаривал меня помогать ему. Сперва я не соглашался. Он толковал мне, что украсть у своего брата бедняка лошадь, которая составляет все его богатство, большой грех, руки отсохнут, говорил он, а что у хозяина табуна, из которого мы угоним две-три лошади, остается еще целый косяк, это его не разорит, а нам все-таки прибыль. Каждый из нас семейный дома, а пять рублей жалованья, так что хватает на табун да на горелку, а домой послать нечего. Кроме того, каждый хочет возвратиться домой, завестись хатой, жинкой, из бобыля сделаться казаком. — Я тогда был молод, и мне казалось, что он прав, а, может быть, он и взаправду прав… В каждом месте свой адат, у вас украсть грех, а у черкесов — нет. Только стыдно украсть в своем ауле, у своих, которые не боятся тебя, и ежели кто украдет издалека, где его могли убить или ранить, так тот почитается джигитом, молодцом. Поэтому и конокрады почитались молодцами; у них также часто дело не обходилось без крови. В ту зиму, как я жил с ними, двоих убили, а одного так избили, что он помер через три дня. Я сам помню погоню, когда нам очень плохо приходилось. Втроем мы отогнали маленький косяк в пять или шесть лошадей и гнали его через камыши. Когда услыхали погоню, мы гикнули, лошади понеслись, как птицы; пригнувшись на седле к самым гривам лошадей, мы слышали топот ног всё ближе и ближе. По ровному скоку их можно было судить, что за нами гнались на свежих конях, а наши лошади начинали уже тяжело дышать. — «Смотри, что я буду делать, и делай то же, а не то плохо будет», — закричал Пав- {{p|98}} люк и сукрючил<ref name="r36">Поймал укрюком на бегу; укрюк — длинный шест с петлей на конце, им табунщики выхватывают из табуна намеченную лошадь.</ref> одну из отогнанных лошадей, которые без седел свободно и легко бежали перед нами, помахивая гривой и подняв хвост. Он на всем скаку притянул ее к себе и вскочил ей на спину; лошадь, почувствовав тяжесть седока, понеслась, как стрела, и скрылась из вида. Четыре лошади продолжали бежать перед нами; иногда они останавливались и поднимали головы и раздували ноздри, поворачивая головы против ветра. Я, воспользовавшись одной из этих минут, сделал то же (что и Павлюк) и без узды на дикой лошади понесся в степь, как ветер. Товарищу моему эта штука не удалась, лошадь, которую он сукрючил, стянула его с седла, и он попал в руки к погоне. На другой день он не пришел, а приполз к нашей кибитке. Он был так избит, что через три дня помер. Долго скакал я по степи, вдруг лошадь моя зашаталась и упала; я слез с нее, — она была уже мертва. Я, взглянув на небо, по звездам узнал, куда мне идти к своему табуну, и пошел, упираясь на укрюк. Долго шел я по глубокому снегу. Ночь делалась все темнее и темнее, небо, заволокло тучами, пошел снег, подул ветер, началась метель. Страшная вещь метель в этих камышах. Ветер ломает стебли и вместе с мокрым снегом обломки камыша бьют вам в лицо; все бело, как саван, в двух шагах ничего не видно, К счастью, со мной была бурка; я завернулся в нее и сел спиной к ветру, заметив сперва направление, в котором должна была быть наша зимовка. Не знаю, сколько времени я сидел, только когда метель прошла, солнце было уже высоко. К вечеру я пришел к нашей кибитке. Несмотря на эту неудачу, мы с Павлюком продолжали угонять лошадей, и вот как это обыкновенно делалось. Я хорошо умел завывать по-волчьи. Казаки перестали звать меня Зайчиком и звали Волковой; лошадь, на которой я ездил, так привыкла к моему голосу, что узнавала его и не боялась даже когда я подвывал. Мы с Павлюком подъезжали к табуну; он оставался верхом где-нибудь в кустах; я слезал с лошади, и она подходила к табуну и смешивалась с другими лошадьми. Тогда я и подкрадывался к ним и, забравшись в самую середину, начинал завывать. Косяк, услышав так близко врага, шарахался и пропадал в облаке снега, одна только моя лошадь оставалась. Я вскакивал на нее и скакал по условленному направлению на несколько верст. Я догонял Павлюка, который уже успевал отхватить косячок. С угнанными лошадьми мы; бывало, скачем до тех пор, пока лошади сами не остановятся. Тогда мы расседлывали своих коней, ловили других, седлали их и оставляли на ночь в трензелях и седлах. К утру эти лошади делались уже почти смирны. Таким образом, в двое суток мы проскачем с угнанными лошадьми верст 300 до границ земли Донской. Там нас всегда ждали покупщики, донцы и калмыки; они или покупали у нас лошадей, разумеется, за дешевую цену, или променивали нам своих, и мы потихоньку возвращались назад. Одна из таких лошадей, славный рыжий донской конь достался на мою долю, но он не пошел мне впрок. В это время был в Чёрноморье коннозаводчик Уманец. Его лошади почитались самыми дикими во всем Чёрноморье; поэтому, кажется, наследники старого Уманца и перевели этот завод. Табунщики этого косяка только ездили за ним, чтобы знать, где табун; его и не нужно было пасти, потому что в нем были такие злые жеребцы, что ни зверя, ни лошади, ни человека не подпускали к табуну. Несмотря на то, мы с Павлюком угнали в эту зиму 6 лошадей из этого табуна, когда прежде ни одна лошадь никогда не пропадала. За это старый табунщик Уманца побожился поймать меня и представить в город. Зимой это ему не удалось, зато весной я сам попался в руки. Возвращаясь, мы заезжали на хутор и в станицы, где нас везде хорошо встречали, так как у нас были деньги, или потому, что все знали Павлюка, который везде гулял напропалую. — «Опять я прогулял твою долю, Волковой, — говорил он мне всякий раз, выезжая из хутора или из станицы. — Уже не говори мне ничего, сам знаю, что стыдно, да что же делать: казацкая натура такая! Уж такой характер уродился! Все отдам тебе, вот тебе бог, все отдам, только пожалуйста не говори мне ничего». Я ничего и не думал ему говорить; мне и в мысль не приходило скопить себе грошей, как говорят казаки, воровством. Я воровал коней от скуки, оттого, что нельзя было охотиться. А это тоже был род охоты: я подкрадывался к табуну так же, как {{p|100}} после скрадал оленя или кабана; сарканить лихую лошадь мне доставляло такое же наслаждение, как затравить лису. Но особенно мне нравилось скакать день и ночь за угнанным косяком, который вольно, даже гордо бежал перед нами, изредка забрасывая нас мелким снегом из-под копыт. Мне нравилось, что через двое или трое суток мы являемся совсем в другом краю. В это время я узнал, что на добром коне я действительно вольный человек, — «вольный казак!» как говорят казаки. Я и до сих пор сохранил эту волю, но теперь она меня тяготит, как убитый зверь, которого тащишь на плечах оттого только, что жаль бросить. А тогда я гордился этой волей. Все меня занимало, даже станицы, в которых я до тех пор никогда не бывал. Обыкновенно заехав к какому-нибудь приятелю Павлюка, расседлав, попоив и накормив коней, я обходил всю станицу. Признаюсь, особенно занимала меня встреча с женщинами, и не мудрено. Верь или нет, только до этих пор, т. е. почти до 20 лет, я и во сне не видел женщин. Эта мысль мне никогда не приходила в голову; да и некогда было, я всегда был занят охотой, так что, когда усталый ляжешь и закроешь глаза, то в темноте между зеленых кругов, которые бегают перед глазами, видишь или фазана, или утку, Или черную морду лисы, или длинноухого косого зайца. Раз метель загнала нас на хутор; кажется, его звали Верхнеутюжской. Табунщики, которые жили на нем, ушли в зимовье, и хутор должен был оставаться, пуст, а между тем, подъезжая к нему, мы увидали огонек. — «Ну-ка, Волковой, — сказал мне Павлюк, — подползи к хутору да посмотри, кто там, ты молодец подкрадываться». Я взял у него на всякий случай заряженный пистолет, заткнул его за пояс, условился с ним, что ежели я завою по-волчьи, так опасности нет; и пополз. Когда я подполз довольно близко, я приподнял голову и увидал в отворенные сени, что в хате горел большой огонь; несколько черных, т. е. смуглых, людей в лохмотьях грелись перед ним. Длинные тени их чернелись на снегу; между ними несколько женщин и детей; подле хаты стояла повозка с поднятыми оглоблями, к одной оглобле был прикреплен конец черного пом. (?) одеяла, раскинутого шатром, под шатром тоже курился огонек. К повозке были привязаны две лошади, покрытых какими-то попонами. Около них ходил, с люль- {{p|101}} кой в зубах, окутанный в изорванную бурку какой-то человек с непокрытой головой; черные волосы клочьями; висели у него по плечам. Он разговаривал с женщиной, которая стояла против огня; огонь освещал ее лицо, и я долго смотрел на нее. Она была очень хороша, глаза ее блестели, как уголья, щеки раскраснелись от мороза, и полные, довольно толстые губы раскрывались, показывая белые зубы. Это были цыгане. Я сунул голову в снег, завыл и лежал так, пока не услышал топот лошадей. Это был Павлюк. Мы подошли к хутору, навстречу нам высыпали дети, женщины, мужчины и собаки. Цыгане обступили нас; я пошел привязать лошадей под навес, свистнул своих собак, дал им по куску сухаря, и они улеглись у ног лошадей. О корме для лошадей нечего было и думать. Я подошел к повозке, к которой были привязаны лошади наших хозяев; вместо корма там, свернувшись в клубок, лежал цыганенок под изорванным шерстяным одеялом. Одна лошадь была уже отвязана, и молодой цыган гарцевал на ней, несмотря на метель, которая делалась все сильней и сильней. Он предлагал Павлюку поменяться с ним лошадьми. — «Доволен будешь, молодой конь, ей-ей молодой! Не конь — огонь!» — кричал он во все горло Павлюку, который уже спокойно сидел в хате. Ему ворожила на руку какая-то старая ведьма, штоф водки стоял уже подле него. Я взошел и сел в угол, раскинув бурку на мелкий снег, который ветер наносил через узкое окно хаты. — «А тебе поворожить, что ли?» — сказала мне довольно молодая баба; и она, взяв мою руку, начала ворожить, Я почти ничего не понимал, но мне приятно было слушать ее звучный голос, которым она говорила нараспев; «Таланливый, счастливый ты родился, соколик ты мой, и мать твоя таланлива была! Девки тебя любят». И, несмотря на то, что она прямо глядела мне в глаза, я отвечал. В это время в хату взошла и остановилась у дверей, сложив руки над головой, девка, которую я первую увидал, подползши к хутору. Я почувствовал, что я покраснел. Ворожейка посмотрела да меня и на девку, улыбнулась и продолжала: «Да, да, многие чернобровые тебя любят, и казачки и паненки!». Тут Павлюк захохотал: «Ну, ворожейка же ты! Да он верно в первый раз с женщиной говорит…. теперь». — «Да где же это ты, небоже, жил, что и людей не видал?» — спросила цыганка, выпустив мою руку и {{p|102}} положив свою руку мне на плечо. Мне показалось, что та с таким участием спросила меня, что я почти невольно ответил ей, рассказав, что я сирота, что я ничего не видал, кроме нашего хутора. А между тем я все поглядывал на красивую девку, стоявшую у двери, мне она очень приглянулась. Она подошла в это время к Павлюку. «Ну-ка, попляши, калмычка», — сказал ей старик. И она запела какую-то женскую песню и забила в ладоши. «Ей вы, подтягивайте», — крикнула она. К ней подошла еще женщина и два цыганенка, и все пели, даже баба, которая сидела со мной, подтягивала из своего угла. Я слушал это пение и смотрел, как калмычка кружилась перед пьяным Павлюком, который из всех сил стучал каблуками по земле, приговаривая: «Молодец, девка! Гарно! Гарно, очень гарно! Ей-ей, гарно!» И действительно, она гарно танцевала. Она была легка, как птичка. Красный платок, повязанный через плечи, развевался над ее головой; иногда, взяв конец платка, она закрывала лицо, так что видны были только глаза, которые блестели из-под длинных ресниц. Она была очень хороша! И вдруг она остановилась, Она вся дрожала, потом потихоньку она опустилась и села подле меня, сложив руки на коленях, положив на них голову. Она пела, уставив глаза перед собой. Между тем пляска и пение продолжались. Павлюк сам плясал, цыгане пели, но песнь калмычки была не та, которую пели цыгане. Вдруг она обратилась ко мне. «О чем ты думаешь?» — спросила она. — «Я вспомнил восход солнца, — отвечал я, — когда я был еще мальчик, я часто в кустах около хутора слушал, как все птицы криком и пением встречают день, и песнь соловья покрывала весь этот шум и звучала, как твой голос теперь». — «Так тебе нравится мое пение!» — сказала она и опять запела. Через несколько времени старый цыган, который был запевалой, что-то закричал отрывистым голосом, и все замолчали, один только голое калмычки раздавался в хате. Павлюк увидал ее и шатаясь подошел к ней. Она замолчала и вышла. Он хотел идти за ней, но цыгане окружили его, «Оставь ты ее, пан ты мой ясновельможный! Она дурная, нехорошая!» — говорила старая ведьма, удерживая его за руку. Наконец, его усадили, и цыгане обступили его и начали опять {{p|103}} петь. Их уже столько набралось в хату, что сделалось душно. Худая печка дымила, дым ел глаза и ходил по комнате густым облаком. Я вышел на двор. Метель уже утихла, небо было ясно, луна блестела среди звезд, как царица, радужный венец окружал ее, мороз трещал под ногами. Я лег около наших лошадей и заснул, несмотря на шум, который все продолжался в хате. Я заснул, но мне не снились ни фазаны, ни лисы, ни охота; мне снилась калмычка, красный платок ее все крутился у меня перед глазами так быстро, что я не мог ее рассмотреть; я стал удерживать его, но в руках у меня остались только клочья, а там вдали я слышал жалобный голос: «Зачем ты оторвал мне руку?» Гляжу — в руке у меня мёртвая рука. Не успею бросить ее и сложить руки над головой, передо мной стоит калмычка и глядит мне прямо в глаза. Сон этот и вся эта ночь мне очень памятны, может быть, потому, что после, когда опять встретился с калмычкой, я часто вспоминал об ней, а может быть, и потому, что… === 7 === Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа<ref name="r37">Кляча.</ref>, привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разби- {{p|104}} рать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову! Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе». Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой. Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную<ref name="r38">Станица на берегу Азовского моря.</ref>, где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то {{p|105}} мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал». ==== 8 ==== Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах<ref name="r39">Пирамидальные тополя.</ref>, которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз<ref name="r40">Помост, настилка.</ref>, на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета<ref name="r41">Монета — рубль.</ref> за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь хо- {{p|106}} дила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины. С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз.. Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами. «Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?» — «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая. Раз по ее же совету я пошел к священнику и просил его, чтобы он научил меня молиться. — «Да кто ты такой? — спросил он. — Да крещен ли?» Я не знал, что {{p|107}} ему ответить. — «Где ты живешь?» Я сказал. — «Ну, хорошо, я поговорю с Павлюком». И действительно он говорил с ним. — «Охота тебе была ходить к батьке», — говорил мне потом Павлюк. — «А что?» — «Да ведь ты не помнящий родства, а таких берут в москали<ref name="r42">В солдаты.</ref>, да и мне могло достаться за тебя. Насилу я уломал батьку». С тех пор я не ходил к священнику. Раз я пришел в церковь. Священник прислал ко мне дьякона сказать, что я не должен быть в церкви, что я не христианин, а оглашенный. Я не понимал, что это значит, но ушел: мне было грустно и вместе досадно, почему этот старик, этот батька, как звали его казаки, мог мне запретить молиться. Тогда-то мне в первый раз пришла мысль уйти в горы, и я бы непременно ушел, если бы не Оксана; мне не хотелось уезжать от нее, я даже совсем забыл, что мне надо будет ехать на хутор. Я был один на свете, совсем волен, волен как птица, и жил, как птица, там, где мне было лучше, а у Павлюка мне было хорошо, так хорошо, что я забыл даже про охоту. Иногда только, когда я видел, бегают мои собаки, по берегу, гоняясь одна за другой, я вспоминал про, неё, про, степь, в которой я вырос, и которую я так любил, я мне становилось скучно. Но тут приходила Оксана, и я опять все забывал, слушал ее… Любил ли я ее? Я сам часто спрашивал себя об этом и не знаю сам что ответить. Я любил слушать ее, когда она говорила, любил глядеть на нее, когда она молчала: мне было весело при ней, без нее я часто думал о ней и после долго помнил ее. Помнил всякое ее слово, все мои разговоры. Раз старый дед ее сидел на лабазе. Оксана стояла против него и перебирала старые сети, которые чинил старик; один конец лежал на земле, а другой был на лабазе у старика на руках. День был жаркий, солнце так и пекло. Я несколько раз говорил Оксане, чтоб она не стояла на солнце, но она смеялась и, покрыв голову венком из зеленых листьев, продолжала перебирать сети. Она была чудо как хороша, я лежал в тени под лабазом и любовался ею. Вдруг за мной раздался свист соловья. — «Соловей, — закричала Оксана, — Ты любишь соловья, Волковой?» — «Да, я любил одного соловья», — отвечал я и рассказал ей, с каким удовольствием, когда {{p|108}} я был мальчиком, я слушал его каждую ночь, как я узнавал его по голосу, как любил его. Оксана смеялась надо мной, но когда я рассказал, как я ждал его, когда он улетал зимой, как я плакал, когда он раз совсем не прилетел, Оксана задумалась. Я спросил ее, о чем думает, она не отвечала. «А я знаю, о чем она думает, — сказал старик. — Она думает о Бесшабашном. Он тоже как соловей прилетит, поживет, да и опять отправится. А давно что-то его не видать, Оксана. А?». Но Оксана молчала. Я посмотрел на нее и увидал сквозь сеть, которой она хотела закрыться, что она вся покраснела. Часто дед, а иногда и Павлюк говорили о каком-то Бесшабашном. Мне очень хотелось знать, что это за человек, но я замечал, что Оксана не любит, когда говорят про него, и я молчал до того дня, когда священник выгнал меня из церкви. В тот день Оксана воротилась из церкви с заплаканными глазами. — «Ты плакала, Оксана?» — «Да, мне жалко было, что батюшка тебя обидел, я ходила к нему просить, чтобы он тебя простил». — «Разве я виноват перед ним? Разве я виноват, что я не знаю ни отца, ни матери, что я не знаю крещен ли я?» — ответил я с досадой. — «Не сердись на него и ступай к нему — он выучит тебя молиться, сделает тебя христианином. Он мне сейчас говорил, как нехорошо будет на том свете тем, которые не христиане. Он со мной говорил так, что мне страшно стало за тебя». Она долго уговаривала меня идти к священнику, — наконец, я согласился. Много говорил, мне хорошего отец Николай, но я не все понимал, что он говорил. Он расспрашивал меня о моем детстве; я показал, ему крест, который носил на шее. «Ежели на тебе крест, так, стало быть, ты был крещен, стало быть, ты христианин; тем хуже тебе отказываться от веры», — говорил он и долго он толковал мне о том, что будет на том свете, наконец, благословив меня, отпустил и позволил ходить в церковь. Когда я воротился, Оксана, видно, дожидалась меня. — «Ну, что?» — «Ничего», — ответил я. — «Ты все на него, сердишься?» — «Нет, я на него не сержусь, а на тебя сержусь» — «За что?» — «За то, что ты мне не сказала, что батька тебя бранил, зачем ты со мной знаешься. Правда это?» — «Правда. Он тебе говорил еще об одном человеке — о Бесшабашном», — сказала она, {{p|109}} покраснев. — «Да, что это за человек?» — спросил я. — "Не знаю, --отвечала она. — Он так же пришел к нам, как ты, только это было в страшную бурю ночью. Ветер так страшно дул, что мы боялись, чтоб не сорвало крышу с хаты; я сидела у окна, что к садам, и хоть я родилась на берегу и привыкла к здешним грозам, но на меня иногда находил страх, когда я слышала, как волны разбиваются о берег и как стонет море, ревет буря, и гремит гром. При свете молнии я видела, как ветер ломал деревья и рвал желтые листья и далеко разносил их по садам. Бедные раины гнулись и скрипели так жалостно, что мне хотелось плакать. Вдруг я вижу, кто-то идет от садов к окошку. Я испугалась и отошла от окна; вдруг слышу голос: «Добрые люди! Пустите обогреться!». Я позвала деда, он подошел к окну, поговорил с ним и пошел отворить дверь. Я не могла опомниться от страха: кто такое мог придти в такую страшную ночь. Гость взошел в горницу. Вода лила с его платья; он снял малахай, баранью шапку, привязанную ремнем к голове, перекрестился и, увидав меня, засмеялся. — «Я испугал тебя, красавица. Не бойся, я добрый. Когда мы познакомимся, ты полюбишь меня!» «И ты полюбила его?» — спросил я. «Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет. «О Чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся {{p|110}} замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!» С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи. «На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного. «Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча {{p|111}} себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я. Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. „Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца“, — сказал он, показав на Бесшабашного. — „За что?“ — „За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается“. — „Так что ж, чем же он не. человек?“ — „Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!“ И он стал мне толковать, что это значит. „Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары“. — „Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди“. — „Так вот оно как, --сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…“ — Я молчал. — „Ну, так и так гарно!“ — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — „Спасибо, Волковой!“ --сказала она. Она не спала и все слышала. Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — „Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, --да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!“ --Я напомнил ему раз об Оксане. — „О, Оксана, это совеем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тог- {{p|112}} да я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо“. Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает! Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось. === 9 === Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку<ref name="r43">Караулить зверя.</ref> --это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу — лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям<ref name="r44">Норы.</ref>, которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. — Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную {{p|113}} зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал! Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. „Куда меня везут?“ — спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, — меня посадили в острог. Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. „Кто ты такой?“» — «Не знаю!» — отвечал я. — «Пиши: непомнящий родства», — сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный! {{p|114}} === II === <center>''Рассказ о том, как Волковой вышел из острога'', ''как сделался пластуном'' ''и как в первый раз убил человека.''</center> === 1 === Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского<ref name="r45">Бжедухи — горское племя.</ref> аула Трамда в лесу жил гаджирет<ref name="r46">Горец-хищник, отбившийся и от своих.</ref> Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. — Павлюк или Бесшабашный? — Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. —Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не {{p|115}} была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода! С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк<ref name="r47">Челнок.</ref>. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. — Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен. Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них — об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется п о г у л ь, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что-нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как {{p|116}} я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!. Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли. «А хорошо сделала Убуши, что захромала», — сказал я, — «Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает», — сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать. Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня. «Возьми свое ружье и стреляй, — сказал он мне, показывая на лебедей, — я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся». Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали поды- {{p|117}} маться еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. — Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! «Зачем я убил его?» — думал я, таща его за шею к Аталыку. Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. «Что ты сделал с Убуши?» — спросил я. — «Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет». — «А слышал ты, что говорили казаки?» — «Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек». Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть? Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже<ref name="r48">Область горного племени натухайцев.</ref>. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал. — Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, — я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана<ref name="r49">Порода сокола.</ref>, которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу — за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. — Не поджидает ли он меня? — подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. — И в этот день воронам и чекалкам была пожива. — А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они кормятся его калом. Испуганные звери стали бросаться один за другим со скалы в пропасть; {{p|118}} я убил одного, который спокойно дожидался своей очереди. Когда мы въехали, из-под ног у нас поднялись индюшки. Мы пустили своих соколов; мой сокол полетел, а сокол князя воротился к нему на руку. — «Эта птица с яиц, — сказал мне князь, — ты знаешь, что сокол не бьет самки с гнезда». Но мой сокол поймал птицу, это была холостая самка. Я советовал князю вернуться, но он не послушался, мы поехали дальше. Возвращаясь, нам надо было проезжать мимо аула, где жил один беглый холоп князя; когда мы проезжали, он выстрелил по нас и ранил одного узденя. Князь приказал взять его и вслед за своими узденями он въехал в аул. Жители начали стрелять из сакель, и князь был ранен. Едва мы привезли его домой, он через час помер. Стало быть, сокол чуял… Но я более не слушал; на поляне показалась чекалка и, подбежав к спящим казакам, начала грызть сапоги у одного из них. Аталык бросил в нее палочку, которую стругал: она нырнула в терновник, и белые цветы, как дождь, посыпались с кустов и засыпали ее след. Через несколько минут раздался протяжный вой. — «Слушай, — сказал Аталык, — она чует кровь!» Казаки проснулись. Солнце уже садилось: мы пошли далее. Чем дальше мы шли, тем гуще становился лес. Долго шли мы без дороги, наконец Аталык остановился и приказал мне влезть на дерево. — «Смотри направо, — говорил он мне, прижав губы к стволу дерева, и слова его глухо звучали, как будто выходя изнутри дерева. — Видишь ли ты против себя большую чинару; между деревом, на котором ты сидишь, и этой чинарой должен быть овраг. Смотри хорошенько: на одном из деревьев, что в овраге, должен быть лабаз; если так, то слезай скорее, чтобы тебя не видали!» Действительно, против меня стояла чинара; между ей и мною был тот же кудрявый лес, те же кудрявые верхушки деревьев, кое-где обвитых виноградниками, сожженные листья которого казались пятнами крови. Но между деревьями я приметил пустоту, кое-где терновые кусты в полном цвету белели глубоко подо мной, — это был овраг, но только мой опытный глаз охотника мог его заметить. Хорошо сделал Аталык, что послал меня: ни один из казаков не увидал бы ни оврага, ни татарина, сидевшего спиной ко мне. Он не мог меня заметить, и я несколько времени любовался зарей; {{p|119}} солнце уже село, только длинный ряд зубчатых гор блестел вдали; кругом меня расстилался лес, вдали видена была Кубань. Какой-то странный шум раздался в моих ушах; был ли это шум воды или ветра, который гулял в лесу, или это лес читал свою вечернюю молитву — не знаю. Я слез, и мы пошли далее, Я не ошибся: через несколько шагов мы начали спускаться все ниже и ниже, Я шел за Аталыком; вдруг он скрылся. Я думал, что он оступился и упал, но в это время я сам покатился по крутому скату вниз. Когда я остановился, то почувствовал, что стою по колена в воде: на дне оврага протекал ручей. Мы пошли вверх по ручью, согнувшись, почти ползком. Раздвинув ветви одного куста, Аталык остановился, потом, присев, начал натягивать свой лук. Я посмотрел через его плечо; на большом гладком камне стоял молодой татарин и набирал воду в медный кувшин. Я взвел курок и слышал, как один за другими взвели курки казаки. Татарин поднял голову, Аталык вдруг отбросил лук и, бросившись как зверь на татарина, повалил его в воду. Казаки было бросились к нему. — «Вперед, — закричал он, — это только волчонок, а старый волк впереди!» У него у самого глаза блестели, как у волка. Казаки бросились в куст, который был перед ними, и нос с носом столкнулись с врагом. В одну минуту три кинжала глубоко вонзились в его тело, он и не крикнул. Это был сам Муггай. Услыхав шум, он побежал к воде и прибежал к кусту в то время как Аталык повалил татарина; присев, он уже положил ружье на подсошки, когда казаки не дали ему выстрелить. Я был подле Аталыка, который говорил татарину, что он не хочет его, убивать. — «Вставай, беги молча и не оглядывайся!» Но только что татарин встал на ноги, как закричал. — «А! не я виноват», — крикнул тогда Аталык и ударил его кинжалом в голову. Татарин упал. — «Я знал, что он не побежит, он от хорошей крови, — сказал Аталык. — Отец его был горский князь; он отдал своего сына в сенчики<ref name="r50">Приемыш, воспитанник.</ref> к Муггаю, потому что Муггая очень уважали в горах». И Аталык расхвалил мне его отца и тех из его родственников, которых он знал в горах. Он захотел смотреть, как умирает этот несчастный, — «И тебе не жаль его?» — {{p|120}} спросил я. — «Нет, видно так было написано. Он мешал мне. Видал ли ты, когда у меня на сакле сидит сокол и кругом него с криком вьются ласточки, и он вдруг ударит одну из них клювом и смотрит, как она умирает у его ног! Он не жалеет об ней, она мешала ему!» — В это время подошли казаки: они несли ружье и голову. — «Ну, гайда до дому!» — сказал Аталык, и мы побежали к ручью. Вдруг за нами раздался выстрел: один казак упал. Мы остановились; товарищи стали поднимать убитого; пуля попала ему в затылок. Это был тот самый казак, у которого чекалка грызла сапоги. «Плохо! — говорил Аталык, осматривая кругом. — Это Хурт, товарищ Муггая, тот самый, который сидел на дереве. Скорее, а то он успеет ещё раз выстрелить». Не успел он сказать это, как раздался другой выстрел. Я видел синий дымок между кустами и, присмотревшись, заметил черную шапку татарина и блестящий ствол винтовки, которую он опять заряжал. Я приложился, но в это время Аталык оперся мне на плечо и выстрел мой был не верен, но, кажется, я ранил его, потому что он больше не преследовал нас. Мы тронулись. Казаки несли своего убитого товарища, Аталык шел сзади, опираясь на меня. Он был ранен в бок. Когда на выходе мы вышли из лесу, Он перевязал свою рану и когда мы вступали в аул, он уже шел впереди, как ни в чём не бывало. Татары, выходя из сакель, смотрели на нас и покачивали головой, видя, что вместо куниц мы несем товарища. Некоторые подходили к Аталыку и спрашивали, как случилось несчастие, но по лицам их видно было, что они не очень сожалели о том, что называли несчастьем. Наконец, один из них узнал ружье Муггая и заметил окровавленный узел, который висел за поясом у одного из казаков, т. е. голову Муггая, завернутую в башлык. Известие, что Муггай убит, разнеслось по аулу, и татары стали смотреть на нас с удивлением, смешанным с каким-то страхом и ненавистью. Целая толпа мальчишек провожала нас до дома старшины, который встретил нас на пороге. Он поздравил Аталыка с счастливым окончанием дела: «Я знал, — говорил он, — что ты не охотиться пришел, а тебя прислал атаман по важному делу». Аталык просил его, чтобы он велел переправить меня с казаками на ту сторону, а сам остался в ауле лечить свою рану. Возвратившись в город, я был свободен, но не знал, {{p|121}} что делать е моей свободой. Казаки предлагали мне вступить в их ватагу, сделаться пластуном. Я согласился! === 2 === Ты не знаешь, что за люди были в мое время пластуны. В то время в Черноморье было еще очень опасно; каждый день где-нибудь переправлялась партия хищников, где-нибудь в станице били в набат и конные казаки скакали по дороге с криком: «Ратуйте, кто в бога верует! Татары идут!». И при этом крике всякий спешил до дому, бросали в поле работу, пригоняли стада в станицу, ворота запирались; тогда с рушницами и пидсохами<ref name="r51">С ружьями и подсошками.</ref> в руках выходили из станиц пластуны, и редко удавалось партии уйти, не поплатившись кровью. В то время ночью, когда ворота станиц запирались, по камышам на берегу Кубани, в степи, на дорогах бродили только звери, пластуны да гаджиреты. А гаджиретов всегда было много, они постоянно скрывались в лесах и камышах. Хоть, например, Арбаш, он три года жил на нашем берегу, знал все протоки, все броды, все тропки от Кубани до границ Черноморья и до степей Калмыцких. Три раза он водил партию к калмыкам и в Кабарду. Сам он был первый кабардинец. Когда в первый раз он пришел в Кабарду с Закубани, то князь аула, в котором он родился, не принял его и назвал беглым холопом; на другой год он опять пришел с Закубани и сжег свой родной аул, своей рукой убил родного брата за то, что он назвал его изменщиком. У нас в Черноморье он не разбойничал, только провожал на обратном пути партию за Кубань, получал от них пешкеш<ref name="r52">Подарок, плата.</ref> и возвращался опять на нашу сторону. Его убили пластуны нашей ватаги. В то время пластуны были большей частью такие же бобыли, как я, люди, у которых не было ни родных, ни кола, ни двора, которым нечего было терять, кроме жизни и воли; зато они и дорого продавали свою жизнь и дорого ценили свою волю. Они не признавали над собой никакого начальства; редкие из них жили в станице, большею частью, жили на берегу Кубани в землянках среди камышей и лесов. Каждая ватага состояла из девяти или пятнадцати человек, которых свел случай; старший из них был начальник, его называли Ва- {{p|122}} тажным. Ежели кто был недоволен товарищами или Ватажным, он брал свое ружье и возвращался в станицу или присоединялся к другой ватаге; никто не спрашивал его, куда он идет. Точно так же, когда являлся новый пластун, никто не спрашивал его: откуда он. Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними. Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки<ref name="r53">Верхушки камыша.</ref>. — «Это не зверь», --сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, {{p|123}} Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик.<ref name="r54">Так в оригинале; ясно, что речь о начальнике поста, но что значит сокращенное слово, мы не знаем.</ref> и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру<ref name="r55">То есть, в первую четверть после новолуния. Не понятно, как попало в казацкую среду иностранное обозначение, производящее здесь впечатление словесного пятна на фразе.</ref> месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шап- {{p|124}} суги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв. «Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру<ref name="r56">На Кубанской линии между станицами были сторожевые посты; пост состоял из помещения для казаков, сторожевой вышки и маяка или «фигуры», т. е. большого пука сена (иногда осмоленного), привязанного к высокому шесту и зажигавшегося при тревоге.</ref> и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — скааал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, {{p|125}} осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать. — Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — "Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а наперекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять. Несколько человек отправились объезжать лиман, но скоро в той стороне, куда они поехали, загорелась перестрелка: они наткнулись на сотню, которая выскочила на тревогу, и шапсуги потянулись назад к броду. {{p|126}} Могила вскочил на камыш и стал ругать и рассказывать им, как он их надул. «Дурни вы, дурни гололобые!» — кричал он им вслед, хотя они и не могли его слышать. Мы воротились в землянку. Ватажный разделил между нами деньги, которые он нашел на Абаши (на брата досталось по червонцу с лишним); сам он взял голову убитого и отправился в город к атаману. Атаман дал ему два червонца; говорят, он узнал эту голову, говорят, что Абаши был с ним в сношении и не раз изменял своим. «Не мудрено: он был большой разбойник, дурной человек». С уходом Ватажного артель наша расстроилась. Товарищи разошлись, иные отправились в станицы прогуливать полученные деньги, другие кое-куда. Я с Могилой пошел на охоту за порешнями<ref name="r57">Норками.</ref> на Крымский шлях. Я был там зимою, но теперь не узнал этих мест. В это время Кубань только что выступила из берегов, мы шли по колено в воде, пока не пришли на маленький остров. Никогда не видал я такое множество волков, лис, чекалок, зайцев и вообще зверей всякого рода на таком маленьком пространстве. Выстрелив по несколько раз и убив трех лис и несколько уток, целыми стаями летавших над нашими головами, мы развели огонь, чтобы высушить свою обувь и приготовить обед из застреленной птицы. Мы оказали этим истинную услугу зайцам, крысам и мышам, которые жили на этом острове, потому что волки и чекалки не смели больше показываться на острове, но они целый день ходили кругом острова и долго завывания их не давали нам спать. Когда смерклось, мы видели, как сверкают в темноте глаза волков и несколько раз чекалки подходили к нашему огню. Эти смелые животные очень надоедали нам, но иногда они занимали меня: я любил смотреть, как они ловят зайцев. Несколько чекалок вместе приплывают к острову и потом разбегаются в разные стороны; чекалки ложатся на брюхо, так что едва можно различить их серые спинки от бурьяна, в котором они притаились. Одна из них начинает преследовать зайца, издавая по временам жалобный крик подобно плачу ребенка; заяц пускается бежать, но чекалка не перестает его преследовать. Когда заяц пробегает мимо другой {{p|127}} чекалки, она тоже начинает его гнать, и таким образом скоро их уже несколько преследуют одного зайца, не обращая внимания на других, которые, испуганные их криками, мечутся во все стороны по острову. Это продолжается до тех пор, пока они не поймают его или пока несчастный заяц не бросается в воду, но и там они преследуют и ловят его. Кроме чекалок, орлы и ястреба тоже преследуют этих несчастных животных. Раз балабан при мне словил матерого зайца и так далеко впустил в него когти, что не мог их высвободить, и я поймал его живьем. Этот балабан был причиной того, что я чуть было не бежал в горы. === 3 === Вот как это случилось. Поймав этого балабана, я отправился в Трамду, чтобы подарить его моему Аталыку, который все еще лечился там у одного кунака, ране его не было лучше. Он не вставал с постели, и дочь его хозяина, девка лет 15, постоянно ходила за ним. Хеким<ref name="r58">Горский лекарь, знахарь.</ref>, который его лечил, уверял, что от этого он не выздоравливает, что женщина не должна подходить к раненому, что рана этого не любит! Но Аталык не верил ему и даже требовал, чтобы Удилина (так звали девку) сидела подле него, говорил, что когда он выздоровеет, то непременно женится на ней и что он уже уговорился с отцом ее насчет калыма. Я свыкся с этой мыслью и стал скоро смотреть на Удилину, как на родную сестру. Мы вместе ходили за раненым. «Теперь, Удилина, — сказал он ей, когда я пришел, — тебе не нужно будет сидеть подле меня по целым ночам; сын мой будет сидеть за тебя». Но она не согласилась уступать мне своего места и, когда ночью я возвращался в саклю, я всегда видел, что она сидит у изголовья раненого, разговаривает с ним или напевает вполголоса какую-нибудь горскую песню. Я мало бывал с женщинами и всегда дичился их, но к Удилине я скоро привык. Я любил слушать ее звонкий голосок, когда она, как ребенка, убаюкивала старика, любил сидеть против нее, когда, не шевелясь, будто каменная, боясь разбудить больного, она сидит и посмеивается, глядя на меня. Не видишь, бывало, как пройдет короткая летняя ночь, а мулла уж кричит на мечети, и Удилина, обернувшись {{p|128}} к востоку, начинает делать намаз. Особенно любил я смотреть на нее в то время: она то опускалась на колени, то опять поднималась и складывала руки на груди, и грудь ее тихо волнуется, глаза опущены вниз и чуть слышно шепчет она слова молитвы. После намаза я обыкновенно отправлялся ходить по аулу с балабаном; каждое утро и вечер я вынашивал эту птицу. Аталык и Удилина не советовали мне ходить одному по аулу; они говорили, что товарищ Муггая, Хурт, которого я ранил в лесу, тоже лечился в Трамде-ауле, «Если он только выздоровеет, то он подкараулит тебя; да и теперь какой-нибудь кунак его или Муггая может выстрелить по тебе, и ты умрешь так, что никто и не будет знать, кому должно будет платить за твою кровь». Так говорил Аталык, но я не слушал его; мне казалось стыдно сидеть дома из страха; я тогда был молод и искал опасности, как молодая лань ищет воды в жаркие летние дни. Раз я шел по аулу вечером; вдруг раздался выстрел и пуля просвистала мимо меня; я прислонился к стене какой-то сакли и стал снаряжать ружье; огромное тутовое дерево развесило надо мной широкие ветви, и я был в тени Вдруг слышу, кто-то дергает меня за рукав. Это была женщина. Я смотрел в это время на улицу, освещенную месяцем, который всходил над аулом, и каждую минуту ожидал, что где-нибудь из-за угла покажется тень моего врага, того, который выстрелил по мне. Ружье мое было готово, руки не дрожали. Бог знает, меня или и его спасла эта добрая женщина, с опасностью жизни вышедшая на улицу, чтобы уговорить меня взойти в ее саклю; она знала, что тот, кто стрелял по мне не поднимет оружия, как только увидит подле меня женщину. Мужа ее не было дома, и я провел с нею ночь… Когда утром я возвратился к Аталыку, Удилина встретила меня на дворе; я рассказал ей, что случилось со мной. — «И ты целую ночь боялся выйти? А я считала тебя джигитом», — сказала она. Меня удивил этот упрек. — «Разве не сама ты мне говорила, что не надо без нужды подвергаться опасности?» — сказал я ей. — «Но я тебе не говорила, что надо прятаться в сакли бог знает каких женщин, которые принимают мужчин; когда мужей их нет дома, — заметила она с упреком. — Ты знал, что если ты не придешь в обыкновенное время, я буду беспокоиться; но тебе лучше е этой женщиной, ты {{p|129}} при ней забыл меня. А как я боялась за тебя!» — продолжала она говорить, остановившись и подняв на меня свои большие черные заплаканные глаза. — «Когда я услыхала выстрел, я вздохнула, как будто пуля пролетела мимо меня. Я не спала всю ночь, но мне кажется, что я видела во сне, как тебя раненого несут к нам в саклю; я прислушивалась ко всему, но слышала только, как кричал сверчок в углу сакли и как билось мое бедное сердце». Я ничего не отвечал. Когда мы взошли, я рассказал обо всем Аталыку. —"Ты дурно сделал, — сказал он, — что взошел в саклю этой женщины: тот, кто стрелял по тебе, видел это и он скажет об этом ее мужу и вместо одного врага у тебя будет два". Так и случилось. Стрелявший (это был Хурт, рана которого уже зажила) сказал Масдагару, хозяину сакли, где я ночевал, что я провел целую ночь с его женой, и они вдвоем решились убить меня. Мне нельзя было оставаться в ауле, и Аталык уговорил меня уйти. — «Куда же ты пойдешь?» — спросил он, когда я согласился послушаться его совета. — «Опять за реку, к пластунам», — отвечал я. Тогда Аталык напомнил мне одну вещь, которой я еще не рассказывал тебе. Раз я сидел подле него; он, казалось, спал, прислонясь головой к стене, свернувшись как кошка, Удилина сидела в углу и тоже спала. Я долго смотрел на ее хорошенькое личико с закрытыми глазками и полуоткрытым ртом; сонная она мне показалась еще лучше, чем обыкновенно. Я не вытерпел, подошел к ней на цыпочках и поцеловал ее в лоб, она не проснулась, а только глубоко вздохнула, как будто хотела сказать что-то. — "Ты думал, что я спал, — говорил мне Аталык, — но я все видел. Утром, когда ты ушел с своей птицей, я рассказал это Удилине; она покраснела. После несколько дней, всякий раз, когда она бывало печально взглянет на тебя, то вся покраснеет; она старалась не глядеть на тебя, не говорить с тобой и никогда не засыпала при тебе. Ты ничего не видел, а я все знал: я догадался, что она любит тебя. Не удивляйся, сын! Старые люди более знают, чем молодые; я много видал людей и говорю тебе: «Удилина любит тебя!» — Я не знал, что ответить ему. — «Женись на ней, — продолжал: старик. — Она хорошая девка, я буду любить ее, как дочь, и я, который всю свою жизнь, более 60 лет прожил сиротой, по крайней мере в последние {{p|130}} годы буду иметь семейство; когда я умру, вы похороните меня как следует». — «Но мне не отдадут Удилины, — сказал я. — Ты забыл, что я не магометанин, я гяур!» — «Так сделайся магометанином», — отвечал Аталык. Мысль, что я могу сделаться татарином, что я могу жениться, иметь жену, детей, как и другие, никогда до сих пор не приходила мне в голову. Мне было все равно, буду ли я магометанином или христианином, придется ли мне жить с русскими или с татарами, на той или этой стороне реки. Нигде в целом мире у меня не было родного, не было человека, который любил бы меня. Я задумался. Удилина была прекрасная девка, она любила меня. Аталык уговорил меня. Он должен был вместе с нами бежать в горы. Родители Удилины тоже соглашались. Я просил, чтобы мне дали время обдумать. Чтобы более убедить меня, Аталык рассказывал мне про моего отца, который жил и умер в горах. Я почти решился и даже согласился, чтобы послали за муллой, который должен был меня учить, в чем состоит их вера. Этот мулла был почтенный человек; он был вместе с тем и старшиной Трамдинского аула. Много говорил он мне о своей вере, хвалил ее, рассказывал, каким блаженством будут пользоваться магометане после смерти, бранил гяуров, рассказывал, что Хазават<ref name="r59">Война за веру.</ref> — есть дело святое и приятное богу, что убивать гяуров есть обязанность для каждого хорошего магометанина. — «Зачем же ты служишь русским?» — спросил я его. Он улыбнулся. «Затем, что они дают мне жалованье; затем, что, ежели бы мы не служили русским, они бы разорили наш аул. Но подожди, придет время, и мы тоже начнем войну с, гяурами». Тут он опять стал бранить гяуров и доказывал, что не только убивать, но обманывать, обкрадывать, грабить их — дело, приятное богу. Долго слушал я его, наконец, не вытерпел. — «Ты дурной человек, изменщик, — сказал я, — и вера твоя — дурная вера. Я не мусульманин и не христианин, а я останусь тем, что я был, но никогда не буду изменщиком. Я не приму вашей веры, потому что она не может быть хороша. Бог не может позволять обмана, он наказывает изменщиков, и он накажет тебя; даром, что ты мулла и каждый день совершаешь свой намаз, ты {{p|131}} все-таки дурной человек!» Мулла рассердился и вышел, назвав меня гяуром и казаком. — «Да, я казак, — сказал я, когда остался с Аталыком, — и останусь казаком. Скажи это Удилине, а я завтра ухожу». — «Делай, что хочешь», — сказал Аталык и замолчал. Мы оба молчали; я думал об Удилине; мне хотелось видеть ее, поговорить с ней; мне было жалко расстаться с ней, но я был доволен собой; мне казалось, что я хорошо сделал, не согласившись на предложение муллы. На следующую ночь я ушел из аула и угнал еще пару волов у старшины. Утром я переправился через Кубань в Екатеринодар: это было в воскресение во время базара; я продал волов и, встретив человека из Трамды, велел сказать старшине, что если ему не грех воровать у русских, то и русским не грех красть у него. === 4 === Через несколько времени я встретился с Масдагаром и Хуртом. Это было осенью. Я с одним человеком из Трамд-аула пошли ночью на охоту; месяца не было, но небо было чисто и звезды блестели сквозь ветви деревьев. Вечно говорящее дерево, белолистка, уже облетело, зато листья дуба шептались между собой, как будто прощаясь друг с другом. В лесу было светло и видно далеко по тропкам, покрытым желтыми листьями, которые шуршали у нас под ногами, несмотря на то, что мы шли так тихо, что слышали, как падал каждый листок, оторвавшийся от ветки. Все напоминало осень; длинные нитки паутины тянулись по лесу между кустами и деревьями, и туман блестел на них, как жемчуг. Осень была теплая и сухая, но в лесу уже пахло сыростью; в оврагах и ямах, куда сквозь густые ветви деревьев, переплетенные плющом и диким, виноградом, почти никогда не проникают лучи солнца, стояла вода и видно было много следов кабанов, которые приходят туда пить и мазаться. Вообще повсюду было пропасть кабаньих и оленьих следов, особенно около плодовых деревьев, где земля была покрыта желтыми, как золото, яблоками и грушами или красным, как кровь, кизилом! Кое-где на кустах висели еще прозрачные спелые плоды кизила, калины, кисти барбариса и винограда, и днем стаи осенних птиц, синицы, дрозды и сойки с криком перелетали по кустам. Но теперь все было тихо, изредка только мышь пробегала между кор- {{p|132}} нями деревьев, шевеля сухими листьями. Мы прислушивались к каждому шороху. Вдруг недалеко от нас заревел олень; мы остановились, и он продолжал кричать; мы стали подкрадываться; через несколько минут он замолчал, мы опять остановились. Товарищ мой нечаянно наступил на сухую ветку валежника, и она с шумом поднялась и упала. Звук этот должен был испугать оленя, но, напротив, скоро рев его раздался еще ближе. Мне пришло в голову, что это не настоящий олень. Я сообщил свое подозрение товарищу, и в то время, как он продолжал осторожно подвигаться вперед, я влез на дерево и увидал в нескольких шагах от нас Хурта и Масдагара. Хурт сидел на корточках, ружье его было наготове на подсошках. Масдагар стоял и, приложив руки ко рту, ревел по-оленьи. Они надеялись этой хитростью приманить нас. «Гей, Масдагар, что это ты ревешь?» — закричал я с дерева. Они бросились к ружьям; я проворно спустился с дерева, и мы тоже приготовились к бою; но, видя, что хитрость их не удалась, наши неприятели возвратились в аул. Мы прошли по их лесу до лесной Трамдинской дороги, где и засели на сиденку. Долго ничего на меня не выходило; только несколько раз заяц выбегал на дорогу, но я не стрелял, ожидая оленя. Товарищ мой выстрелил раз, на меня все ничего не выходило. Вдруг лес зашумел; я припал к земле: на меня скакал олень; я приготовил ружье. Это была молодая ланка; выбежав на дорогу, она остановилась, как вкопанная, вытянув передние ноги, как струнки, и отставив задние, она растянулась, как скаковая лошадь, и прислушивалась, тихо поворачивая голову и приложив уши. Я не стрелял, потому что ожидал солнца и сидел так смирно, что она часто наводила свои большие черные глаза на куст, в котором я был спрятан, но, не замечая меня, опять опускала голову и лениво, как будто нехотя, переворачивала сухие листья, валявшиеся: по дороге, или, подойдя к краю дороги, вытягивала шею и щипала тонкие ветви деревьев. Вдруг она вздрогнула, выпрямилась и понеслась в лес, она пробежала шагах в трех от меня. Я догадался, что она почуяла самца, и приготовился стрелять. Действительно через несколько минут выступил огромный рогаль; я выстрелил, раненый олень упал, я прирезал его, зарядил ружье и снова сел на свое место. {{p|133}} Недолго сидел я, как вдруг услыхал топот: человек 20 вооруженных проехало мимо меня. Я легко, узнал, что это хищники, едущие на линию; у каждого в тороках был привязан бурдюк, все они были завернуты в башлыки, так что видны были одни только глаза, с беспокойством перебегавшие с одной стороны на другую; на одном из них ручка шашки звенела, ударяясь о кольчугу, надетую под черкеску. Подъехав к убитому оленю, они остановились. — «Чок якши, Пирзень!» (Хороший олень! говорили они, смотря на него. — «Посмотри, куда пошел хозяин этого зверя», — сказал панцирник одному из своих людей. Тот подъехал к кусту, в котором я сидел; я слышал, как билось у меня сердце. Черкес поднялся на стремена, нагнулся и посмотрел в лес. — «Ничего не видно; он должно быть увидал нас, перепугался и бежит теперь по дороге к аулу», — сказал он. — «Якши йол», — смеясь, ответил панцирник. В это время один из черкесов отрезал кинжалом заднюю ляжку оленя, привязал ее к седлу, и они поехали. Когда они скрылись, я вышел на дорогу и пошел к своему товарищу. — «По чем ты стрелял?» — спросил я его.; --«По козе». —"Ну, что ж?" — «Ушла!» -т-«Так ступай же в аул и приезжай с арбой: на дороге лежит олень, а меня не дожидайся, я пойду на ту сторону», — сказал я ему. Товарищ рассказал в ауле нашу встречу с Масдагаром; с тех пор его прозвали Пирзень, и он принял присягу отомстить мне за это прозвище. Я между тем шел по следу хищников. Не доезжая нескольких сот сажен до Кубани, сакма<ref name="r60">Конный след.</ref> их повернула направо; она прямо повернула на брод, видно, вожатый их хорошо знал местность. Я пошел вверх по реке, где должна была быть ватага рыболовов. На ватаге сидели три казака пластуна; я кликнул их. Узнав меня, один из них отвязал каюк и переправился. — «Ну що, черкесин, хиба тревога?» — «Побачим», — отвечал я, и мы подплыли вниз по реке. Надо тебе сказать, что с тех пор, как я воротился с охоты за порешнями, я все жил на той стороне Кубани, иногда в ауле у кунаков, большею частью в лесу на охо- те. Часто, как и в этот раз, я встречался с партиями хищников, и тогда я приходил к реке и делал тревогу на посту или на какой-нибудь ватаге пластунов, и несколько уже партий было открыто по моей милости. Бережной атаман (начальник кордонной линии) знал меня и обещал мне крест. Но зачем мне был крест? Я не был природный казак, я даже не принимал присяги; если я служил русским, то делал это потому, что такая жизнь мне нравилась. Я был молод, ни разу я еще не убивал человека, а уже слыл джигитом, молодцом, и это мне нравилось. Казаки звали меня Черкесином за то, что я одевался по-черкесски, и почитали меня за колдуна. Бжедухи звали меня казак-адиге<ref name="r61">Казак-черкес.</ref>. Несколько раз случилось мне открывать следы хищников, которые возвращались с Кубани. Раз на линии была разбита большая партия шапсугов; те, кто уцелел, возвращались поодиночке в горы. Я был в это время на охоте и напал на след трех конных; след этот провел меня к Бжедуховскому аулу Дагири. Три лошади были привязаны к ограде, в средине широкого двора стояла сакля, в ней светился огонь. Мне пришло в мысль, что в этой сакле должны были скрываться хищники, лошади которых привязаны к ограде. Ночь была темная, сильный ветер гнал по небу черные облака. Я влез на вал, сухая колючка затрещала у меня под ногами. В сакле послышался разговор, я стал прислушиваться. «Что это за шум слышал ты?» — спросил кто-то по-шапсугски. — «Ничего, — отвечал другой голос на том же языке. — Это наши лошади». Уверившись таким образом, что хищники действительно скрывались в этой сакле, я потихоньку спустился опять к лошадям; отвязав их, я воспользовался минутой, когда сильный порыв ветра с шумом пробежал по камышовым крышам сакли, и тихо отъехал от ограды. Я прямо приехал к старшине аула и объявил ему, что в такой-то сакле скрываются три шапсуга-гаджирета. Он собрал несколько человек, и мы окружили саклю. Хозяин сам был беглый шапсуг. Он вышел к нам и стал уверять, что у него никого нет. «Стыдно тебе лгать, ты уже старый человек. Вот казак все видел», — сказал старшина. Тогда только старик увидел меня и догадался, что ему больше нельзя отпираться. — «Ой, яман, казак-ади- {{p|135}} ге! — сказал он, сжав губы, так что зубы его стучали один об другой. Седая борода его тряслась, он чуть не со слезами начал упрекать меня. — Зачем ты обижаешь меня, старика. Ты знаешь наш адат, ты знаешь, что гость — святое дело для хозяина. Ты знаешь, что я не смогу выдать своих гостей, не положив вечного срама на свою седую голову, что ежели вы обидите или убьете их, то дети их наплюют на мою могилу, а мне уж недолго жить, я старик и никогда никто не обижал меня так! Лучше, если бы вы убили меня завтра вместе с ними на дороге. Разве не могли вы взять их завтра, разве вас мало? Это, видно, бог наказал меня за то, что я оставил родину и пришел жить с вами, неверными гяурами». И он начал бранить бжедухов: «Вы трусы! Вас целый аул, а вы побоялись трех человек; где вам взять их в чистом поле! Вы изменщики, подлецы!» Этими ругательствами он рассердил старшину. «Что вы слушаете этого старого шапсугского ворона! Идите в саклю!» — закричал он своим людям. Они бросились в саклю, но шапсуги уже ушли через сад. Старшина, хотел посадить в яму Урхая (так звали старика), но я выпросил ему прощение. Старшина взял у меня одну из лошадей; другие остались у меня. За одну из них хозяин ее прислал мне через Урхая 100 монет. Урхай сделался моим кунаком. «Я думал, — говорил он, — что ты хотел осрамить меня, но я вижу, что ты не хотел меня обидеть. Ты добрый человек и сделал это потому, что ты принял присягу служить русским». «Я не принимал присяги, — отвечал я. — Я вольный человек, не казак». «Зачем же ты служишь русским? Зачем?..» — Я и сам не знал этого. — «Отец мой был хороший человек, воин; мне стыдно ничего не делать и сидеть дома, как бабе», — отвечал я ему. Я правду говорил, я говорил, что думал. А думал я так, может быть, потому, что я был рожден, чтобы быть воином, чтобы скитаться вечно, убивая себе подобных, и нигде ни в куренях казацких, ни в городских аулах не найти себе приюта. Видно, что так было написано, как говорят татары. А, может быть, я думал так потому, что с малолетства я все слышал про войну. Аталык мой уверял, что мужчине стыдно не быть воином, и я верил ему. Я видел, что русские воюют с горцами; я жил с рус- {{p|136}} скими и стал помогать им. Я не думал тогда, зачем эти люди воюют между собою, зачем они убивают друг друга. Зачем?.. После я слышал, что в России, там далеко за степью люди живут мирно, что там нет войны, даже мужчины ходят без оружия, что даже звери лесные подходят к деревням, волки режут баранов в загонах, лисы таскают кур с насестей. Зачем, думал я, русские приходят воевать сюда с горцами, зачем? Видно, люди нигде не могут жить спокойно. Теперь вот уже несколько лет я живу в горах; и в горах тоже, тоже война, ссоры и убийства! Я видел много различных народов и из них знаю только один, который живет между собой, который боится оружия и называет его жестокая вещь. Это — калмыки. Среди них я знал человека; его звали Гелун<ref name="r62">Собственно, так называются буддийские монахи.</ref>. Он говорил мне, что их вера запрещает убивать даже животных. Зачем же и русские и казаки презирают эту веру, которая запрещает делать зло кому бы то ни было. Зачем, горцы тоже презирают их и называют их зилан — змеи? А между тем они добрые люди и вера их — хорошая вера. Много говорил мне про нее кунак мой Гелун, много, может быть, было правды в том, что он говорил, но бог не дал мне разума понимать эти вещи. Одно помню я: он говорил, что звери имеют такие же души, как и люди (Аталык тоже говорил это), что души людей переселяются в животных, что, может быть, и наши души жили прежде нас всех. Может быть! Часто, когда мне случалось жить в каком-нибудь глухом ущелье, где, кроме меня, земли да неба, никого не было, когда я тщетно прислушивался, нет ли еще кого-нибудь живого в этой пустыне, тогда, хотя я и знал, что в первый раз здесь, но мне казалось, что место это мне знакомо, что я видал эти скалы, поросшие лесом и кустами, что я знаю эти деревья, что не впервые слышу шум этих листьев, не в первый раз вижу это небо. Может быть, когда-нибудь прежде я жил в этих диких ущельях зверем или вольной птицей. Может быть, поэтому и теперь жизнь моя больше похожа на жизнь дикого сокола или хищного волка, чем на жизнь обыкновенного человека, у которого {{p|137}} есть дом, семейство, дети, есть все то, чего нет у меня. — Может быть! — Но я забыл, про что я тебе рассказывал. Да, помню! === 6 === Вот мы плывем с казаком вниз по реке<ref name="r63">См. конец 4-ой главы.</ref>. Вдруг каюк наш остановился на отмели; это был брод. Я вышел по колена в воде, дошел до берега; на песке были конские и человеческие следы: партия только что переправилась. — «Тревога!» — закричал я казаку. «Тревога!» — повторил он, поплыв назад на ватагу. «Тревога!» — отвечали нам с ватаги. Не успел я пройти несколько шагов по дороге к станице, как на Кошачьем мосту сзади меня загорелся маяк; потом навстречу мне прискакали казаки из станицы. Я рассказал им, где переправились хищники, сколько их. Они поскакали, а я пошел на Кошачий остров. Давно собирался я поохотиться на этом острове. Это был большой бугор, примыкавший одной стороной к Кубани. Река подмывала, его, и под крутыми обвалами песчаного берега каждую ночь, прижавшись к друг другу и завернув голову под крыло, ночевали целые стаи уток, а на берегу, на песчаных тропках, всегда видны были следы кошек, ходивших к воде за добычей. С другой стороны обмывал остров довольно широкий лиман, поросший густым камышом. Обыкновенно осенью казаки выжигали камыши, но; так как в лимане всегда стояла вода, то огонь останавливался, не дойдя до Кошачьего острова, и сюда скрывался обыкновенно зверь. Остров был покрыт густым кустарником, кое-где возвышались столетние дубы и карагачи; весной светлая зелень мхов смешивалась с розовым цветом гребенчука, и остров был очень красив. Теперь только сучья дерев, на которых висели сухие лозы виноградника, чернелись между голым кустарником; вдали в разных местах видны были огненные полосы, которые то потухали, то опять разгорались, как будто перебегая с места на место: это горел камыш. Глухой шум слышался все ближе и ближе, И только мое привычное ухо могло различить в нем топот бегущего зверя: это было стадо коз. Вытянувшись, подняв головы, одна за другой, они прыгали по кустам. Я свистнул. Ближняя коза остановилась; я выстрелил, выпотрошил {{p|138}} убитого зверя и повесил его против себя на дерево, а сам снова стал караулить. Недалеко от меня в кустах остановилось стадо кабанов, сзади проскакал олень, но мне все не удавалось стрелять. Наконец, я услыхал дробный топот лисы; почуяв кровь, она остановилась и осторожно стала обходить окровавленное место; занятая рассматриванием этого места, она так близко подошла ко мне, что я мог стрелять в голову, чтобы не портить шкурки. Взяв убитую лису, я опять сел, но было уже поздно: заря уже занималась, с востока потянуло сыростью, звезды бледнели; делалось темнее, только пламя пожарища блестело ярче; утки начинали кричать, и вдали уже слышны были петухи. Выстрел мой испугал кабанов, и я слышал, как они удалились в чащу; мне нечего было больше дожидаться. Я начал снимать шкурку с убитой лисы, вдруг слышу шорох: на дереве против меня, гляжу, огромный кот, осторожно пробираясь между сучьев, подкрадывается к козе, повешенной на дереве; я выстрелил и убил его. Сняв шкуры с лисы и кота и взвалив на плечи козу, я пошел к станице. Когда я подходил к ней, началась перестрелка, — казаки встретили гаджиретов. Оставив козу и шкуры у кунака и взяв хлеба на сутки, я пошел в ту сторону, где слышались выстрелы, не умолкавшие ни на минуту: видно было, что бой шел упорный. Но я опоздал; перестрелка мало-помалу утихла, и скоро я встретил казаков, возвращавшихся с тревоги: они вели двух пленных и тащили четыре трупа. «А где Железняк?»<ref name="r64">То есть тот, что был в кольчуге, — панцирник, как он звал его выше.</ref> — спросил я. — «Ушел!» — отвечали они. — «Стыдно же вам, ребята». — «Да, стыдно, — сказал один казак, — попробовал бы ты убить его; стрелять бисовых детей не то, что стрелять какого-нибудь зверя». Часто слыхал я такие упреки и насмешки от казаков, и потому мне еще больше хотелось встретиться когда-нибудь один на один с неприятелем и посмотреть, так же ли легко убить человека, как оленя или кабана. В этот день я воротился на Кошачий остров, и так как я всю ночь не спал, то, выбрав самое высокое дерево и сделав себе лабаз, я лег спать. Сначала я спал крепко, но под конец мне стали чудиться странные сны. {{p|139}} То я видел Удилину и слышал, как она жаловалась Аталыку, что я ее бросил; я хотел заговорить с ней, но язык не повиновался, и я ревел по-звериному: испуганная девка бежала от меня, я преследовал ее, и вдруг она обращалась в дикую козу и скрывалась в лесу, а я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и какой-то страх находил на меня; я оглядывался кругом, и мне казалось, что из-под каждого дерева на меня наведена винтовка, под каждым кустом сидит неприятель. То мне чудилось, что я на базаре в каком-то большом городе; из окон огромных каменных домов мне кланяются знакомые женские лица, и я никак не мог вспомнить, где я их видал. Вдруг посреди базара показался огромный кабан; он шел прямо на меня, фыркая и щелкая огромными зубами, покрытыми белой пеной. Я проснулся; действительно, в нескольких шагах от моего дерева шел кабан. Я схватил ружье, выстрелил, и раненый кабан упал. Приколов его, я пошел в станицу, взял повозку и двух человек; мы опалили убитого зверя, товарищи мои взвалили на повозку и повезли в станицу, а я опять сел около потухшего костра, надеясь, что запах жженой шерсти приманит какого-нибудь хищного зверя; и действительно в эту ночь я убил еще двух лис и трех кошек. Таким образом менее чем в двое суток я застрелил оленя, козу, кабана, четырех котов и трех лис. Такие хорошие охоты удавались мне часто; я считался лучшим охотником по всей линии. Мяса у меня всегда было вдоволь, денег тоже, потому что я всякий год продавал шкур на несколько десятков рублей. Скоро открылся мне новый промысел. В это время вышел указ, по которому мирным татарам запрещено было носить оружие на нашей стороне реки. Каждый казак; встретив на линии вооруженного татарина, имел право отнять у него оружие, а в случае сопротивления, мог даже убить его. На первое время после этого указа пластуны побили много татар. В это время и мне в первый раз пришлось убить человека; я никогда не забуду этого случая. Это было днем; я шел лесом, вдруг слышу — навстречу мне едет верховой. Я шел лесной тропкой, по которой мог ехать только недобрый человек, т. е. такой, который не желает встретиться ни с кем. Я потихоньку свернул в чащу и стал присматриваться. Скоро я рассмотрел всадника; это был кара-ногай. Длинная винтовка в косматом чехле моталась у него за плечами. {{p|140}} Сердце сильно билось у меня, когда я окликнул его; он хотел скакать назад, но тропинка была так узка, что он не смог поворотить коня. Я легко мог застрелить его, но мне было как-то совестно стрелять в человека, не сделавшего мне ничего. Он соскочил с лошади и бросился в чащу; тогда мне стало досадно, что он ушел, и я побежал за ним. «Стой, а то моя будет урубить!» — закричал он мне. — «Стреляй!» — отвечал я и продолжал бежать. Пуля просвистала над моей головой, пыж загорелся у меня в папахе. Я сделал еще несколько шагов и увидал его: он торопливо заряжал винтовку. — «Положи ружье», — крикнул я по-ногайски, прицелившись в него. — «Дай мне зарядить!» — отвечал он. Я опустил ружье; сердце у меня не билось; я был уверен, что убью его. Не понимаю, отчего я не стрелял по нем. Ногай торопился заряжать. Он был очень бледен и не спускал с меня глаз; маленькие черные глаза его сверкали, как у зверя. Мне опять стало как-то неловко. Пора было кончить! Я выстрелил, и ногай упал, даже не крикнув: пуля попала ему в шею. Я отодвинулся, чтобы кровавая струя, которая высоко била из едва видной раны, не обрызгала меня, и смотрел, как понемногу лицо его белело и делалось все покойнее. Наконец, кровь остановилась; я снял с него оружие; на нем были простой кинжал и прекрасная крымская винтовка. Это было первое оружие, которое я снял с убитого неприятеля. Через месяц у меня было таких винтовок 9! Но ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Ни за одного человека я не буду отвечать богу. Не смейся! Очень умный человек, священник, говорил мне: не делай того с людьми, чего не хочешь, чтобы и они с тобой сделали. А ежели я убивал людей вооруженных, то пусть и меня убьют так же, как я убивал моих неприятелей. Ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Я всегда был честный человек!.. {{примечания|title=}} [[Категория:Импорт/lib.ru/Страницы с не вики-заголовками]] [[Категория:Повести]] [[Категория:Николай Николаевич Толстой]] [[Категория:Импорт/lib.ru]] [[Категория:Импорт/az.lib.ru/Николай Николаевич Толстой]] snmz6eyjbfxe8eavsp611b4yk8jyk63 5124131 5124130 2024-04-26T03:39:24Z Vladis13 49438 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Николай Николаевич Толстой | НАЗВАНИЕ = Пластун | ПОДЗАГОЛОВОК = Из воспоминаний пленного | ЧАСТЬ = | СОДЕРЖАНИЕ = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1958 | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ИСТОЧНИК =Николай Николаевич Толстой. Сочинения. Тула. Приокское книжное издательство. 1987. [http://az.lib.ru/t/tolstoj_n_n/text_0030.shtml az.lib.ru] | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИЦИТАТНИК = | ВИКИНОВОСТИ = | ВИКИСКЛАД = | ДРУГОЕ = | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = 1 <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = | ЛИЦЕНЗИЯ = PD-old | СТИЛЬ = text }} <center>'''ПЛАСТУН'''</center> <center>Повесть</center> [[Файл:tolstoj n n text 0030 image002.jpg|487x442px|center]] <center>(ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПЛЕННОГО)</center> ==== Вступление ==== Во время своего плена я познакомился с одним замечательным человеком: его звали в горах Запорожцем, хотя он носил, прежде много других имен, как увидит тот, кто будет иметь терпение дослушать мой рассказ. Никто не знал, кто он, какого рода и племени, знали только, что он долго жил на Кубани, потом жил в горах у разных племен и совершил много дел канлы<ref name="r1">Кровомщения (Все примечания принадлежат редактору статьи А. Е. Грузинскому).</ref>, т. е. «многим людям пить дал», как говорят черкесы, вместо того, чтобы сказать: убил. Вообще его очень уважали и, может быть, даже боялись, что почти одно и то же. У него было много кунаков между князьями и хорошими узденями, у которых он и жил в кунац- {{p|69}} кой, то у одного, то у другого, потому что своей сакли и своей семьи у него не было. С этим-то человеком я очень любил разговаривать, может быть, потому, что он рассказывал мне про Кубань, а в плену так приятно слышать хоть что-нибудь об своей стороне, а главное потому, что разговор его казался мне интересным. Он очень красноречиво описывал свою простую скитальческую, но полную приключений жизнь: он только не любил говорить о своем происхождении. Раз я спросил его: кто он: христиан или магометанин? — «Запорожец», — отвечал он. — Но какой же ты веры? — «Бельмесим (не понимаю)», — отвечал он, качая головой, хотя он очень хорошо понимал по-русски. — «Я знаю, что есть бог в горах, есть бог в степи, на Кубани, на море, везде бог… Один бог, — сказал он, подумав немного. — Когда я ходил там по Кубани (несколько неразобр. слов), я тоже видел, что есть бог, как и в горах, как и на море, когда ветер так сильно дует, что небо совсем пропал бывает! Только черные тучи ходят то туда, то сюда, и ветер разносит дождь далеко по морю, которое страшно ревет, как будто сердится, а потом вдруг море делается тихо и прозрачно, как стекло, только немного шевелится, как будто тяжело дышит, как лошадь, на которой много скакали, а на небе светло, а тучи, молния и гром далеко, и сквозь небо видны горы и все так хорошо!» (и он щелкал языком, как делают обычно татары, если хотят выразить свое удовольствие). «Это все бог работает!» — прибавил он. Подобные выходки Запорожца напомнили мне Патфайндера<ref name="r2">Герой романа Ф. Купера «Следопыт».</ref>, и я понимал, что это поэтическое создание американского романиста возможно и, может быть, нигде так не возможно, как на Кавказе, где природа так величественно хороша, что невольно всякому, даже самому грубому человеку напоминает своего творца. «Отчего тебя называют Запорожцем?» — спрашивал я его не раз. — «Мой отец был запорожцем, эски-казак, старый казак», — прибавил он. — Но как же ты попал в горы? — спросил я его, потому что не раз он мне говорил сам, что его отец родился узденем, вольным человеком. — «Это давно было, об этом не надо говорить», — отвечал он. В первом письме моем из плена на линию я просил, чтобы мне прислали бумаги, и через месяц я {{p|70}} получил десть писчей бумаги; Сперва я вел свой дневник, но потом мне надоело писать каждый день одно и то же: 14 числа. Я целый день рубил дрова и, возвратившись, в награду получил гнилой чурек. 15 числа. Я пас скотину в лесу и целый день думал как бы бежать, но бежать нет возможности, и мальчики, которые помогают мне пасти скотину, стерегут меня и, вероятно, для развлечения попеременно приходят мне плевать в глаза. 16 числа. Опять рубил дрова, опять пас скотину и т. д. Мне надоело, я бросил дневник и стал записывать рассказы моего приятеля Запорожца о его жизни на линии. Они казались мне тогда очень замечательными, особенно, когда он мне их рассказывал на своем черкесском языке, который очень удобен для красноречивых описаний, поэтических сравнений и вообще отличается от всех известных мне горских наречий своей силой и оригинальными оборотами речи. Мои записки показались подозрительными черкесам и раз у меня их отобрали и отвезли к какому-то беглому грамотному солдату, который прочел их и объявил черкесам, что это — «глупости». Их возвратили мне, и эти-то глупости я xoчу рассказать вам, мои любезные читатели. === I === <center>'''НЕПОМНЯЩИЙ РОДСТВА'''</center> <center>''(Рассказ Запорожца о том, как он жил''</center> <center>''до того времени, когда попал в отрог)''</center> ==== 1 ==== Я уже говорил вам, что отца и матери я не помню. Знаю только, что я родился в горах и маленьким перевезен на Кубань; там я жил на хуторе, который звали Журавлевским, потому что хозяин любил крик журавлей. Казаки-табунщики, с которыми я жил, звали меня татарином и обращались со мной грубо. Один только человек ласково обращался со мной. Это был старый черкес (Раджих); я называл его Аталык<ref name="r3">Воспитатель. У черкесов был обычай воспитывать мальчиков вдали от семьи, поручая их заботам надежного человека, храброго воина. Об этом говорится и в пушкинском «Галубе».</ref> и любил как {{p|71}} отца; казаки тоже звали его «Аталык», и я долго не знал его настоящего имени. С молодых лет я начал заниматься охотой с Аталыком, который был ястребятник: у него бывало всегда 5 или 6 чудных ястребов, ловчих, балабанов и киргизов. Сперва я ловил жаворонков и разных пташек, догоняя их ястребом, потом я начал ставить пружки и калевы<ref name="r4">Пружок и калева — разные силки, петли для ловли добыча</ref> и ловить фазанов, зайцев и куропаток. Мне, я думаю, было не более 8 лет, когда я начал охотиться, а я уже по целым ночам просиживал один в степи. Много после того я охотился, много перебил кабанов, диких коз, сайгаков, оленей, туров, лис и разных зверей, но и теперь с удовольствием вспоминаю, как я тогда сторожил фазанов. Перед вечером я отправлялся в кустарник, где водятся они, брал с собой серп, ножницы или бичяк<ref name="r5">Нож.</ref> и начинал простригать дорожки в высокой и густой траве. Как теперь помню, как я, словно зверек, на четвереньках ползал по мягкой травке, душистой и влажной от вечерней росы. Устроив на этих тропках мои ловушки, я садился где-нибудь в куст и ждал, а между тем солнце садилось и небо краснело, как девушка, которая в первый раз остается наедине с своим женихом. Тогда эти мысли не приходили мне в голову. Я слушал голоса, которые пели кругом меня, слушал, как трещал кузнечик в траве, как кричал перепел, как свистал суслик, сидя на краю своей норки, как пел жаворонок, чуть видный в небе, как жалобно кричал ястребок, махая своими широкими крыльями, как чирикали воробьи и другие птички, летая над моей головой в кусте. И когда где-нибудь кордокал фазан, сердце мое вдруг билось сильней, и я весь сжимался, как испуганный еж, и если в это время подо мной хрустнет ветка, или зеленая ящерица, спокойно гревшаяся подле меня на солнце, пробежит, виляя хвостом по сухой траве, я весь вздрагивал, — так я боялся испугать мою добычу. И вот фазан выскакивает из куста, кричит, гордо оглядываясь на все стороны, отряхивает с себя росу и бежит, вытянув шею и хвост, вдоль по дорожке, и вдруг он трепыхается, попавшись в ловушку. В это время я не помнил себя от радости. И так я просиживал весь вечер и ночь. Особенно любил я время, когда дневной шум смолкает {{p|72}} и ночь возвышает свой голос, тогда со всех сторон начинают откликаться фазаны, и я только успевал вынимать их из калевки, ползая от одной тропки к другой, как лиса. Но настоящие лисы часто успевали прежде меня уносить пойманного фазана, и я находил только перья. Особенно помню я, одна лиса делала мне много шкоды. У ней была позимь<ref name="r6">Нора.</ref> недалеко от хутора, в чудесном месте. Это была ложбина среди степи, кругом росла самая лучшая и густая трава, такая высокая, что тогда я мог в ней спрятаться с головой даже стоя; верно прежде тут была вода, потому что на средине был песок и круглые голыши белелись на солнце. С одной стороны ложбины стоял курган, до половины поросший терновником, из-за которого торчала голая верхушка кургана, как бритая голова татарина. На самой вершине целый день сидели беркуты и орлы, внизу была позимь моего врага и кругом всегда валялись птичьи перья и кости и целый день щебетали сороки. Долго хлопотал я, чтобы поймать эту лису: часто, когда я сидел в своей сторожке, она пробегала мимо меня, поматывая пушистым хвостом и поворачивая во все стороны свою вострую плутовскую морду. Наконец, Аталык научил меня делать ямки, которыми черкесы обыкновенно ловят лис и куниц. Я устроил такую ямку около позими и кругом расположил несколько калевов и с пистолетом, который утащил у одного казака, залег в траве. Вот попался один фазан, потом другой, лиса все не выходила. Я сидел так тихо, что едва переводил дух; и вдруг черная мордочка показалась на тропке, ведущей к калеву, где трепыхался пойманный фазан. Лиса бежала прямо на ямку, и вдруг она скрылась в ней. Я прибежал и выстрелил: пуля пробила доску, и лиса взвизгнула; я с радостью откинул одну доску и хотел схватить лису, как вдруг она выскочила из ямы и побежала, — я за ней. Я заметил кровь на траве: лиса была ранена, пробежав несколько сажен, она упала. Когда я подбежал, она только судорожно дрыгала ногами и щелкала зубами, уставив на меня свои черные навыкате глаза. Я взял ее за хвост и с торжеством потащил домой. Кроме фазанов, я ловил и зайцев, но замордовать такого знатного зверя мне удалось в первый раз. Я был {{p|73}} совершенно счастлив! Зайцев я ловил в тех же кустах; Аталык выучил меня звать их на пищик: в жар, когда фазан сидит, я манил зайцев. Не успеешь, бывало, пискнуть два раза, и по дорожке уже бежит косой; через несколько минут уже он кричит в калеве, и я бегу к нему с колотушкой. Таким образом я целые дни и ночи просиживал в этих кустах; я знал каждого зверка, каждую птичку, которая жила в них. В этих кустах жило три соловья; я узнавал каждого из них по голосу. Особенно я любил одного, который обыкновенно начинал петь после заката солнца и смолкал только к утру. Бывало, когда солнце сядет и звезды зажигаются одна за другою и утки, звеня крыльями, полетят на воду, а ястреба, карги<ref name="r7">Вороны.</ref> и голуби потянутся в леса на свои места, и лягушки раскричатся в болоте, я начинаю прислушиваться и ожидаю с нетерпением моего песельника. И вдруг он запоет и громким щелканьем и посвистом покроет все голоса и один как царь, распевает, когда все молчит кругом. Мне нравился его звонкий, веселый и как будто гордый голос. Зимой, когда он улетал, я скучал по нем, как по товарище, весной я беспокоился, прилетит ли он, и только, бывало, услышу его голос в обычное время и на том же месте, я так рад, как будто нашел брата. Мне казалось, что я понимаю, что он поет; мне казалось, что он рассказывал мне, где он был, что он зовет меня туда, куда птицы улетают зимой, где нет зимы, где вечное лето, вечный день и вечное солнце светит на вечно зеленую степь. Когда, я ворочался на хутор и ложился спать под сараем вместе с птицами Аталыка, я видел, как ласточки, летая взад и вперед, слепляют над моей головой гнездо. Они тоже чирикали, тоже рассказывали про эту страну чудес, и когда я засыпал, мне снилось, что я сам — маленькая птичка плиска, что я сажусь на спину к большому журавлю, и вот журавль начинает махать длинными крыльями и подниматься от земли все выше, и я прижимаюсь к нему и, раздвинув немного перья, на которых сижу, смотрю вниз через его крыло. И вот мы летим через горы и внизу видны люди, маленькие и черные, как мыши; они роются в земле и достают золото и серебро и бросают в нас золотыми монетами, но монеты разлетаются в золотую пыль, и мы летим дальше {{p|74}} и пролетаем ущелье между снежных гор. Нам холодно и ветер мчит нас так быстро, что дух занимается; и мы летим через море, и море прозрачно, как стекло, и в нем гуляют рыбы в огромных дворцах из жемчуга и дорогих каменьев. И вдруг налетает белый сокол и бьет журавля, и я падаю, падаю… и просыпаюсь. Чудные сны видел я тогда! Теперь уже более я не увижу таких снов. Теперь уже я не понимаю, что говорит соловей, когда он поет, о чем разговаривают ласточки, сидя под крышей сакли; а тогда я все это знал. Но тогда я сам был зверек. Зайчик. Меня прозвали казаки «зайчиком» за то, что я ходил в заячьем ергаке. Даже Аталык называл меня Зайчик. — «Зачем ты называешь меня так? — спрашивал я его, — Ведь у меня есть какое-нибудь имя?» — «Есть, ты после его узнаешь, а теперь не надо», — отвечал он. Мне тогда было уже лет 13, казаки уже перестали обращаться со мной грубо, я уже был почти полезным человеком в нашей артели. Аталык выучил меня вабить перепелов и подарил сеть, и я каждое лето налавливал более пуда перепелов. Когда перепела переставали, идти, я ловил куропаток, ставил вентели и загонял их туда кобылкой<ref name="r8">Холщовый щит на легкой рамке, который несет перед собой охотник, подбираясь к дичи. На щите иногда рисовалась фигура лошади; отсюда «кобылка».</ref>. Для этих охот я все дальше и дальше заходил в степь. Чем дальше уходил я от хутора, тем мне было легче и веселее на душе. Идешь, бывало, по степи с кобылкой и смотришь: кругом тебя все степь, зеленая, чудная степь; только кой-где стоит курган, да виден дымок нашего хутора, над. которым с криком вьются карги, а в степи все тихо, как будто все отдыхает и спит, слышно даже, как сухая трава трещит под зелеными кузнечиками, которые стадами прыгают кругом тебя. И вдруг из норки выскочит байбак, сядет на задние лапки, свистнет и побежит, переваливаясь, назад, как; будто дразнит собак. Я забыл сказать, что у меня тогда были две борзых собаки, Атлас и Сайгак. Мне щенками подарил их Аталык, я сам их выкормил, и они всегда были со мной, мы даже спали вместе. Мы расставались только тогда, когда я ходил ловить фазанов; тут они мешали бы мне, и я оставлял их дома. Они взбирались на крышу нашей {{p|75}} сакли и долго, оборачиваясь, я видел, как они провожают меня глазами, повернув свои щипцы<ref name="r9">Щипец — морда собаки.</ref> в мою сторону. Когда я возвращался, они встречали меня на половине дороги и, виляя хвостами, визжа и прыгая, провожали меня домой. Чудные это были собаки, ничто не уходило от них, ни заяц, ни лиса; раз я даже затравил ими сайгака. Вот как это случилось. Как-то я за куропатками зашел так далеко в степь, что потерял из виду хутор. Собаки были со мною. Это было осенью, но день был ясный И теплый, как будто летом, длинные белые паутины летали по солнцу. Я шел тихо с кобылкой, — вдруг слышу как будто топот лошади: я посмотрел через кобылку: передо мной стоял большой козел; подняв свою длинную шею, он как будто рассматривал меня. Это был сайгак. Я никогда не видывал их прежде, и мы смотрели друг на друга с удивлением. Наконец я выпустил из рук кобылку; увидав меня, сайгак вытянул шею, прыгнул раз-другой и скрылся. Собаки бросились за ним, но было уже поздно. Я возвратился домой и рассказал про это Аталыку. На другой день на заре он взял у казаков пару лошадей и оседлал их. У него были богато убранные черкесские седла и несколько уздечек под серебро; видно было, что он прежде был богат: кроме седел, у него было богатое оружие: шашка под серебром, несколько кинжалов. Один очень мне памятен, потому что я после не видал таких кинжалов: это был очень длинный, толстый, почти круглый клинок: железо было хорошее и очень тяжелое; Аталык легко пробивал им медные и серебряные деньги, «Этим кинжалом пробивают кольчуги», — говорил он, когда вынимал его, чтобы показывать, из пестрого разрисованного сундука, где хранилось все его богатство. Этот сундук мне тоже памятен; сколько раз маленьким я сидел против него и рассматривал цветы и птиц, которые были на нем представлены, сколько раз я думал, что, когда я вырасту, то поеду в землю, где растут эти красивые цветы и летают эти золотые птички, сколько раз я видел во сне эту землю, когда засыпал на полу против огня, смотря на драгоценный сундук. Кроме того, у Аталыка был лук и стрелы; тул и колчаны были красные, сафьяновые, шитые золотом и шелками; {{p|76}} на одном был вышит шелком белый сокол, на другой какая-то золотая птица. «Когда я умру, это все будет твое», — говорил мне старик. — «А ружья не будет у меня?» — спрашивал я его; мне тогда очень хотелось ружья. — «Лук лучше ружья, — отвечал он. — Когда люди не знали ружей, они были лучше, крепче держались адата<ref name="r10">Обычай.</ref> своих дедов и все было лучше; много зла сделали ружья». И он мне часто рассказывал длинную историю про лук и ружья; когда-нибудь я тебе перескажу ее, это очень хорошая история<ref name="r11">Когда запорожцы впервые появились в Черном море (самый конец XVIII века), они застали горцев еще почти не знавшими огнестрельного оружия.</ref>. ==== 2 ==== А что бишь я теперь говорил? — Да, вспомнил! Я говорил о том, как мы травили сайгаков. Мы выехали рано; я в первый раз ехал верхом. До этого мне только иногда удавалось садиться на лошадь, а именно, когда табун приходил на водопой. Мне нравилось сидеть верхом на спине лошади, которая спокойно, как будто не замечая моей тяжести, глотала теплую, красную и немного вонючую воду; мне нравилось то, что я сидел высоко и видел кругом себя лоснящиеся спины лошадей, которые, выкупавшись, спокойно стояли в воде, отмахиваясь черными хвостами от докучливых оводов и комаров, скоро прогонявших и меня от табуна домой к дымящемуся куреву. Теперь я взаправду ехал верхом и ехал один, в широкой степи, которую я так любил. Я был один, потому что Аталык, который ехал подле меня, молчал; я так был занят лошадью, на которой сидел, уздой, которую держал в руках и которую иногда поддергивал, когда лошадь просила поводов, опуская голову между ног, или махала ею, чтобы отогнать комаров, стаей летавших за нами; я так был занят своим новым положением, что не обращал даже внимания на собак, которые бежали подле нас: с нами были Атлас, Сайгак и Убуши, старая черная сука, мать моих собак.. Погода была чудная; солнце только что всходило и одно только кудрявое облачко, окрашенное его лучами, быстро неслось по бледному небу; пробегая мимо солнца, оно вытянулось, как змея, и бросало чуть заметно тень на зеленую траву, которая блестела от утренней {{p|77}} росы. Наконец и это облачко скрылось, солнце взошло, и степь проснулась; тысячи птиц запели на разные голоса, ястребки начали подниматься, быстро махая крыльями, кое-где с звонким шумим поднимались стрепета, ласточки летали около нас, то мелькая мимо груди лошади, то подымаясь, то опускаясь, как будто купаясь в теплом воздухе. Наконец, мы увидали что-то черное, это был сайгак; он стоял, как каменный, на высоком кургане. — «Это часовой, — сказал Аталык, — свистни потихоньку своим собакам, чтобы они не отходили от нас». — Мои собаки не бросятся, — отвечал я. — «Ну, а Убуши уж не пойдет, она знает эту охоту». И действительно, эта собака как будто понимала, в чем дело, она посматривала на сайгака, но не отходила от стремени Аталыка. Мы стали объезжать кругом; когда мы заехали с другой стороны, то увидали весь табун, который пасся спокойно в долине. Мы продолжали объезжать их кругом, проезжая все на одном расстоянии от часового и все ближе и ближе к табуну. Некоторые сайгаки подымали голову, Смотрели на нас и потом спокойно продолжали есть, пятясь и толкаясь между собой. Наконец мы подъехали довольно близко. — «Ну-ка, Зайчик, у тебя глаза лучше:; посмотри: видишь ли пятна на боках у молодых?» — Вижу, — отвечал я. — «Ну, так пора! A! Гоп!» --закричал Аталык и поскакал прямо на табун. Моя лошадь бросилась за ним: я сперва испугался и затянул по''в''одья. «Пускай!» — закричал мне старик. Я пустил поводья и крепко сжал лошадь ногами. Мы неслись как вихрь; теплый ветер дул нам в лицо, дух занимался; у меня рябило в глазах, я сперва ничего не видал, кроме травы, которая, казалось, уходила из-под ног моей лошади. Она скакала легко, и скоро я поравнялся со стариком. — Молодец! Джигит! — кричал он. Я, кажется, вырос на седле и тогда только осмотрелся кругом. Сайгаки сперва бросились со всех ног, потом, добежав до тропки, которую мы пробили, объезжая их, они свернули и понеслись по ней; мы скакали на переём, отхватили отсталых и повернули их в другую сторону. Это были пестряки, т. е. молодые; их было 5 штук. Через несколько минут мои собаки повалили одного. Я проскакал мимо, потому что не мог удержать лоша- {{p|78}} ди: дав круг, я подъехал к собакам, которые держали сайгака. Я спрыгнул Наземь, вынул кинжал и ударил сайгака в бок: он закричал, прыгнул, вырвавшись у собак, но сделав два прыжка — упал и издох. Я оглянулся; лошади не было подле меня: спрыгнув, я бросил, поводья; к счастию, она побежала к Аталыку. Скоро пришел старик, ведя в поводу обе лошади; на одной лежал другой пойманный сайгак. Взвалив и моего на седло, мы пешие возвратились на хутор. Вот как провел я свое детство и сделался охотником. После, когда мне случилось иногда при ком-нибудь соследить, наприм., зайца по чернотропу<ref name="r12">То есть, не по снегу, когда следы ясны.</ref>, меня почитали колдуном. Это казалось удивительно: но для меня, который почти родился охотником, это было очень просто. Меня этому выучил мой Сайгак. Мне очень хотелось узнать, как он отыскивает след, и я всегда наблюдал за ним, когда, виляя хвостом и опустив голову, он доискивается зайца. Я хорошо знал, в какое время и в какую погоду, в каких местах ложится заяц, знал сметки<ref name="r13">Перепутывание следа.</ref>, которые он всегда делал, хорошо умел отыскивать зайца по пороше и, замечая приметы, едва видные для обыкновенного человека, как, например, свежий помет, обмоченную, помятую или сорванную травку или листок, я скоро выучился так же верно отыскивать зайца, как будто у меня было чутье. Ребенком я уже начал охотиться, жил охотой и бог дал мне охотничьи способности — верный глаз и тонкий слух. Это дал мне бог, потому что он дает всякому, что ему нужно: зайцу, сайгаку он дал крепкие ноги, мне он дал ум, волку, каргам — чутье, по которому волк придет, а карги прилетят на падаль из-за нескольких вёрст, ястребу он дал глаз, которым тот с неба видит маленькую птичку, маленькой птичке он дал крепкие крылья, чтобы она могла улететь от зимы туда, где ей лучше, байбаку, медведю, сурку, ежу он дал сон, чтобы они спали зимой, когда им нечего есть. Все это бог сделал, и оттого все люди знают его и молятся ему; даже звери и птицы молятся ему. Да, они молятся ему, когда солнце взойдет и каждая птичка взмахнет крылом и запоет, и каждый зверь, в какой бы гуще лесной, в какой бы тени, где и в полдень солнце не светит, в какой бы пе- {{p|79}} щере и норе он ни был, всякий зверь вздрогнет и подымет голову к небу, даже на дереве каждый листок зашевелится и камыш зашепчется совсем не так, как всегда. И это бывает каждое утро: каждое утро все, что живет, молится богу, а я знаю людей, которые забывают бога. Я сам никогда не молюсь, но это потому, что я не умею молиться, как молятся люди: я молюсь, как молятся звери и птицы. Говорят, оттого, что я не делаю намаз<ref name="r14">Магометанская молитва.</ref>, не хожу ни в церковь, ни в мечеть, я не буду в раю. Я не знаю, что такое рай, не знаю, что будет, когда я умру, но знаю, что я не виноват, что не умею молиться: меня никто этому не научил, когда я был молод. День и ночь круглый год я был на охоте. Летом я ловил фазанов, перепелов и зайцев, осенью я ловил куропаток и лис. Особенно я любил охотиться за лисами. Вот как я начал охотиться за ними. Раз я поймал лису, которая съедала моих фазанов в пружках: впрочем, я уже рассказывал об этом, но я еще не рассказывал, как я травил лис осенью. Верст пять от хутора был лес: когда я ходил за куропатками, я почти всегда доходил до него, садился на курган, стоявший на опушке, и любовался на лес. Особенно мне нравился шум деревьев во время ветра; мне очень хотелось взойти в лес, но он был так темен, так страшен, что я долго не решался. Раз, это было днем, в степи было очень жарко, из леса веяло такой прохладой, что я не вытерпел и зашел в лес. Я шел тихо: шум листьев и сухих веток под ногами пугал меня, я вздрагивал от всякого звука, все мне было дико, голоса птиц, раздававшиеся кругом, были мне незнакомы. Вдруг я услыхал соловья. Я обрадовался ему, как другу, это был знакомый голос, но и он пел не так, как соловей, которого я слышал прежде: голос его громче раздавался под густым сводом деревьев, перекаты были сильнее, он, казалось, гордился своим зеленым дворцом и обширными владениями. Мне стало грустно, я вспомнил моего скромного ночного соловья в кустах, где я ловил фазанов. В то время его уже не было; раз осенью он улетел и больше не прилетал; я долго грустил по нем, мне хотелось знать, что с ним сделалось, нашел ли он место лучше или погиб где-нибудь, Я долго ходил по лесу и, наконец, подошел к толстому дереву, белый ствол которого заметил издали. {{p|80}} Когда я приблизился, листья его зашевелились: ветра не было, — я вздрогнул и со страхом смотрел на дерево. Это было вечно говорящее дерево, белолистка. Потом я привык к всегдашнему шуму его листьев, полюбил это дерево и всегда ложился под ним отдохнуть в жар. В ясный день лучи солнца, проходя сквозь него, рисовали под деревом разные кружочки, которые, казалось, бегали, гонялись и смеялись друг с другом. Это занимало меня, и я засыпал, слушая шум его листьев. Я просыпался уже вечером: вообще я всегда просыпался, когда захочу. Тогда я выходил на опушку и ложился на курган. Собаки были со мной; они тоже нежились в густой траве, и мы ждали заката солнца, которое садилось за лесом. Тени от ближних деревьев делались все длиннее и длиннее и как будто подкрадывались к кургану; иногда, когда заря была очень красна, стволы деревьев окрашивались в какой-то странный, кроваво-красный цвет; это предвещало ветер. Мало-помалу все утихало в лесу, только над нами неслись ястреба, голуби и карги: они летели в лес спать. В это время лисы возвращались из степи в лес; их-то мы и ждали. Едва покажется лиса, прыгая по густой траве, мы все трое подымем головы и опять спрячемся в траву. Через несколько минут я поднимаю голову и, обернувшись, уже вижу, как лиса мелкой рысью бежит к опушке. Тогда я вскакиваю на ноги и показываю её собакам. Они ловят ее, а я с кургана любуюсь этой картиной и помогаю им криком. И крик мой далеко разносится по лесу, который как будто с сердцем повторяет его, словно он сердится, зачем будят жителей его, птиц и зверей, которых он усыпляет под своей тенью, напевая им разные чудные, непонятные для нас песни. Таким образом я почти каждый день, кроме куропаток, приносил одну, а то и пару лис. В последнюю осень, которую я пробыл на хуторе, я помню, что затравил 45 лис. Обыкновенно зимой табун угоняли на низ в камыши, и мы оставались одни с Аталыком. Хотя и зимой я продолжал охотиться и покрывал шатром целые стаи куропаток и тетеревов, слетавшихся к хутору, но это было самое скучное время. Тогда Аталык рассказывал мне длинные истории про свою прежнюю жизнь в горах, когда он был молодым и славным узденем и наезд- {{p|81}} ником, про дела канлы, которые он считал окончательно прошлым и которыми он прославился когда-то. Я с удивлением и каким-то страхом слушал, как в ущелье, на дороге, где два конных не могут разъехаться, на краю пропасти, дно которой едва видно, он поджидал врага. Я вздрагивал, воображая, как этот враг падал в пропасть, где шумит чуть видная река, и как орлы спускаются со скал, таких высоких, что ниже их ходят облака, как эти орлы ныряют в облака, чтобы спуститься на дно пропасти и там клевать глаза несчастного, который умер в бою и останется без погребения в этой страшной расселине, где не только ни родные, ни друзья не найдут его тело, расклеванное птицами, и костей, растасканных зверями, но куда даже солнце не светит и не смотрит на этот страх. Я любил слушать эти рассказы. Иногда приезжали к Аталыку гости. Это большей частью были его кунаки. Некоторые из них были князья и уздени. Им Аталык оказывал особую почесть, сам держал узду их лошадей, сам снимал с них оружие. Они брали у него ястребов и других птиц и за то присылали ему и пешкеш<ref name="r15">Подарок.</ref> или лошадь, или пару волов, иди несколько овец. Я как теперь помню их черные, седые, красные, подстриженные бороды, их важный вид, их ружья в черных чехлах и их блестящие шашки под серебром, их башлыки и шапки, которых они не снимали, сидя на корточках перед огнем и разговаривая на неизвестном мне языке. Теперь я знаю почти все горские наречия, но не могу вспомнить, на каком языке они говорили; разговоры их до сих пор остались для меня тайной. И даже теперь мне хочется иногда догадаться, о чем они говорили. Не раз, говоря между собой, они глядели на меня, и я понимал, что разговор шел обо мне. Теперь я догадываюсь, что Аталык тогда рассказывал им мою историю, и мне еще больше хотелось знать; что они говорили. — Скажи, отчего нам всегда хочется отгадать то, чего мы не можем знать? Отчего мне часто приходит в голову, что будет со мною, когда я умру? Мне много толковали об этом и муллы и священники в городе; я или не понимал их, или не верил им, но мне всегда хотелось узнать это, и я часто по целым часам думал об этом. Мне кажется, что, когда я умру, я не {{p|82}} перестану видеть и чувствовать все, что я теперь чувствую, что я буду любить то, что я теперь люблю, и ненавидеть, что теперь ненавижу. А может быть, я умру, как умирает дерево, срубленное под корень или вырванное ветром; оно сохнет, гниет, дождь обмывает его и солнце печет, а оно ничего не чувствует. Может быть! Я человек простой, не ученый, мне не нужно говорить об этом, но я не могу не думать об этом. Видно, бог вложил мне эту мысль и он мне это откроет только после, когда я умру, когда мне нельзя будет разболтать ничего. Один священник говорил мне, что у бога есть тайна: он долго говорил, и я не понял его, но верю, что есть тайны и большие тайны. Отчего ветер дует направо, а не налево. Отчего он разгоняет облака, когда уже воздух сделался тяжелым перед грозой и уже несколько крупных капель упало на сухую землю, растрескавшуюся от жары, когда все, начиная от человека до самой маленькой птички ласточки, которая низко носится над землей, все с радостью ждут дождя, а ветер разгоняет тучи и солнце опять начинает печь раскаленную землю? Отчего в одном месте дождь, а в другом нет, отчего молния сжигает одно дерево, а сто деревьев рядом стоят целы? Отчего тысячи пуль пролетали мимо меня, сто раз люди и звери гонялись за мной, и несколько раз я думал, что последний час мой пришел, а между тем я жив, а сколько хороших, молодых богатых людей умерло в моих глазах? Отчего они, а не я? Отчего? — Это опять такая вещь, о которой простому, неученому человеку, как я, не надо говорить. Я лучше буду продолжать свой рассказ. ==== 3 ==== О чем бишь я рассказывал? Да, об Аталыке и его друзьях. Некоторые из них, казалось, боялись друг друга, потому что при других не снимали башлыка, а еще больше укутывались в него, так что из-под мохнатой шапки видны были только блестящие глаза. Это были кровоместники и гаджиреты<ref name="r16">Удальцы-полуразбойники, отбившиеся от родных аулов и игравшие роль хищников и у горцев, и у русских.</ref>. Последнюю зиму, что я жил на хуторе, очень много гаджиретов приезжало к Аталыку; большая часть из них была кабардинцы. Я хо- {{p|83}} рошо знал язык Адигэ<ref name="r17">Черкесский.</ref>, на нем мы обыкновенно говорили с Аталыком, и немного понимал кабардинский. Я помню, что они много жаловались на русских, особенно на генерала Ермолова (они звали его «Ермолай»), они рассказывали, какой он злой и жестокий человек, как он покорил кабарду, как он приказал перебить даже жеребцов княжеских, и много другого, и слово {{razr2|казават}}<ref name="r18">Священная война.</ref> не замолкало в их разговоре. Это было, должно быть, лето 20 тому назад. Я был уже «хлопец моторный»<ref name="r19">Расторопный малый.</ref>, как говорят казаки; я хорошо ездил верхом, хорошо арканил и загонял табун. Чего же больше? Табунщики взяли меня с собой на зимовье. Зимовье, куда в то время сгонялись почти все табуны Черноморья, было довольно большое пространство, совсем покрытое камышом: летом оно почти совершенно «понимается»<ref name="r20">Затопляется.</ref> водою, так что от воды и множества комаров и змей летом в нем никто не живет, разве какой-нибудь кабан-одинец или рогаль-камышник<ref name="r21">Олень.</ref> бродит по ем, не боясь ни волков, ни охотников. Но зато зимой туда слетаются отовсюду лебеди, гуси, гагары, утки, козарки, а за ними летят орлы и хищные птицы, точно так же, как целая стая волков собирается туда вслед за табунами, которые прикочевывают на зиму. День и ночь пасутся там лошади, вырывая из-под мелкого и рыхлого, снега отаву на берегах озер, лиманов и заливов Кубани. На полыньях или незамерзших местах, которые, как острова, чернеют среди белого снега и над которыми всегда носятся густые туманы, с криком плавают большие стада водяных птиц, которые так смелы, что не подымаются, даже когда вы подходите к ним, — так они редко видят людей. Кроме табунщиков, которые кочуют там зимой в кибитках, там нет никого. Эти табунщики рассказывали мне, что прежде в тех местах жили так называемые бобыли<ref name="r22">Одинокие казаки.</ref>, мне показывали землянки, где жили эти смелые люди, первыми переселившиеся в Чёрноморье, где теперь так много станиц и городов. Теперь эти землянки — просто норы, где живут целые семейства лис, которые одни стерегут {{p|84}} богатые клады, зарытые, как говорят, около своих землянок бобылями. Рассказывают, что через эти места, проходили войска крымского хана, когда они ходили на Кубань и в горы; одно место и до сих пор называется Крымский шлях; это — самое пустынное место в этой огромной пустыне. Я после несколько раз был в этих местах. Однажды, это было летом, я и еще один пластун, Оська Могила, мы зашли туда охотиться за порешнями<ref name="r23">Водяной зверек, норка.</ref>, которых там бездна. На маленьком острове мы выстроили себе шалаш и развели курево. От змей Могила знал заговор, но комары нам ужасно надоедали. Две недели жили мы в этом шалаше; один спал, а другой караулил. Днем порешни выплывали греться на солнце на изломанный старый камыш, который грудами плавал кругом нас; тот, который не спал, стрелял; гул выстрела далеко раздавался по воде, но он не будил того, кто спал: мы так привыкли к стонам птиц, которые день и ночь гудели около нас, что не обращали на них никакого внимания. Ночью порешни еще чаще показывались над водой и наши выстрелы чаще будили птиц, что спали вокруг. Раз я сидел настороже, вдруг слышу, — камыш трещит и мимо меня идет огромный олень. Я выстрелил; раненый олень пустился бежать, ломая камыши. Я разбудил товарища, и мы пошли по следам; с трудом пробирались мы по тем местам, где видно было по огромным прыжкам, что раненый зверь бежал, как стрела. Могила шел впереди; я боялся наступить на змею, которые грудами ползали около нас или грелись на солнце, свернувшись в клубок. Могила шел смело, разгоняя змей длинным кленовым хлыстом; верст пять исходили мы по этому следу, наконец вышли на остров. Олень имел только силы добежать до него, упал и издох; никогда не видал я такого огромного рогаля: он был бурый, почти черный, на рогах, покрытых мохом, было по 21 отростку; на шее и особенно на холке у него росли длинные, чёрные и мягкие волосы, как грива у лошади. Мы сняли шкуру, обрубили рога, ноги, а мясо бросили и решили сидеть тут до ночи, надеясь, что ночью придут волки на свежую приманку. Остров, на котором мы сидели, был чудесное место; напротив нас из-за камышей было видно вдали синее {{p|85}} море и свежий морской ветер дул нам в лицо; на острове росла густая зеленая трава, которая резко отделялась от желтоватой зелени камыша, со всех сторон окружавшей ее; в середине острова стояли три огромных вековых, кленовых дерева; толстые, в несколько обхватов, покрытые седым мохом, тела их были обвиты хмелем, резкая зелень которых смешивалась с более грубой зеленью кленовых листьев; сильный запах хмеля распространялся по всему острову. На этих деревьях было, верно, более ста гнезд, на которых, согнув шею и свесив ноги, сидели цапли и чепуры всех пород, начиная от огромной белой чепуры до маленькой золотистой цапли с белым хохолком. Другие цапли стояли, как частокол, кругом всего острова, и я любовался, как они аккуратно сменялись, летая тихо и плавно с берега на деревья и оттуда к камышу. Целое стадо оленей паслось под тенью этих деревьев. Мы не стреляли по них, и они спокойно ходили до вечера, когда к нашей приманке стали сходиться лисы. Их собралось уже штук пять, когда мы выстрелили; две лисы остались на месте. С криком поднялись цапли, камыш загудел от топота оленей. Потом скоро все успокоилось; птицы опять воротились на свои гнезда, но олени более не приходили. Волков тоже не было, но зато мы застрелили в эту ночь восемь лис, из которых три были чернобурые. Через несколько лет я был опять на этом острове; мне хотелось посмотреть это место, но я почти не узнал его. Камыш во многих местах был выжжен, даже воды, сделалось меньше, и там, где прежде плавали лебеди, видно было, что был сенокос. На острове был построен хутор, из трех деревьев осталось только одно и оно стояло за забором, по которому вился хмель; только два аиста, которые свили гнездо на самой, вершине дерева, да запах хмеля напоминал мне прежний остров, населенный цаплями, оленями и лисами. Теперь по нем гуляли индюшки и двое ребят играли с дворовой собакой. Увидав меня, они побежали в хату; собака сперва зарычала, потом громко залаяла, какая-то женщина открыла окно и сейчас же со страхом захлопнула. Наконец вышел хозяин с ружьем. Это был старый казак; по лицу его было видно, что он давно перестал казачить и сделался мирным хуторянином. Я перепугал его детей, и мне стало совестно и даже грустно. {{p|86}} Все переменилось на этом острове, который я оставил таким диким. Теперь на нем спокойно жили мирные люди, а я остался таким же диким, таким же байгушем<ref name="r24">Бедняк, бездомный.</ref>, как прежде. Я испугал детей, а между тем я всегда их любил. Мне тогда пришло в голову, да часто мне и теперь эта мысль приходит, что ежели бы в молодости я женился, я бы не был ни гаджиретом, ни байгушем, не приобрел бы, может быть, славы хорошее го стрелка, но зато не пугал бы детей и, может быть, был бы счастлив. Может быть! Но видно так не должна было быть! Я спросил у казака дорогу на Журавлёвский хутор; он недоверчиво посмотрел на меня и сказал, что такого хутора тут нема! — «Может быть, Журавлевский хутор и не существует?» — подумал я и пошел потихоньку своей дорогой одинокого человека, байгуша, гаджи! Да, вот какова моя жизнь. Давно это было, а я все, как теперь, помню: как я охотился с Могилой, как сидел настороже, когда он спал, как светила луна в это время и блестели звезды. Раз я спал, Могила сидел настороже. Вдруг он будит меня: «Ем!» --говорит он со страхом, показывай мне рукой на огромного кабана, который, подняв морду, растопырив уши и раздувая ноздри, стоял перед нами. Могила был очень храбрый человек, мы вдвоем раз отбились от целой партии шапсугов<ref name="r25">Одно из горских племен.</ref>, а теперь он был бледен и дрожал, как лист. Дело в том, что кабан был действительно необыкновенный: он был совершенно белый. Я приложился. — «Не стреляй, — сказал Могила, — это твоя или моя смерть пришла за нами». Я не поверил, или, лучше сказать, не понял, что он говорит; я знал, что мы съели почти все сало и бурс (?), который взяли с собой, а соль была у нас, и из кабана мы могли покоптить окорок. Я выстрелил, кабан упал на месте. Я взглянул на Могилу: бледность и смущение его прошли; он только сказал мне, что он рад, что я, а не он убил кабана, что его отец тоже убил белого кабана и потом через две недели помер. «Смотри, чтобы и с тобой чего-нибудь не случилось», — прибавил он. — Ничего! — ответил я. И действительно, со мной ничего не случилось, а через месяц бедного Могилу убили на тревоге. {{p|87}} Рассказы Могилы о черногривом олене и белом кабане, его смерть — долго оставались в памяти у наших товарищей пластунов. Кроме того, говорили, что там зарыт клад, что несколько казаков на этом месте обх. М. (?) и долго потом казаки уверяли, что Крымский шлях — проклятое место. ==== 4 ==== Недели через две, как мы поселились на зимовье, мы отправились туда на охоту за волками, которые каждую ночь, если не в том, так в другом табуне, зарезывали или жеребенка или молодую лошадь. Туда съехались табунщики всех хозяев, их было человек 150; у некоторых были ружья, у других длинные копья, колотушки, у кого арканы и укрюки<ref name="r26">Шест с петлей на конце.</ref>, некоторые привели с собой собак. Мои собаки тоже были со мной; кроме того, у меня был кинжал и аркан. Мы окружили цепью или лавой огромный остров камыша, где было главное убежище волков, и с криками начали съезжаться к сборному месту. Сборным местом был избран Обожженный Мыс. Это был узкий мысок, который огибает глубокий и широкий рукав Кубани; на конце его стоит высокий дуб, обожженный молнией; черный ствол его был виден за несколько верст. Мы с криком начали съезжаться к этому дубу, сперва шагом, потом, как стали показываться волки, на рысях. Боялись ли мои собаки волков, или пугали их камыши и неизвестные места, только они шли осторожно за моей лошадью. Подле меня казак с двумя дворняжками травил уже третьего волка: мне было, ужасно досадно, когда вдруг этот волк вырвался у его собак и бросился под ноги, моей лошади, которая сделала такой скачок в сторону, что я насилу усидел в седле. Когда я остановил лошадь, собаки мои уже повалили волка. Я слез с лошади, приколол его, опять сел верхом и поскакал догонять своих товарищей. Я догнал их уже на мысу. Несколько десятков волков еще бегали по мысу; мои собаки, ободренные первой удачей, словили тут еще трех волков, а одного я задушил арканом. Наконец, большая часть волков была перебита, некоторые только спаслись вплавь. Мы стащили убитых в кучу: их было 123 волка. Такого рода охоты делаются несколько раз в зиму {{p|88}} и называются лавой. Обыкновенно на лаву приезжало человек 20 хорошо вооруженных казаков и оттуда отправлялись в набег за Кубань. Они пригоняли оттуда скот — баранту, а иногда пленных. Мне очень хотелось отправиться с ними, но они не взяли меня, потому что я был плохо вооружен. Зато, когда они возвращались, меня послали с добычей, а именно с барантой<ref name="r27">Стадо овец.</ref>, на Старую могилу — курган, где ногайцы пасли казачью баранту. Я шел целый день дорогой и бросил много баранов, которые не могли идти. Долго слышно было, как больные животные блеяли, как будто жалуясь; голос их часто покрывался воем волков, которые бросались на них, только что мы скрывались из вида; наконец, они до того ободрились, что на глазах у меня разорвали барана; некоторые из них шли за моим стадом шагах в ста, не более. Стало темнеть; белые тяжелые тучи нависли на темно-сером небе, как будто готовы были раздавить нас снегом, которым, казалось, они были полны.. Кроме завыванья волков, которые перекликались в глухой степи и глаза которых горели, как свечи в темноте, да изредка жалобного блеяния баранов, которые шли толпясь передо мной, или унылого звона колокольчиков на шее козлов, выступавших перед стадом, ничего больше не было слышно кругом. Мне стало страшно, я боялся сбиться в темноте. Делалось все холоднее, резкий ветер дул, заметая наш след. Тучи немного прояснились, и по звездам я увидал, что иду верно; вдали слышался лай собак: аул был недалеко. Что-то черное показалось на белом снеге, это был ногаец, который выехал мне навстречу. Окликнув меня и узнав, зачем я иду в их аул, он поехал со мной. Мы подошли к краю оврага; баранта остановилась, ногаец крикнул, и баранта стала спускаться в овраг, на дне которого были разбросаны кибитки. Ногаец стал перекликаться с своими: к нему вышел мальчик с двумя собаками, он передал ему баранту, а сам проводил меня к старшине. Это был седой старик, который принял, меня радушно, особенно когда узнал имя моего Аталыка: он был его кунак. Котел с чаем висел над огнем, жена его подала нам по чашке, и мы начали пить, пока старушка хлопотала около огня, приготовляя чуреки и шашлык из одного из моих баранов, только что зарезанного. Я, сороп<ref name="r28">Сирота, бездомный.</ref>, до сих пор {{p|89}} живший между такими же бобылями, как я, с удивлением смотрел на детей и женщин, которые хлопотали в кибитке моего хозяина. В одном углу висела люлька, и девочка, качая ее, пела длинную унылую песню про какую-то пленную ханшу. Ветер, шевеля пеструю полость, как парус поднятую над дверью кибитки, и донося до нас то лай собак, то вой волка, иногда заглушал голос девочки, но вслед за тем он опять раздавался, и слова песни долетали до меня отрывками. На другой день мы с Али-бай-ханом (так звали старика) поехали к моему Аталыку. Я хотел просить его, чтобы он дал мне оружие, казаки хотели идти в набег после лавы, назначенной через неделю на самом берегу Кубани. Один из татар, провожавших старика, брался быть нашим вождем, это был надкуаджец<ref name="r29">Одно из горских племен; русские чаще звали их натухайцами.</ref>, гаджирет; он бежал из гор по какому-то кровному делу. Его звали Нурай; это был человек лет 20 не более, но лицо его было испорчено шрамом на левой щеке и казалось старше. Дорогой он нам рассказывал про горы, из которых он вышел уже более года и куда, видно было, ему очень хотелось вернуться. «Хорошие места Надкуадж и хорошие люди живут там, вольные люди. Здешние люди это — бараны, а тамошние люди — это сайгаки. Вольные люди, хорошие люди». — «Зачем же ты хочешь идти грабить этих хороших людей?» — спросил его Али-бай-хан, которого брови очень нахмурились, когда горец назвал его и его людей баранами. Нурай молчал. — «Да, что тебе сделали эти хорошие люди?» --спросил я: — «Да, они хорошие люди, — продолжал Нурай, не глядя на меня. — Там молодые не мешаются в разговор людей». Я знал, что горцы называют человеком только воина, и понял, что он говорит это на мой счет. Я хотел ответить, но он, обращаясь ко мне, продолжал: «Не сердись, ты еще молод, никто еще не обижал тебя, никто не сломал еще сакли, в которой ты родился, козы не пасутся на том месте, где стояла сакля, в которой родились и умирали все твои родные деды и прадеды, никто не продал твоих братьев и сестер туркам. Отец и мать твои не бродят, как нищие, из аула в аул, они живут теперь спокойно в своей стороне, а мой отец, может быть, ночевал вчерашнюю ночь где-нибудь в {{p|90}} пещере, как дикий зверь, а все за то, что я, сделал то, что он делает каждый день». — Кто он? — «Наш князь», — отвечал наш горец. — «Так вот что князья делают с вольными людьми в горах», — сказал Али-бай-хан. — «За то и мстят вольные люди; за то в наших аулах чаще слышны ружейные выстрелы, чем крики баб, которые спорят у вас за курицу; за то каждый горец с 5—10 лет уж умеет стрелять и готов отомстить за свою обиду или убить гяура; зато русские боятся ходить в наши горы; за то мне только 20 лет, а уж три раза после того, как я встретился с жителями Нардак-аула, их бабы собирались на „сожаление“ по убитым, уже несколько винтовок в Нардаке заряжены и ждут меня. Когда меня наш князь обидел, я бежал в Нардак-аул, потому что их князь в войне с нашим. Но их князь сказал мне, что до тех пор, пока не сгниют памятники на могиле тех его людей, которых я убил, мне нет места в его аулах. А мне только 20 лет», — прибавил горец. Мне тоже было 20 лет, а я еще не слыхал свиста пули и еще не был человеком по мнению горца. Мне очень хотелось быть в набеге, но я боялся, что Аталык не позволит мне. Но я ошибся; когда мы приехали и он услыхал, в чем дело, он подумал немного и сказал наконец: — «Хорошо, Зайчик, я дам тебе оружие», и на другой день, когда мне надо было отправиться, он дал мне кинжал, шашку и ружье. «Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»<ref name="r30">Аталык здесь говорит о самом себе.</ref>. — «Лови, держи его, бей кровомест- {{p|91}} ника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди. И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик<ref name="r31">Питомец.</ref>, не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры<ref name="r32">Возможно, что он был давно очеркесившийся запорожец-старовер.</ref>. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они {{p|92}} не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор! Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега. А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе. ==== 5 ==== Али-бай-хан тоже видел, что Аталык очень меня любит, и я заметил, что не только он, но даже и Нурай стал смотреть на меня с уважением. Все татары очень уважали Аталыка. Али-бай-хан подарил мне лошадь, на которой я приехал. Нурай обещал приехать на лаву и сдержал свое слово. Казаки согласились взять меня в набег, а его в вожаки. По словам его, переправившись через Кубань, нам надо было идти верст 10 до реки, которую черкесы называют Куапсе, а казаки — Рубежный Лиман, и, переправившись через нее, остановиться верст за 5 до Двух Сестер<ref name="r33">Имя горы.</ref>. Это уже было предгорье Над-Кокуаджа. Гора эта, хоть и не велика, но дорога дурна, или, лучше сказать, дороги совсем нет, надо идти лесом, потому что на дороге, по которой ездят обыкновенно черкесы, стоит их пикет. Решились выступить ночью и дневать в лесу: Нурай обещал в два часа провесть нас через гору до речки, по которой уже поселения горцев. Оттуда {{p|93}} вверх останется, — говорил он, — верст пять до долины, где зимуют стада всех окрестных аулов. Мы дневали, как условились, у подошвы Двух Сестер в лесу. День был ясный, и морозный густой иней шапками лежал на деревьях и блестел на солнце, как серебро. Снег хрустел под ногами наших коней, которые, поевши овес, стояли, повесив головы и вздрагивая от холода; огонь наш чуть дымился: мы боялись разложить большой костер, чтобы не открыть себя. Сизые витютни<ref name="r34">Порода диких голубей.</ref> кружились над дымом и смело садились на деревья около нас. Видно было, что человек редко бывал в этой глуши; пропасть следов заячьих, лисьих и оленьих по всем направлениям скрещивались и разбегались по лесу. — «Смотри: долгонос!» — сказал один из казаков. И действительно, долгонос вился над дымом. «Видно, что здесь есть близко где-нибудь теплое ущелье; где они зимуют». — «Верстах в двух отсюда в балке есть горячий источник», — отвечал наш вожак, «Зачем же ты нас не привел к нему? Авось либо там было бы не так холодно», — сказал один из казаков, потирая руки. — «Туда не проедешь верхом, а пешком, ежели хотите, так пойдем». Несколько казаков отправились с вожаком, другие стались при лошадях. Я пошел с ними. Мы шли целиком. Несколько раз мы поднимали оленей; сороки и дятлы с криком следили за нами, перелетая с одного дерева на другое. Иней сыпался с деревьев. Перейдя два перевала, мы очутились на краю балки или, лучше сказать, пропасти, на дне которой протекал источник. Густой пар, как туман, поднимался над ним: кругом чернела земля, не покрытая снегом. Мы спустились к воде и уселись на зеленой траве, которая росла по берегам. Птицы всех родов, которых мы испугали, голуби, долгоносы, фазаны, куропатки, перепела и разные птицы, которых я никогда не видал, с криком летали и вились над нашими головами, наконец, успокоились и уселись на берегу воды или в кустарниках на другой стороне балки, которая была еще круче, чем та, по, которой мы спускались. Иногда на краю этой каменной стороны показывался тур и вдруг бросался вниз головой с высоты, потом вскакивал на ноги, начинал спокойно пить, или, увидав нас, как стрела, мчался по ущелью и пропадал в лесу. Все это я очень хорошо помню, потому что это новое место, новое положение мое, все это меня занимало. Я с удовольствием смотрел, как сокол, вдруг появившийся в небе, как пуля, проносился по долине и потом плавно подымался опять в небо. Испуганные птицы старались скрыться, но всегда неудачно. Он, как камень, падал вниз и всякий раз, когда опять подымался вверх, в его когтях была добыча. Наконец, я заметил, что лиса пробиралась по скалам, и, свесив голову, смотрела на птиц, которые беззаботно прохаживались у самых ее ног, — и вдруг она бросалась, вниз. Птицы с криком подымались, а она, схватив одну из них, опять вскарабкалась наверх и скрылась в норе. Это была чудесная чернобурая, почти черная лиса. «Можно ли развести здесь огонь?» — спросил я вожака. — «Можно, --отвечал он, — дым смешается с паром и не будет виден». Я перешел на другую сторону и, карабкаясь по утесам, отыскал три отнорка: у самого нижнего разложил огонь, другой завалил камнями и сел с шашкой у третьего. Товарищи мои спали. Но вожак, которого верно занимали мои проделки, стал раздувать внизу огонь, и скоро тонкая струйка дыма показалась из верхнего отнорка. Нора была сквозная, но лиса долго не выходила. Я не терял терпение; кругом был снег, но теплый пар, который поднимался от источника, делал холод сноснее. Я просидел тут целый час; много передумал я в этот час. Я вспомнил свое детство, спрашивал сам себя, зачем я здесь, зачем я иду грабить людей, которые мне не сделали зла, вспомнил слова моего Аталыка, Али-бай-хана, и вдруг мне приходила в голову песнь, которую пела девка, качая ребенка в колыбели. И долго старался я вспомнить эту песню про пленную ханшу и думал про эту пленную красавицу. И много мне приходило в голову таких мыслей, которых никогда прежде не бывало, да и после не бывало; только после я часто вспоминал это ущелье. Раз я нарочно ходил из Дахир юрта (я жил тогда в Дахир юрте), чтобы найти это ущелье. Это было летом; мне казалось, что летом это ущелье должно быть еще лучше, но, сколько я ни бродил около горы, я не нашел этого места. И я вспомнил тогда сказку про заколдованное место, где жила какая-то княжна или ханша: даже теперь мне иногда кажется, что это было волшебное место или сон. Сидя над но- {{p|95}} рой, свесив ноги с камня, я действительно задремал, как вдруг будто кто меня толкнул; из норы ползла лиса. Я ударил ее шашкой, она было скрылась в нору, я хотел взять ее рукой, но она проскользнула у меня между ног и побежала вдоль утеса. Кровь лилась из ее раны на снег. Вдруг раздался выстрел; лиса покатилась вниз. Казаки вскочили и спросонок спрашивали друг друга: «Кто выстрелил?» — «Я», — отвечал Нурай. — «По ком?» --«Вот по ком», — отвечал он, показывая на мертвую лису. Казаки, молча, переглянулись. Нурай понял, что они боялись измены. «Вот он ее ранил, — говорил Нурай, — и если бы она ушла, это был бы дурной знак». Я предложил им Нурая в проводники; они верно подумали, что и я изменник, что мы выстрелом подали знак горцам; поговорив между собой, они решили сейчасже идти далее. Нурай ехал впереди; я заметил, что тот, который поехал за ним, справляет ружье. Не подозревая ничего, я хотел сделать то же, но один из казаков подошел ко мне и, взявшись за мое ружье, сказал. «Нет, братику, давай-ка лучше рушницу мне!» — «Отдай им ружье», — сказал Нурай и сам показал пример, но я не хотел их послушаться. — «За что вы меня обижаете, братики, ведь я не горец!» — «А кто же ты? Хуже горца, бродяга, не помнящий родства! А?» Я не знал, что отвечать, но ружья не отдавал. Я вспомнил слова Аталыка. «Пойми, что ты мой емчик, не осрами мою седую голову». Я готов был убить кого-нибудь из них. Наконец, один из казаков вступился за меня. Это был старый казак Павлюк. Мы тронулись, но казаки все примечали за мной и Нураем. Пока мы шли лесом, дорога была очень дурна, снег шапками валился с деревьев, лошади вязли в снегу. Потом начали спускаться, лес стал редеть, местами видны были следы саней, на которых горцы возили дрова; наконец, мы выехали на дорогу. Она вела к хутору, огонь которого виднелся вдали; он то вспыхивал, то пропадал. Мы не спускали с него глаз. По обеим сторонам дороги стояли огромные сосны; жители Надкокуаджа почитают за грех рубить это дерево. В первый раз я видел эти красивые деревья, зеленые их верхушки, которые, как мохнатые шапки, нависли на прямые стволы, наводили на меня какой-то страх. Я вспоминал в ту минуту, когда ребенком я первый раз вошел в лес. Мы повернули с дороги направо и начали спускаться {{p|96}} в долину; я несколько раз оглядывался назад и любовался, как луна выходила из-за горы и длинны? тени сосен вытягивались по полугоре. Вдруг что-то мелькнуло между соснами. «Верховой!» — закричал я. Казаки обернулись. Это был, действительно, верховой, который ехал по дороге. Он не успел опомниться, как мы окружили его. Казаки не хотели стрелять и не знали, что делать. Нурай заговорил с ним на их языке. Тот обернулся назад. Нурай воспользовался этой минутой и, вынув кинжал, ударил его так сильно в бок, что тот упал с лошади; кинжал остался в ране. Это сделалось так быстро, что я только слышал отчаянный крик умирающего, который лежал и бился на снегу. Павлюк соскочил с лошади, вынул кинжал из раны и подал, его Нураю, который хладнокровно обтер его о черкеску и вложил в ножны. Раненый перестал кричать, он умер. Казаки раздели его, сняли оружие, взяли его лошадь, и мы поехали дальше. Наконец, мы спустились на речку и, разделившись на две партии, остановились. Мы были скрыты крутыми берегами реки. Нурай, Павлюк и еще два старых казака поехали осматривать местность. Ночь делалась темней; это было за час до рассвета. Мы, должно быть, были недалеко от жилья, потому что слышно было, как кричали петухи и как мулла призывал к молитве. Только что наши объездчики успели вернуться, как мы услышали крики пастухов, которые гнали стадо: один из них пел. Мы ждали молча; наконец, стадо начало спускаться к речке. Мы с гиком выскочили из засады; стадо шарахнулось, подняв целую кучу снега. Пастухи выстрелили в нас; их было двое пеших, они не могли уйти, их изрубили. Мы выгнали стадо на дорогу. Нурай с четырьмя доброконными поскакал вперед, чтобы снять пикет на дороге. Мы слышали, как поднялась тревога на долине, как жители перекликались и стреляли из ружей. Наконец, показалась погоня, но было уже поздно. Мы взогнали стадо в лес: у пикета встретили мы Нурая и наших; один из казаков был тяжело ранен, зато оба караульные на пикете были убиты. К вечеру мы благополучно догнали отбитый скот до Рубежного лимана; тут начинались камыши, и мы были безопасны. Набег наш был удачен; нам досталось слишком 100 штук рогатого скота. Только раненый наш умер, не доезжая до Рубежного лимана; зато мы убили пять человек. {{p|97}} ==== 6 ==== Я уже говорил вам, что там, где зимовали табуны, кроме табунщиков, никого никогда не было; там делались эти кражи, угоны и перетавровка<ref name="r35">Перемена клейма, чтобы украденную лошадь нельзя было опознать.</ref>. Многие казаки составили себе славу смелых конокрадов, так что их знали по всей линии и они сами хвалились этим; это не считалось у них стыдом. Между такими табунщиками было двое: один такой молодой — это был Павлюк, тот самый, который заступился за меня во время набега. Он долго уговаривал меня помогать ему. Сперва я не соглашался. Он толковал мне, что украсть у своего брата бедняка лошадь, которая составляет все его богатство, большой грех, руки отсохнут, говорил он, а что у хозяина табуна, из которого мы угоним две-три лошади, остается еще целый косяк, это его не разорит, а нам все-таки прибыль. Каждый из нас семейный дома, а пять рублей жалованья, так что хватает на табун да на горелку, а домой послать нечего. Кроме того, каждый хочет возвратиться домой, завестись хатой, жинкой, из бобыля сделаться казаком. — Я тогда был молод, и мне казалось, что он прав, а, может быть, он и взаправду прав… В каждом месте свой адат, у вас украсть грех, а у черкесов — нет. Только стыдно украсть в своем ауле, у своих, которые не боятся тебя, и ежели кто украдет издалека, где его могли убить или ранить, так тот почитается джигитом, молодцом. Поэтому и конокрады почитались молодцами; у них также часто дело не обходилось без крови. В ту зиму, как я жил с ними, двоих убили, а одного так избили, что он помер через три дня. Я сам помню погоню, когда нам очень плохо приходилось. Втроем мы отогнали маленький косяк в пять или шесть лошадей и гнали его через камыши. Когда услыхали погоню, мы гикнули, лошади понеслись, как птицы; пригнувшись на седле к самым гривам лошадей, мы слышали топот ног всё ближе и ближе. По ровному скоку их можно было судить, что за нами гнались на свежих конях, а наши лошади начинали уже тяжело дышать. — «Смотри, что я буду делать, и делай то же, а не то плохо будет», — закричал Пав- {{p|98}} люк и сукрючил<ref name="r36">Поймал укрюком на бегу; укрюк — длинный шест с петлей на конце, им табунщики выхватывают из табуна намеченную лошадь.</ref> одну из отогнанных лошадей, которые без седел свободно и легко бежали перед нами, помахивая гривой и подняв хвост. Он на всем скаку притянул ее к себе и вскочил ей на спину; лошадь, почувствовав тяжесть седока, понеслась, как стрела, и скрылась из вида. Четыре лошади продолжали бежать перед нами; иногда они останавливались и поднимали головы и раздували ноздри, поворачивая головы против ветра. Я, воспользовавшись одной из этих минут, сделал то же (что и Павлюк) и без узды на дикой лошади понесся в степь, как ветер. Товарищу моему эта штука не удалась, лошадь, которую он сукрючил, стянула его с седла, и он попал в руки к погоне. На другой день он не пришел, а приполз к нашей кибитке. Он был так избит, что через три дня помер. Долго скакал я по степи, вдруг лошадь моя зашаталась и упала; я слез с нее, — она была уже мертва. Я, взглянув на небо, по звездам узнал, куда мне идти к своему табуну, и пошел, упираясь на укрюк. Долго шел я по глубокому снегу. Ночь делалась все темнее и темнее, небо, заволокло тучами, пошел снег, подул ветер, началась метель. Страшная вещь метель в этих камышах. Ветер ломает стебли и вместе с мокрым снегом обломки камыша бьют вам в лицо; все бело, как саван, в двух шагах ничего не видно, К счастью, со мной была бурка; я завернулся в нее и сел спиной к ветру, заметив сперва направление, в котором должна была быть наша зимовка. Не знаю, сколько времени я сидел, только когда метель прошла, солнце было уже высоко. К вечеру я пришел к нашей кибитке. Несмотря на эту неудачу, мы с Павлюком продолжали угонять лошадей, и вот как это обыкновенно делалось. Я хорошо умел завывать по-волчьи. Казаки перестали звать меня Зайчиком и звали Волковой; лошадь, на которой я ездил, так привыкла к моему голосу, что узнавала его и не боялась даже когда я подвывал. Мы с Павлюком подъезжали к табуну; он оставался верхом где-нибудь в кустах; я слезал с лошади, и она подходила к табуну и смешивалась с другими лошадьми. Тогда я и подкрадывался к ним и, забравшись в самую середину, начинал завывать. Косяк, услышав так близко врага, шарахался и пропадал в облаке снега, одна только моя лошадь оставалась. Я вскакивал на нее и скакал по условленному направлению на несколько верст. Я догонял Павлюка, который уже успевал отхватить косячок. С угнанными лошадьми мы; бывало, скачем до тех пор, пока лошади сами не остановятся. Тогда мы расседлывали своих коней, ловили других, седлали их и оставляли на ночь в трензелях и седлах. К утру эти лошади делались уже почти смирны. Таким образом, в двое суток мы проскачем с угнанными лошадьми верст 300 до границ земли Донской. Там нас всегда ждали покупщики, донцы и калмыки; они или покупали у нас лошадей, разумеется, за дешевую цену, или променивали нам своих, и мы потихоньку возвращались назад. Одна из таких лошадей, славный рыжий донской конь достался на мою долю, но он не пошел мне впрок. В это время был в Чёрноморье коннозаводчик Уманец. Его лошади почитались самыми дикими во всем Чёрноморье; поэтому, кажется, наследники старого Уманца и перевели этот завод. Табунщики этого косяка только ездили за ним, чтобы знать, где табун; его и не нужно было пасти, потому что в нем были такие злые жеребцы, что ни зверя, ни лошади, ни человека не подпускали к табуну. Несмотря на то, мы с Павлюком угнали в эту зиму 6 лошадей из этого табуна, когда прежде ни одна лошадь никогда не пропадала. За это старый табунщик Уманца побожился поймать меня и представить в город. Зимой это ему не удалось, зато весной я сам попался в руки. Возвращаясь, мы заезжали на хутор и в станицы, где нас везде хорошо встречали, так как у нас были деньги, или потому, что все знали Павлюка, который везде гулял напропалую. — «Опять я прогулял твою долю, Волковой, — говорил он мне всякий раз, выезжая из хутора или из станицы. — Уже не говори мне ничего, сам знаю, что стыдно, да что же делать: казацкая натура такая! Уж такой характер уродился! Все отдам тебе, вот тебе бог, все отдам, только пожалуйста не говори мне ничего». Я ничего и не думал ему говорить; мне и в мысль не приходило скопить себе грошей, как говорят казаки, воровством. Я воровал коней от скуки, оттого, что нельзя было охотиться. А это тоже был род охоты: я подкрадывался к табуну так же, как {{p|100}} после скрадал оленя или кабана; сарканить лихую лошадь мне доставляло такое же наслаждение, как затравить лису. Но особенно мне нравилось скакать день и ночь за угнанным косяком, который вольно, даже гордо бежал перед нами, изредка забрасывая нас мелким снегом из-под копыт. Мне нравилось, что через двое или трое суток мы являемся совсем в другом краю. В это время я узнал, что на добром коне я действительно вольный человек, — «вольный казак!» как говорят казаки. Я и до сих пор сохранил эту волю, но теперь она меня тяготит, как убитый зверь, которого тащишь на плечах оттого только, что жаль бросить. А тогда я гордился этой волей. Все меня занимало, даже станицы, в которых я до тех пор никогда не бывал. Обыкновенно заехав к какому-нибудь приятелю Павлюка, расседлав, попоив и накормив коней, я обходил всю станицу. Признаюсь, особенно занимала меня встреча с женщинами, и не мудрено. Верь или нет, только до этих пор, т. е. почти до 20 лет, я и во сне не видел женщин. Эта мысль мне никогда не приходила в голову; да и некогда было, я всегда был занят охотой, так что, когда усталый ляжешь и закроешь глаза, то в темноте между зеленых кругов, которые бегают перед глазами, видишь или фазана, или утку, Или черную морду лисы, или длинноухого косого зайца. Раз метель загнала нас на хутор; кажется, его звали Верхнеутюжской. Табунщики, которые жили на нем, ушли в зимовье, и хутор должен был оставаться, пуст, а между тем, подъезжая к нему, мы увидали огонек. — «Ну-ка, Волковой, — сказал мне Павлюк, — подползи к хутору да посмотри, кто там, ты молодец подкрадываться». Я взял у него на всякий случай заряженный пистолет, заткнул его за пояс, условился с ним, что ежели я завою по-волчьи, так опасности нет; и пополз. Когда я подполз довольно близко, я приподнял голову и увидал в отворенные сени, что в хате горел большой огонь; несколько черных, т. е. смуглых, людей в лохмотьях грелись перед ним. Длинные тени их чернелись на снегу; между ними несколько женщин и детей; подле хаты стояла повозка с поднятыми оглоблями, к одной оглобле был прикреплен конец черного пом. (?) одеяла, раскинутого шатром, под шатром тоже курился огонек. К повозке были привязаны две лошади, покрытых какими-то попонами. Около них ходил, с люль- {{p|101}} кой в зубах, окутанный в изорванную бурку какой-то человек с непокрытой головой; черные волосы клочьями; висели у него по плечам. Он разговаривал с женщиной, которая стояла против огня; огонь освещал ее лицо, и я долго смотрел на нее. Она была очень хороша, глаза ее блестели, как уголья, щеки раскраснелись от мороза, и полные, довольно толстые губы раскрывались, показывая белые зубы. Это были цыгане. Я сунул голову в снег, завыл и лежал так, пока не услышал топот лошадей. Это был Павлюк. Мы подошли к хутору, навстречу нам высыпали дети, женщины, мужчины и собаки. Цыгане обступили нас; я пошел привязать лошадей под навес, свистнул своих собак, дал им по куску сухаря, и они улеглись у ног лошадей. О корме для лошадей нечего было и думать. Я подошел к повозке, к которой были привязаны лошади наших хозяев; вместо корма там, свернувшись в клубок, лежал цыганенок под изорванным шерстяным одеялом. Одна лошадь была уже отвязана, и молодой цыган гарцевал на ней, несмотря на метель, которая делалась все сильней и сильней. Он предлагал Павлюку поменяться с ним лошадьми. — «Доволен будешь, молодой конь, ей-ей молодой! Не конь — огонь!» — кричал он во все горло Павлюку, который уже спокойно сидел в хате. Ему ворожила на руку какая-то старая ведьма, штоф водки стоял уже подле него. Я взошел и сел в угол, раскинув бурку на мелкий снег, который ветер наносил через узкое окно хаты. — «А тебе поворожить, что ли?» — сказала мне довольно молодая баба; и она, взяв мою руку, начала ворожить, Я почти ничего не понимал, но мне приятно было слушать ее звучный голос, которым она говорила нараспев; «Таланливый, счастливый ты родился, соколик ты мой, и мать твоя таланлива была! Девки тебя любят». И, несмотря на то, что она прямо глядела мне в глаза, я отвечал. В это время в хату взошла и остановилась у дверей, сложив руки над головой, девка, которую я первую увидал, подползши к хутору. Я почувствовал, что я покраснел. Ворожейка посмотрела да меня и на девку, улыбнулась и продолжала: «Да, да, многие чернобровые тебя любят, и казачки и паненки!». Тут Павлюк захохотал: «Ну, ворожейка же ты! Да он верно в первый раз с женщиной говорит…. теперь». — «Да где же это ты, небоже, жил, что и людей не видал?» — спросила цыганка, выпустив мою руку и {{p|102}} положив свою руку мне на плечо. Мне показалось, что та с таким участием спросила меня, что я почти невольно ответил ей, рассказав, что я сирота, что я ничего не видал, кроме нашего хутора. А между тем я все поглядывал на красивую девку, стоявшую у двери, мне она очень приглянулась. Она подошла в это время к Павлюку. «Ну-ка, попляши, калмычка», — сказал ей старик. И она запела какую-то женскую песню и забила в ладоши. «Ей вы, подтягивайте», — крикнула она. К ней подошла еще женщина и два цыганенка, и все пели, даже баба, которая сидела со мной, подтягивала из своего угла. Я слушал это пение и смотрел, как калмычка кружилась перед пьяным Павлюком, который из всех сил стучал каблуками по земле, приговаривая: «Молодец, девка! Гарно! Гарно, очень гарно! Ей-ей, гарно!» И действительно, она гарно танцевала. Она была легка, как птичка. Красный платок, повязанный через плечи, развевался над ее головой; иногда, взяв конец платка, она закрывала лицо, так что видны были только глаза, которые блестели из-под длинных ресниц. Она была очень хороша! И вдруг она остановилась, Она вся дрожала, потом потихоньку она опустилась и села подле меня, сложив руки на коленях, положив на них голову. Она пела, уставив глаза перед собой. Между тем пляска и пение продолжались. Павлюк сам плясал, цыгане пели, но песнь калмычки была не та, которую пели цыгане. Вдруг она обратилась ко мне. «О чем ты думаешь?» — спросила она. — «Я вспомнил восход солнца, — отвечал я, — когда я был еще мальчик, я часто в кустах около хутора слушал, как все птицы криком и пением встречают день, и песнь соловья покрывала весь этот шум и звучала, как твой голос теперь». — «Так тебе нравится мое пение!» — сказала она и опять запела. Через несколько времени старый цыган, который был запевалой, что-то закричал отрывистым голосом, и все замолчали, один только голое калмычки раздавался в хате. Павлюк увидал ее и шатаясь подошел к ней. Она замолчала и вышла. Он хотел идти за ней, но цыгане окружили его, «Оставь ты ее, пан ты мой ясновельможный! Она дурная, нехорошая!» — говорила старая ведьма, удерживая его за руку. Наконец, его усадили, и цыгане обступили его и начали опять {{p|103}} петь. Их уже столько набралось в хату, что сделалось душно. Худая печка дымила, дым ел глаза и ходил по комнате густым облаком. Я вышел на двор. Метель уже утихла, небо было ясно, луна блестела среди звезд, как царица, радужный венец окружал ее, мороз трещал под ногами. Я лег около наших лошадей и заснул, несмотря на шум, который все продолжался в хате. Я заснул, но мне не снились ни фазаны, ни лисы, ни охота; мне снилась калмычка, красный платок ее все крутился у меня перед глазами так быстро, что я не мог ее рассмотреть; я стал удерживать его, но в руках у меня остались только клочья, а там вдали я слышал жалобный голос: «Зачем ты оторвал мне руку?» Гляжу — в руке у меня мёртвая рука. Не успею бросить ее и сложить руки над головой, передо мной стоит калмычка и глядит мне прямо в глаза. Сон этот и вся эта ночь мне очень памятны, может быть, потому, что после, когда опять встретился с калмычкой, я часто вспоминал об ней, а может быть, и потому, что… ==== 7 ==== Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа<ref name="r37">Кляча.</ref>, привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разби- {{p|104}} рать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову! Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе». Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой. Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную<ref name="r38">Станица на берегу Азовского моря.</ref>, где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то {{p|105}} мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал». ==== 8 ==== Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах<ref name="r39">Пирамидальные тополя.</ref>, которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз<ref name="r40">Помост, настилка.</ref>, на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета<ref name="r41">Монета — рубль.</ref> за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь хо- {{p|106}} дила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины. С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз.. Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами. «Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?» — «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая. Раз по ее же совету я пошел к священнику и просил его, чтобы он научил меня молиться. — «Да кто ты такой? — спросил он. — Да крещен ли?» Я не знал, что {{p|107}} ему ответить. — «Где ты живешь?» Я сказал. — «Ну, хорошо, я поговорю с Павлюком». И действительно он говорил с ним. — «Охота тебе была ходить к батьке», — говорил мне потом Павлюк. — «А что?» — «Да ведь ты не помнящий родства, а таких берут в москали<ref name="r42">В солдаты.</ref>, да и мне могло достаться за тебя. Насилу я уломал батьку». С тех пор я не ходил к священнику. Раз я пришел в церковь. Священник прислал ко мне дьякона сказать, что я не должен быть в церкви, что я не христианин, а оглашенный. Я не понимал, что это значит, но ушел: мне было грустно и вместе досадно, почему этот старик, этот батька, как звали его казаки, мог мне запретить молиться. Тогда-то мне в первый раз пришла мысль уйти в горы, и я бы непременно ушел, если бы не Оксана; мне не хотелось уезжать от нее, я даже совсем забыл, что мне надо будет ехать на хутор. Я был один на свете, совсем волен, волен как птица, и жил, как птица, там, где мне было лучше, а у Павлюка мне было хорошо, так хорошо, что я забыл даже про охоту. Иногда только, когда я видел, бегают мои собаки, по берегу, гоняясь одна за другой, я вспоминал про, неё, про, степь, в которой я вырос, и которую я так любил, я мне становилось скучно. Но тут приходила Оксана, и я опять все забывал, слушал ее… Любил ли я ее? Я сам часто спрашивал себя об этом и не знаю сам что ответить. Я любил слушать ее, когда она говорила, любил глядеть на нее, когда она молчала: мне было весело при ней, без нее я часто думал о ней и после долго помнил ее. Помнил всякое ее слово, все мои разговоры. Раз старый дед ее сидел на лабазе. Оксана стояла против него и перебирала старые сети, которые чинил старик; один конец лежал на земле, а другой был на лабазе у старика на руках. День был жаркий, солнце так и пекло. Я несколько раз говорил Оксане, чтоб она не стояла на солнце, но она смеялась и, покрыв голову венком из зеленых листьев, продолжала перебирать сети. Она была чудо как хороша, я лежал в тени под лабазом и любовался ею. Вдруг за мной раздался свист соловья. — «Соловей, — закричала Оксана, — Ты любишь соловья, Волковой?» — «Да, я любил одного соловья», — отвечал я и рассказал ей, с каким удовольствием, когда {{p|108}} я был мальчиком, я слушал его каждую ночь, как я узнавал его по голосу, как любил его. Оксана смеялась надо мной, но когда я рассказал, как я ждал его, когда он улетал зимой, как я плакал, когда он раз совсем не прилетел, Оксана задумалась. Я спросил ее, о чем думает, она не отвечала. «А я знаю, о чем она думает, — сказал старик. — Она думает о Бесшабашном. Он тоже как соловей прилетит, поживет, да и опять отправится. А давно что-то его не видать, Оксана. А?». Но Оксана молчала. Я посмотрел на нее и увидал сквозь сеть, которой она хотела закрыться, что она вся покраснела. Часто дед, а иногда и Павлюк говорили о каком-то Бесшабашном. Мне очень хотелось знать, что это за человек, но я замечал, что Оксана не любит, когда говорят про него, и я молчал до того дня, когда священник выгнал меня из церкви. В тот день Оксана воротилась из церкви с заплаканными глазами. — «Ты плакала, Оксана?» — «Да, мне жалко было, что батюшка тебя обидел, я ходила к нему просить, чтобы он тебя простил». — «Разве я виноват перед ним? Разве я виноват, что я не знаю ни отца, ни матери, что я не знаю крещен ли я?» — ответил я с досадой. — «Не сердись на него и ступай к нему — он выучит тебя молиться, сделает тебя христианином. Он мне сейчас говорил, как нехорошо будет на том свете тем, которые не христиане. Он со мной говорил так, что мне страшно стало за тебя». Она долго уговаривала меня идти к священнику, — наконец, я согласился. Много говорил, мне хорошего отец Николай, но я не все понимал, что он говорил. Он расспрашивал меня о моем детстве; я показал, ему крест, который носил на шее. «Ежели на тебе крест, так, стало быть, ты был крещен, стало быть, ты христианин; тем хуже тебе отказываться от веры», — говорил он и долго он толковал мне о том, что будет на том свете, наконец, благословив меня, отпустил и позволил ходить в церковь. Когда я воротился, Оксана, видно, дожидалась меня. — «Ну, что?» — «Ничего», — ответил я. — «Ты все на него, сердишься?» — «Нет, я на него не сержусь, а на тебя сержусь» — «За что?» — «За то, что ты мне не сказала, что батька тебя бранил, зачем ты со мной знаешься. Правда это?» — «Правда. Он тебе говорил еще об одном человеке — о Бесшабашном», — сказала она, {{p|109}} покраснев. — «Да, что это за человек?» — спросил я. — "Не знаю, --отвечала она. — Он так же пришел к нам, как ты, только это было в страшную бурю ночью. Ветер так страшно дул, что мы боялись, чтоб не сорвало крышу с хаты; я сидела у окна, что к садам, и хоть я родилась на берегу и привыкла к здешним грозам, но на меня иногда находил страх, когда я слышала, как волны разбиваются о берег и как стонет море, ревет буря, и гремит гром. При свете молнии я видела, как ветер ломал деревья и рвал желтые листья и далеко разносил их по садам. Бедные раины гнулись и скрипели так жалостно, что мне хотелось плакать. Вдруг я вижу, кто-то идет от садов к окошку. Я испугалась и отошла от окна; вдруг слышу голос: «Добрые люди! Пустите обогреться!». Я позвала деда, он подошел к окну, поговорил с ним и пошел отворить дверь. Я не могла опомниться от страха: кто такое мог придти в такую страшную ночь. Гость взошел в горницу. Вода лила с его платья; он снял малахай, баранью шапку, привязанную ремнем к голове, перекрестился и, увидав меня, засмеялся. — «Я испугал тебя, красавица. Не бойся, я добрый. Когда мы познакомимся, ты полюбишь меня!» «И ты полюбила его?» — спросил я. «Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет. «О Чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся {{p|110}} замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!» С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи. «На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного. «Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча {{p|111}} себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я. Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. „Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца“, — сказал он, показав на Бесшабашного. — „За что?“ — „За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается“. — „Так что ж, чем же он не. человек?“ — „Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!“ И он стал мне толковать, что это значит. „Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары“. — „Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди“. — „Так вот оно как, --сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…“ — Я молчал. — „Ну, так и так гарно!“ — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — „Спасибо, Волковой!“ --сказала она. Она не спала и все слышала. Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — „Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, --да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!“ --Я напомнил ему раз об Оксане. — „О, Оксана, это совеем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тог- {{p|112}} да я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо“. Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает! Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось. ==== 9 ==== Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку<ref name="r43">Караулить зверя.</ref> --это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу — лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям<ref name="r44">Норы.</ref>, которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. — Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную {{p|113}} зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал! Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. „Куда меня везут?“ — спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, — меня посадили в острог. Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. „Кто ты такой?“» — «Не знаю!» — отвечал я. — «Пиши: непомнящий родства», — сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный! {{p|114}} === II === <center>''Рассказ о том, как Волковой вышел из острога'', ''как сделался пластуном'' ''и как в первый раз убил человека.''</center> ==== 1 ==== Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского<ref name="r45">Бжедухи — горское племя.</ref> аула Трамда в лесу жил гаджирет<ref name="r46">Горец-хищник, отбившийся и от своих.</ref> Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. — Павлюк или Бесшабашный? — Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. —Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не {{p|115}} была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода! С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк<ref name="r47">Челнок.</ref>. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. — Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен. Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них — об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется п о г у л ь, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что-нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как {{p|116}} я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!. Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли. «А хорошо сделала Убуши, что захромала», — сказал я, — «Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает», — сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать. Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня. «Возьми свое ружье и стреляй, — сказал он мне, показывая на лебедей, — я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся». Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали поды- {{p|117}} маться еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. — Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! «Зачем я убил его?» — думал я, таща его за шею к Аталыку. Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. «Что ты сделал с Убуши?» — спросил я. — «Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет». — «А слышал ты, что говорили казаки?» — «Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек». Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть? Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже<ref name="r48">Область горного племени натухайцев.</ref>. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал. — Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, — я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана<ref name="r49">Порода сокола.</ref>, которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу — за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. — Не поджидает ли он меня? — подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. — И в этот день воронам и чекалкам была пожива. — А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они кормятся его калом. Испуганные звери стали бросаться один за другим со скалы в пропасть; {{p|118}} я убил одного, который спокойно дожидался своей очереди. Когда мы въехали, из-под ног у нас поднялись индюшки. Мы пустили своих соколов; мой сокол полетел, а сокол князя воротился к нему на руку. — «Эта птица с яиц, — сказал мне князь, — ты знаешь, что сокол не бьет самки с гнезда». Но мой сокол поймал птицу, это была холостая самка. Я советовал князю вернуться, но он не послушался, мы поехали дальше. Возвращаясь, нам надо было проезжать мимо аула, где жил один беглый холоп князя; когда мы проезжали, он выстрелил по нас и ранил одного узденя. Князь приказал взять его и вслед за своими узденями он въехал в аул. Жители начали стрелять из сакель, и князь был ранен. Едва мы привезли его домой, он через час помер. Стало быть, сокол чуял… Но я более не слушал; на поляне показалась чекалка и, подбежав к спящим казакам, начала грызть сапоги у одного из них. Аталык бросил в нее палочку, которую стругал: она нырнула в терновник, и белые цветы, как дождь, посыпались с кустов и засыпали ее след. Через несколько минут раздался протяжный вой. — «Слушай, — сказал Аталык, — она чует кровь!» Казаки проснулись. Солнце уже садилось: мы пошли далее. Чем дальше мы шли, тем гуще становился лес. Долго шли мы без дороги, наконец Аталык остановился и приказал мне влезть на дерево. — «Смотри направо, — говорил он мне, прижав губы к стволу дерева, и слова его глухо звучали, как будто выходя изнутри дерева. — Видишь ли ты против себя большую чинару; между деревом, на котором ты сидишь, и этой чинарой должен быть овраг. Смотри хорошенько: на одном из деревьев, что в овраге, должен быть лабаз; если так, то слезай скорее, чтобы тебя не видали!» Действительно, против меня стояла чинара; между ей и мною был тот же кудрявый лес, те же кудрявые верхушки деревьев, кое-где обвитых виноградниками, сожженные листья которого казались пятнами крови. Но между деревьями я приметил пустоту, кое-где терновые кусты в полном цвету белели глубоко подо мной, — это был овраг, но только мой опытный глаз охотника мог его заметить. Хорошо сделал Аталык, что послал меня: ни один из казаков не увидал бы ни оврага, ни татарина, сидевшего спиной ко мне. Он не мог меня заметить, и я несколько времени любовался зарей; {{p|119}} солнце уже село, только длинный ряд зубчатых гор блестел вдали; кругом меня расстилался лес, вдали видена была Кубань. Какой-то странный шум раздался в моих ушах; был ли это шум воды или ветра, который гулял в лесу, или это лес читал свою вечернюю молитву — не знаю. Я слез, и мы пошли далее, Я не ошибся: через несколько шагов мы начали спускаться все ниже и ниже, Я шел за Аталыком; вдруг он скрылся. Я думал, что он оступился и упал, но в это время я сам покатился по крутому скату вниз. Когда я остановился, то почувствовал, что стою по колена в воде: на дне оврага протекал ручей. Мы пошли вверх по ручью, согнувшись, почти ползком. Раздвинув ветви одного куста, Аталык остановился, потом, присев, начал натягивать свой лук. Я посмотрел через его плечо; на большом гладком камне стоял молодой татарин и набирал воду в медный кувшин. Я взвел курок и слышал, как один за другими взвели курки казаки. Татарин поднял голову, Аталык вдруг отбросил лук и, бросившись как зверь на татарина, повалил его в воду. Казаки было бросились к нему. — «Вперед, — закричал он, — это только волчонок, а старый волк впереди!» У него у самого глаза блестели, как у волка. Казаки бросились в куст, который был перед ними, и нос с носом столкнулись с врагом. В одну минуту три кинжала глубоко вонзились в его тело, он и не крикнул. Это был сам Муггай. Услыхав шум, он побежал к воде и прибежал к кусту в то время как Аталык повалил татарина; присев, он уже положил ружье на подсошки, когда казаки не дали ему выстрелить. Я был подле Аталыка, который говорил татарину, что он не хочет его, убивать. — «Вставай, беги молча и не оглядывайся!» Но только что татарин встал на ноги, как закричал. — «А! не я виноват», — крикнул тогда Аталык и ударил его кинжалом в голову. Татарин упал. — «Я знал, что он не побежит, он от хорошей крови, — сказал Аталык. — Отец его был горский князь; он отдал своего сына в сенчики<ref name="r50">Приемыш, воспитанник.</ref> к Муггаю, потому что Муггая очень уважали в горах». И Аталык расхвалил мне его отца и тех из его родственников, которых он знал в горах. Он захотел смотреть, как умирает этот несчастный, — «И тебе не жаль его?» — {{p|120}} спросил я. — «Нет, видно так было написано. Он мешал мне. Видал ли ты, когда у меня на сакле сидит сокол и кругом него с криком вьются ласточки, и он вдруг ударит одну из них клювом и смотрит, как она умирает у его ног! Он не жалеет об ней, она мешала ему!» — В это время подошли казаки: они несли ружье и голову. — «Ну, гайда до дому!» — сказал Аталык, и мы побежали к ручью. Вдруг за нами раздался выстрел: один казак упал. Мы остановились; товарищи стали поднимать убитого; пуля попала ему в затылок. Это был тот самый казак, у которого чекалка грызла сапоги. «Плохо! — говорил Аталык, осматривая кругом. — Это Хурт, товарищ Муггая, тот самый, который сидел на дереве. Скорее, а то он успеет ещё раз выстрелить». Не успел он сказать это, как раздался другой выстрел. Я видел синий дымок между кустами и, присмотревшись, заметил черную шапку татарина и блестящий ствол винтовки, которую он опять заряжал. Я приложился, но в это время Аталык оперся мне на плечо и выстрел мой был не верен, но, кажется, я ранил его, потому что он больше не преследовал нас. Мы тронулись. Казаки несли своего убитого товарища, Аталык шел сзади, опираясь на меня. Он был ранен в бок. Когда на выходе мы вышли из лесу, Он перевязал свою рану и когда мы вступали в аул, он уже шел впереди, как ни в чём не бывало. Татары, выходя из сакель, смотрели на нас и покачивали головой, видя, что вместо куниц мы несем товарища. Некоторые подходили к Аталыку и спрашивали, как случилось несчастие, но по лицам их видно было, что они не очень сожалели о том, что называли несчастьем. Наконец, один из них узнал ружье Муггая и заметил окровавленный узел, который висел за поясом у одного из казаков, т. е. голову Муггая, завернутую в башлык. Известие, что Муггай убит, разнеслось по аулу, и татары стали смотреть на нас с удивлением, смешанным с каким-то страхом и ненавистью. Целая толпа мальчишек провожала нас до дома старшины, который встретил нас на пороге. Он поздравил Аталыка с счастливым окончанием дела: «Я знал, — говорил он, — что ты не охотиться пришел, а тебя прислал атаман по важному делу». Аталык просил его, чтобы он велел переправить меня с казаками на ту сторону, а сам остался в ауле лечить свою рану. Возвратившись в город, я был свободен, но не знал, {{p|121}} что делать е моей свободой. Казаки предлагали мне вступить в их ватагу, сделаться пластуном. Я согласился! ==== 2 ==== Ты не знаешь, что за люди были в мое время пластуны. В то время в Черноморье было еще очень опасно; каждый день где-нибудь переправлялась партия хищников, где-нибудь в станице били в набат и конные казаки скакали по дороге с криком: «Ратуйте, кто в бога верует! Татары идут!». И при этом крике всякий спешил до дому, бросали в поле работу, пригоняли стада в станицу, ворота запирались; тогда с рушницами и пидсохами<ref name="r51">С ружьями и подсошками.</ref> в руках выходили из станиц пластуны, и редко удавалось партии уйти, не поплатившись кровью. В то время ночью, когда ворота станиц запирались, по камышам на берегу Кубани, в степи, на дорогах бродили только звери, пластуны да гаджиреты. А гаджиретов всегда было много, они постоянно скрывались в лесах и камышах. Хоть, например, Арбаш, он три года жил на нашем берегу, знал все протоки, все броды, все тропки от Кубани до границ Черноморья и до степей Калмыцких. Три раза он водил партию к калмыкам и в Кабарду. Сам он был первый кабардинец. Когда в первый раз он пришел в Кабарду с Закубани, то князь аула, в котором он родился, не принял его и назвал беглым холопом; на другой год он опять пришел с Закубани и сжег свой родной аул, своей рукой убил родного брата за то, что он назвал его изменщиком. У нас в Черноморье он не разбойничал, только провожал на обратном пути партию за Кубань, получал от них пешкеш<ref name="r52">Подарок, плата.</ref> и возвращался опять на нашу сторону. Его убили пластуны нашей ватаги. В то время пластуны были большей частью такие же бобыли, как я, люди, у которых не было ни родных, ни кола, ни двора, которым нечего было терять, кроме жизни и воли; зато они и дорого продавали свою жизнь и дорого ценили свою волю. Они не признавали над собой никакого начальства; редкие из них жили в станице, большею частью, жили на берегу Кубани в землянках среди камышей и лесов. Каждая ватага состояла из девяти или пятнадцати человек, которых свел случай; старший из них был начальник, его называли Ва- {{p|122}} тажным. Ежели кто был недоволен товарищами или Ватажным, он брал свое ружье и возвращался в станицу или присоединялся к другой ватаге; никто не спрашивал его, куда он идет. Точно так же, когда являлся новый пластун, никто не спрашивал его: откуда он. Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними. Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки<ref name="r53">Верхушки камыша.</ref>. — «Это не зверь», --сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, {{p|123}} Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик.<ref name="r54">Так в оригинале; ясно, что речь о начальнике поста, но что значит сокращенное слово, мы не знаем.</ref> и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру<ref name="r55">То есть, в первую четверть после новолуния. Не понятно, как попало в казацкую среду иностранное обозначение, производящее здесь впечатление словесного пятна на фразе.</ref> месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шап- {{p|124}} суги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв. «Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру<ref name="r56">На Кубанской линии между станицами были сторожевые посты; пост состоял из помещения для казаков, сторожевой вышки и маяка или «фигуры», т. е. большого пука сена (иногда осмоленного), привязанного к высокому шесту и зажигавшегося при тревоге.</ref> и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — скааал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, {{p|125}} осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать. — Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — "Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а наперекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять. Несколько человек отправились объезжать лиман, но скоро в той стороне, куда они поехали, загорелась перестрелка: они наткнулись на сотню, которая выскочила на тревогу, и шапсуги потянулись назад к броду. {{p|126}} Могила вскочил на камыш и стал ругать и рассказывать им, как он их надул. «Дурни вы, дурни гололобые!» — кричал он им вслед, хотя они и не могли его слышать. Мы воротились в землянку. Ватажный разделил между нами деньги, которые он нашел на Абаши (на брата досталось по червонцу с лишним); сам он взял голову убитого и отправился в город к атаману. Атаман дал ему два червонца; говорят, он узнал эту голову, говорят, что Абаши был с ним в сношении и не раз изменял своим. «Не мудрено: он был большой разбойник, дурной человек». С уходом Ватажного артель наша расстроилась. Товарищи разошлись, иные отправились в станицы прогуливать полученные деньги, другие кое-куда. Я с Могилой пошел на охоту за порешнями<ref name="r57">Норками.</ref> на Крымский шлях. Я был там зимою, но теперь не узнал этих мест. В это время Кубань только что выступила из берегов, мы шли по колено в воде, пока не пришли на маленький остров. Никогда не видал я такое множество волков, лис, чекалок, зайцев и вообще зверей всякого рода на таком маленьком пространстве. Выстрелив по несколько раз и убив трех лис и несколько уток, целыми стаями летавших над нашими головами, мы развели огонь, чтобы высушить свою обувь и приготовить обед из застреленной птицы. Мы оказали этим истинную услугу зайцам, крысам и мышам, которые жили на этом острове, потому что волки и чекалки не смели больше показываться на острове, но они целый день ходили кругом острова и долго завывания их не давали нам спать. Когда смерклось, мы видели, как сверкают в темноте глаза волков и несколько раз чекалки подходили к нашему огню. Эти смелые животные очень надоедали нам, но иногда они занимали меня: я любил смотреть, как они ловят зайцев. Несколько чекалок вместе приплывают к острову и потом разбегаются в разные стороны; чекалки ложатся на брюхо, так что едва можно различить их серые спинки от бурьяна, в котором они притаились. Одна из них начинает преследовать зайца, издавая по временам жалобный крик подобно плачу ребенка; заяц пускается бежать, но чекалка не перестает его преследовать. Когда заяц пробегает мимо другой {{p|127}} чекалки, она тоже начинает его гнать, и таким образом скоро их уже несколько преследуют одного зайца, не обращая внимания на других, которые, испуганные их криками, мечутся во все стороны по острову. Это продолжается до тех пор, пока они не поймают его или пока несчастный заяц не бросается в воду, но и там они преследуют и ловят его. Кроме чекалок, орлы и ястреба тоже преследуют этих несчастных животных. Раз балабан при мне словил матерого зайца и так далеко впустил в него когти, что не мог их высвободить, и я поймал его живьем. Этот балабан был причиной того, что я чуть было не бежал в горы. ==== 3 ==== Вот как это случилось. Поймав этого балабана, я отправился в Трамду, чтобы подарить его моему Аталыку, который все еще лечился там у одного кунака, ране его не было лучше. Он не вставал с постели, и дочь его хозяина, девка лет 15, постоянно ходила за ним. Хеким<ref name="r58">Горский лекарь, знахарь.</ref>, который его лечил, уверял, что от этого он не выздоравливает, что женщина не должна подходить к раненому, что рана этого не любит! Но Аталык не верил ему и даже требовал, чтобы Удилина (так звали девку) сидела подле него, говорил, что когда он выздоровеет, то непременно женится на ней и что он уже уговорился с отцом ее насчет калыма. Я свыкся с этой мыслью и стал скоро смотреть на Удилину, как на родную сестру. Мы вместе ходили за раненым. «Теперь, Удилина, — сказал он ей, когда я пришел, — тебе не нужно будет сидеть подле меня по целым ночам; сын мой будет сидеть за тебя». Но она не согласилась уступать мне своего места и, когда ночью я возвращался в саклю, я всегда видел, что она сидит у изголовья раненого, разговаривает с ним или напевает вполголоса какую-нибудь горскую песню. Я мало бывал с женщинами и всегда дичился их, но к Удилине я скоро привык. Я любил слушать ее звонкий голосок, когда она, как ребенка, убаюкивала старика, любил сидеть против нее, когда, не шевелясь, будто каменная, боясь разбудить больного, она сидит и посмеивается, глядя на меня. Не видишь, бывало, как пройдет короткая летняя ночь, а мулла уж кричит на мечети, и Удилина, обернувшись {{p|128}} к востоку, начинает делать намаз. Особенно любил я смотреть на нее в то время: она то опускалась на колени, то опять поднималась и складывала руки на груди, и грудь ее тихо волнуется, глаза опущены вниз и чуть слышно шепчет она слова молитвы. После намаза я обыкновенно отправлялся ходить по аулу с балабаном; каждое утро и вечер я вынашивал эту птицу. Аталык и Удилина не советовали мне ходить одному по аулу; они говорили, что товарищ Муггая, Хурт, которого я ранил в лесу, тоже лечился в Трамде-ауле, «Если он только выздоровеет, то он подкараулит тебя; да и теперь какой-нибудь кунак его или Муггая может выстрелить по тебе, и ты умрешь так, что никто и не будет знать, кому должно будет платить за твою кровь». Так говорил Аталык, но я не слушал его; мне казалось стыдно сидеть дома из страха; я тогда был молод и искал опасности, как молодая лань ищет воды в жаркие летние дни. Раз я шел по аулу вечером; вдруг раздался выстрел и пуля просвистала мимо меня; я прислонился к стене какой-то сакли и стал снаряжать ружье; огромное тутовое дерево развесило надо мной широкие ветви, и я был в тени Вдруг слышу, кто-то дергает меня за рукав. Это была женщина. Я смотрел в это время на улицу, освещенную месяцем, который всходил над аулом, и каждую минуту ожидал, что где-нибудь из-за угла покажется тень моего врага, того, который выстрелил по мне. Ружье мое было готово, руки не дрожали. Бог знает, меня или и его спасла эта добрая женщина, с опасностью жизни вышедшая на улицу, чтобы уговорить меня взойти в ее саклю; она знала, что тот, кто стрелял по мне не поднимет оружия, как только увидит подле меня женщину. Мужа ее не было дома, и я провел с нею ночь… Когда утром я возвратился к Аталыку, Удилина встретила меня на дворе; я рассказал ей, что случилось со мной. — «И ты целую ночь боялся выйти? А я считала тебя джигитом», — сказала она. Меня удивил этот упрек. — «Разве не сама ты мне говорила, что не надо без нужды подвергаться опасности?» — сказал я ей. — «Но я тебе не говорила, что надо прятаться в сакли бог знает каких женщин, которые принимают мужчин; когда мужей их нет дома, — заметила она с упреком. — Ты знал, что если ты не придешь в обыкновенное время, я буду беспокоиться; но тебе лучше е этой женщиной, ты {{p|129}} при ней забыл меня. А как я боялась за тебя!» — продолжала она говорить, остановившись и подняв на меня свои большие черные заплаканные глаза. — «Когда я услыхала выстрел, я вздохнула, как будто пуля пролетела мимо меня. Я не спала всю ночь, но мне кажется, что я видела во сне, как тебя раненого несут к нам в саклю; я прислушивалась ко всему, но слышала только, как кричал сверчок в углу сакли и как билось мое бедное сердце». Я ничего не отвечал. Когда мы взошли, я рассказал обо всем Аталыку. —"Ты дурно сделал, — сказал он, — что взошел в саклю этой женщины: тот, кто стрелял по тебе, видел это и он скажет об этом ее мужу и вместо одного врага у тебя будет два". Так и случилось. Стрелявший (это был Хурт, рана которого уже зажила) сказал Масдагару, хозяину сакли, где я ночевал, что я провел целую ночь с его женой, и они вдвоем решились убить меня. Мне нельзя было оставаться в ауле, и Аталык уговорил меня уйти. — «Куда же ты пойдешь?» — спросил он, когда я согласился послушаться его совета. — «Опять за реку, к пластунам», — отвечал я. Тогда Аталык напомнил мне одну вещь, которой я еще не рассказывал тебе. Раз я сидел подле него; он, казалось, спал, прислонясь головой к стене, свернувшись как кошка, Удилина сидела в углу и тоже спала. Я долго смотрел на ее хорошенькое личико с закрытыми глазками и полуоткрытым ртом; сонная она мне показалась еще лучше, чем обыкновенно. Я не вытерпел, подошел к ней на цыпочках и поцеловал ее в лоб, она не проснулась, а только глубоко вздохнула, как будто хотела сказать что-то. — "Ты думал, что я спал, — говорил мне Аталык, — но я все видел. Утром, когда ты ушел с своей птицей, я рассказал это Удилине; она покраснела. После несколько дней, всякий раз, когда она бывало печально взглянет на тебя, то вся покраснеет; она старалась не глядеть на тебя, не говорить с тобой и никогда не засыпала при тебе. Ты ничего не видел, а я все знал: я догадался, что она любит тебя. Не удивляйся, сын! Старые люди более знают, чем молодые; я много видал людей и говорю тебе: «Удилина любит тебя!» — Я не знал, что ответить ему. — «Женись на ней, — продолжал: старик. — Она хорошая девка, я буду любить ее, как дочь, и я, который всю свою жизнь, более 60 лет прожил сиротой, по крайней мере в последние {{p|130}} годы буду иметь семейство; когда я умру, вы похороните меня как следует». — «Но мне не отдадут Удилины, — сказал я. — Ты забыл, что я не магометанин, я гяур!» — «Так сделайся магометанином», — отвечал Аталык. Мысль, что я могу сделаться татарином, что я могу жениться, иметь жену, детей, как и другие, никогда до сих пор не приходила мне в голову. Мне было все равно, буду ли я магометанином или христианином, придется ли мне жить с русскими или с татарами, на той или этой стороне реки. Нигде в целом мире у меня не было родного, не было человека, который любил бы меня. Я задумался. Удилина была прекрасная девка, она любила меня. Аталык уговорил меня. Он должен был вместе с нами бежать в горы. Родители Удилины тоже соглашались. Я просил, чтобы мне дали время обдумать. Чтобы более убедить меня, Аталык рассказывал мне про моего отца, который жил и умер в горах. Я почти решился и даже согласился, чтобы послали за муллой, который должен был меня учить, в чем состоит их вера. Этот мулла был почтенный человек; он был вместе с тем и старшиной Трамдинского аула. Много говорил он мне о своей вере, хвалил ее, рассказывал, каким блаженством будут пользоваться магометане после смерти, бранил гяуров, рассказывал, что Хазават<ref name="r59">Война за веру.</ref> — есть дело святое и приятное богу, что убивать гяуров есть обязанность для каждого хорошего магометанина. — «Зачем же ты служишь русским?» — спросил я его. Он улыбнулся. «Затем, что они дают мне жалованье; затем, что, ежели бы мы не служили русским, они бы разорили наш аул. Но подожди, придет время, и мы тоже начнем войну с, гяурами». Тут он опять стал бранить гяуров и доказывал, что не только убивать, но обманывать, обкрадывать, грабить их — дело, приятное богу. Долго слушал я его, наконец, не вытерпел. — «Ты дурной человек, изменщик, — сказал я, — и вера твоя — дурная вера. Я не мусульманин и не христианин, а я останусь тем, что я был, но никогда не буду изменщиком. Я не приму вашей веры, потому что она не может быть хороша. Бог не может позволять обмана, он наказывает изменщиков, и он накажет тебя; даром, что ты мулла и каждый день совершаешь свой намаз, ты {{p|131}} все-таки дурной человек!» Мулла рассердился и вышел, назвав меня гяуром и казаком. — «Да, я казак, — сказал я, когда остался с Аталыком, — и останусь казаком. Скажи это Удилине, а я завтра ухожу». — «Делай, что хочешь», — сказал Аталык и замолчал. Мы оба молчали; я думал об Удилине; мне хотелось видеть ее, поговорить с ней; мне было жалко расстаться с ней, но я был доволен собой; мне казалось, что я хорошо сделал, не согласившись на предложение муллы. На следующую ночь я ушел из аула и угнал еще пару волов у старшины. Утром я переправился через Кубань в Екатеринодар: это было в воскресение во время базара; я продал волов и, встретив человека из Трамды, велел сказать старшине, что если ему не грех воровать у русских, то и русским не грех красть у него. ==== 4 ==== Через несколько времени я встретился с Масдагаром и Хуртом. Это было осенью. Я с одним человеком из Трамд-аула пошли ночью на охоту; месяца не было, но небо было чисто и звезды блестели сквозь ветви деревьев. Вечно говорящее дерево, белолистка, уже облетело, зато листья дуба шептались между собой, как будто прощаясь друг с другом. В лесу было светло и видно далеко по тропкам, покрытым желтыми листьями, которые шуршали у нас под ногами, несмотря на то, что мы шли так тихо, что слышали, как падал каждый листок, оторвавшийся от ветки. Все напоминало осень; длинные нитки паутины тянулись по лесу между кустами и деревьями, и туман блестел на них, как жемчуг. Осень была теплая и сухая, но в лесу уже пахло сыростью; в оврагах и ямах, куда сквозь густые ветви деревьев, переплетенные плющом и диким, виноградом, почти никогда не проникают лучи солнца, стояла вода и видно было много следов кабанов, которые приходят туда пить и мазаться. Вообще повсюду было пропасть кабаньих и оленьих следов, особенно около плодовых деревьев, где земля была покрыта желтыми, как золото, яблоками и грушами или красным, как кровь, кизилом! Кое-где на кустах висели еще прозрачные спелые плоды кизила, калины, кисти барбариса и винограда, и днем стаи осенних птиц, синицы, дрозды и сойки с криком перелетали по кустам. Но теперь все было тихо, изредка только мышь пробегала между кор- {{p|132}} нями деревьев, шевеля сухими листьями. Мы прислушивались к каждому шороху. Вдруг недалеко от нас заревел олень; мы остановились, и он продолжал кричать; мы стали подкрадываться; через несколько минут он замолчал, мы опять остановились. Товарищ мой нечаянно наступил на сухую ветку валежника, и она с шумом поднялась и упала. Звук этот должен был испугать оленя, но, напротив, скоро рев его раздался еще ближе. Мне пришло в голову, что это не настоящий олень. Я сообщил свое подозрение товарищу, и в то время, как он продолжал осторожно подвигаться вперед, я влез на дерево и увидал в нескольких шагах от нас Хурта и Масдагара. Хурт сидел на корточках, ружье его было наготове на подсошках. Масдагар стоял и, приложив руки ко рту, ревел по-оленьи. Они надеялись этой хитростью приманить нас. «Гей, Масдагар, что это ты ревешь?» — закричал я с дерева. Они бросились к ружьям; я проворно спустился с дерева, и мы тоже приготовились к бою; но, видя, что хитрость их не удалась, наши неприятели возвратились в аул. Мы прошли по их лесу до лесной Трамдинской дороги, где и засели на сиденку. Долго ничего на меня не выходило; только несколько раз заяц выбегал на дорогу, но я не стрелял, ожидая оленя. Товарищ мой выстрелил раз, на меня все ничего не выходило. Вдруг лес зашумел; я припал к земле: на меня скакал олень; я приготовил ружье. Это была молодая ланка; выбежав на дорогу, она остановилась, как вкопанная, вытянув передние ноги, как струнки, и отставив задние, она растянулась, как скаковая лошадь, и прислушивалась, тихо поворачивая голову и приложив уши. Я не стрелял, потому что ожидал солнца и сидел так смирно, что она часто наводила свои большие черные глаза на куст, в котором я был спрятан, но, не замечая меня, опять опускала голову и лениво, как будто нехотя, переворачивала сухие листья, валявшиеся: по дороге, или, подойдя к краю дороги, вытягивала шею и щипала тонкие ветви деревьев. Вдруг она вздрогнула, выпрямилась и понеслась в лес, она пробежала шагах в трех от меня. Я догадался, что она почуяла самца, и приготовился стрелять. Действительно через несколько минут выступил огромный рогаль; я выстрелил, раненый олень упал, я прирезал его, зарядил ружье и снова сел на свое место. {{p|133}} Недолго сидел я, как вдруг услыхал топот: человек 20 вооруженных проехало мимо меня. Я легко, узнал, что это хищники, едущие на линию; у каждого в тороках был привязан бурдюк, все они были завернуты в башлыки, так что видны были одни только глаза, с беспокойством перебегавшие с одной стороны на другую; на одном из них ручка шашки звенела, ударяясь о кольчугу, надетую под черкеску. Подъехав к убитому оленю, они остановились. — «Чок якши, Пирзень!» (Хороший олень! говорили они, смотря на него. — «Посмотри, куда пошел хозяин этого зверя», — сказал панцирник одному из своих людей. Тот подъехал к кусту, в котором я сидел; я слышал, как билось у меня сердце. Черкес поднялся на стремена, нагнулся и посмотрел в лес. — «Ничего не видно; он должно быть увидал нас, перепугался и бежит теперь по дороге к аулу», — сказал он. — «Якши йол», — смеясь, ответил панцирник. В это время один из черкесов отрезал кинжалом заднюю ляжку оленя, привязал ее к седлу, и они поехали. Когда они скрылись, я вышел на дорогу и пошел к своему товарищу. — «По чем ты стрелял?» — спросил я его.; --«По козе». —"Ну, что ж?" — «Ушла!» -т-«Так ступай же в аул и приезжай с арбой: на дороге лежит олень, а меня не дожидайся, я пойду на ту сторону», — сказал я ему. Товарищ рассказал в ауле нашу встречу с Масдагаром; с тех пор его прозвали Пирзень, и он принял присягу отомстить мне за это прозвище. Я между тем шел по следу хищников. Не доезжая нескольких сот сажен до Кубани, сакма<ref name="r60">Конный след.</ref> их повернула направо; она прямо повернула на брод, видно, вожатый их хорошо знал местность. Я пошел вверх по реке, где должна была быть ватага рыболовов. На ватаге сидели три казака пластуна; я кликнул их. Узнав меня, один из них отвязал каюк и переправился. — «Ну що, черкесин, хиба тревога?» — «Побачим», — отвечал я, и мы подплыли вниз по реке. Надо тебе сказать, что с тех пор, как я воротился с охоты за порешнями, я все жил на той стороне Кубани, иногда в ауле у кунаков, большею частью в лесу на охо- те. Часто, как и в этот раз, я встречался с партиями хищников, и тогда я приходил к реке и делал тревогу на посту или на какой-нибудь ватаге пластунов, и несколько уже партий было открыто по моей милости. Бережной атаман (начальник кордонной линии) знал меня и обещал мне крест. Но зачем мне был крест? Я не был природный казак, я даже не принимал присяги; если я служил русским, то делал это потому, что такая жизнь мне нравилась. Я был молод, ни разу я еще не убивал человека, а уже слыл джигитом, молодцом, и это мне нравилось. Казаки звали меня Черкесином за то, что я одевался по-черкесски, и почитали меня за колдуна. Бжедухи звали меня казак-адиге<ref name="r61">Казак-черкес.</ref>. Несколько раз случилось мне открывать следы хищников, которые возвращались с Кубани. Раз на линии была разбита большая партия шапсугов; те, кто уцелел, возвращались поодиночке в горы. Я был в это время на охоте и напал на след трех конных; след этот провел меня к Бжедуховскому аулу Дагири. Три лошади были привязаны к ограде, в средине широкого двора стояла сакля, в ней светился огонь. Мне пришло в мысль, что в этой сакле должны были скрываться хищники, лошади которых привязаны к ограде. Ночь была темная, сильный ветер гнал по небу черные облака. Я влез на вал, сухая колючка затрещала у меня под ногами. В сакле послышался разговор, я стал прислушиваться. «Что это за шум слышал ты?» — спросил кто-то по-шапсугски. — «Ничего, — отвечал другой голос на том же языке. — Это наши лошади». Уверившись таким образом, что хищники действительно скрывались в этой сакле, я потихоньку спустился опять к лошадям; отвязав их, я воспользовался минутой, когда сильный порыв ветра с шумом пробежал по камышовым крышам сакли, и тихо отъехал от ограды. Я прямо приехал к старшине аула и объявил ему, что в такой-то сакле скрываются три шапсуга-гаджирета. Он собрал несколько человек, и мы окружили саклю. Хозяин сам был беглый шапсуг. Он вышел к нам и стал уверять, что у него никого нет. «Стыдно тебе лгать, ты уже старый человек. Вот казак все видел», — сказал старшина. Тогда только старик увидел меня и догадался, что ему больше нельзя отпираться. — «Ой, яман, казак-ади- {{p|135}} ге! — сказал он, сжав губы, так что зубы его стучали один об другой. Седая борода его тряслась, он чуть не со слезами начал упрекать меня. — Зачем ты обижаешь меня, старика. Ты знаешь наш адат, ты знаешь, что гость — святое дело для хозяина. Ты знаешь, что я не смогу выдать своих гостей, не положив вечного срама на свою седую голову, что ежели вы обидите или убьете их, то дети их наплюют на мою могилу, а мне уж недолго жить, я старик и никогда никто не обижал меня так! Лучше, если бы вы убили меня завтра вместе с ними на дороге. Разве не могли вы взять их завтра, разве вас мало? Это, видно, бог наказал меня за то, что я оставил родину и пришел жить с вами, неверными гяурами». И он начал бранить бжедухов: «Вы трусы! Вас целый аул, а вы побоялись трех человек; где вам взять их в чистом поле! Вы изменщики, подлецы!» Этими ругательствами он рассердил старшину. «Что вы слушаете этого старого шапсугского ворона! Идите в саклю!» — закричал он своим людям. Они бросились в саклю, но шапсуги уже ушли через сад. Старшина, хотел посадить в яму Урхая (так звали старика), но я выпросил ему прощение. Старшина взял у меня одну из лошадей; другие остались у меня. За одну из них хозяин ее прислал мне через Урхая 100 монет. Урхай сделался моим кунаком. «Я думал, — говорил он, — что ты хотел осрамить меня, но я вижу, что ты не хотел меня обидеть. Ты добрый человек и сделал это потому, что ты принял присягу служить русским». «Я не принимал присяги, — отвечал я. — Я вольный человек, не казак». «Зачем же ты служишь русским? Зачем?..» — Я и сам не знал этого. — «Отец мой был хороший человек, воин; мне стыдно ничего не делать и сидеть дома, как бабе», — отвечал я ему. Я правду говорил, я говорил, что думал. А думал я так, может быть, потому, что я был рожден, чтобы быть воином, чтобы скитаться вечно, убивая себе подобных, и нигде ни в куренях казацких, ни в городских аулах не найти себе приюта. Видно, что так было написано, как говорят татары. А, может быть, я думал так потому, что с малолетства я все слышал про войну. Аталык мой уверял, что мужчине стыдно не быть воином, и я верил ему. Я видел, что русские воюют с горцами; я жил с рус- {{p|136}} скими и стал помогать им. Я не думал тогда, зачем эти люди воюют между собою, зачем они убивают друг друга. Зачем?.. После я слышал, что в России, там далеко за степью люди живут мирно, что там нет войны, даже мужчины ходят без оружия, что даже звери лесные подходят к деревням, волки режут баранов в загонах, лисы таскают кур с насестей. Зачем, думал я, русские приходят воевать сюда с горцами, зачем? Видно, люди нигде не могут жить спокойно. Теперь вот уже несколько лет я живу в горах; и в горах тоже, тоже война, ссоры и убийства! Я видел много различных народов и из них знаю только один, который живет между собой, который боится оружия и называет его жестокая вещь. Это — калмыки. Среди них я знал человека; его звали Гелун<ref name="r62">Собственно, так называются буддийские монахи.</ref>. Он говорил мне, что их вера запрещает убивать даже животных. Зачем же и русские и казаки презирают эту веру, которая запрещает делать зло кому бы то ни было. Зачем, горцы тоже презирают их и называют их зилан — змеи? А между тем они добрые люди и вера их — хорошая вера. Много говорил мне про нее кунак мой Гелун, много, может быть, было правды в том, что он говорил, но бог не дал мне разума понимать эти вещи. Одно помню я: он говорил, что звери имеют такие же души, как и люди (Аталык тоже говорил это), что души людей переселяются в животных, что, может быть, и наши души жили прежде нас всех. Может быть! Часто, когда мне случалось жить в каком-нибудь глухом ущелье, где, кроме меня, земли да неба, никого не было, когда я тщетно прислушивался, нет ли еще кого-нибудь живого в этой пустыне, тогда, хотя я и знал, что в первый раз здесь, но мне казалось, что место это мне знакомо, что я видал эти скалы, поросшие лесом и кустами, что я знаю эти деревья, что не впервые слышу шум этих листьев, не в первый раз вижу это небо. Может быть, когда-нибудь прежде я жил в этих диких ущельях зверем или вольной птицей. Может быть, поэтому и теперь жизнь моя больше похожа на жизнь дикого сокола или хищного волка, чем на жизнь обыкновенного человека, у которого {{p|137}} есть дом, семейство, дети, есть все то, чего нет у меня. — Может быть! — Но я забыл, про что я тебе рассказывал. Да, помню! ==== 6 ==== Вот мы плывем с казаком вниз по реке<ref name="r63">См. конец 4-ой главы.</ref>. Вдруг каюк наш остановился на отмели; это был брод. Я вышел по колена в воде, дошел до берега; на песке были конские и человеческие следы: партия только что переправилась. — «Тревога!» — закричал я казаку. «Тревога!» — повторил он, поплыв назад на ватагу. «Тревога!» — отвечали нам с ватаги. Не успел я пройти несколько шагов по дороге к станице, как на Кошачьем мосту сзади меня загорелся маяк; потом навстречу мне прискакали казаки из станицы. Я рассказал им, где переправились хищники, сколько их. Они поскакали, а я пошел на Кошачий остров. Давно собирался я поохотиться на этом острове. Это был большой бугор, примыкавший одной стороной к Кубани. Река подмывала, его, и под крутыми обвалами песчаного берега каждую ночь, прижавшись к друг другу и завернув голову под крыло, ночевали целые стаи уток, а на берегу, на песчаных тропках, всегда видны были следы кошек, ходивших к воде за добычей. С другой стороны обмывал остров довольно широкий лиман, поросший густым камышом. Обыкновенно осенью казаки выжигали камыши, но; так как в лимане всегда стояла вода, то огонь останавливался, не дойдя до Кошачьего острова, и сюда скрывался обыкновенно зверь. Остров был покрыт густым кустарником, кое-где возвышались столетние дубы и карагачи; весной светлая зелень мхов смешивалась с розовым цветом гребенчука, и остров был очень красив. Теперь только сучья дерев, на которых висели сухие лозы виноградника, чернелись между голым кустарником; вдали в разных местах видны были огненные полосы, которые то потухали, то опять разгорались, как будто перебегая с места на место: это горел камыш. Глухой шум слышался все ближе и ближе, И только мое привычное ухо могло различить в нем топот бегущего зверя: это было стадо коз. Вытянувшись, подняв головы, одна за другой, они прыгали по кустам. Я свистнул. Ближняя коза остановилась; я выстрелил, выпотрошил {{p|138}} убитого зверя и повесил его против себя на дерево, а сам снова стал караулить. Недалеко от меня в кустах остановилось стадо кабанов, сзади проскакал олень, но мне все не удавалось стрелять. Наконец, я услыхал дробный топот лисы; почуяв кровь, она остановилась и осторожно стала обходить окровавленное место; занятая рассматриванием этого места, она так близко подошла ко мне, что я мог стрелять в голову, чтобы не портить шкурки. Взяв убитую лису, я опять сел, но было уже поздно: заря уже занималась, с востока потянуло сыростью, звезды бледнели; делалось темнее, только пламя пожарища блестело ярче; утки начинали кричать, и вдали уже слышны были петухи. Выстрел мой испугал кабанов, и я слышал, как они удалились в чащу; мне нечего было больше дожидаться. Я начал снимать шкурку с убитой лисы, вдруг слышу шорох: на дереве против меня, гляжу, огромный кот, осторожно пробираясь между сучьев, подкрадывается к козе, повешенной на дереве; я выстрелил и убил его. Сняв шкуры с лисы и кота и взвалив на плечи козу, я пошел к станице. Когда я подходил к ней, началась перестрелка, — казаки встретили гаджиретов. Оставив козу и шкуры у кунака и взяв хлеба на сутки, я пошел в ту сторону, где слышались выстрелы, не умолкавшие ни на минуту: видно было, что бой шел упорный. Но я опоздал; перестрелка мало-помалу утихла, и скоро я встретил казаков, возвращавшихся с тревоги: они вели двух пленных и тащили четыре трупа. «А где Железняк?»<ref name="r64">То есть тот, что был в кольчуге, — панцирник, как он звал его выше.</ref> — спросил я. — «Ушел!» — отвечали они. — «Стыдно же вам, ребята». — «Да, стыдно, — сказал один казак, — попробовал бы ты убить его; стрелять бисовых детей не то, что стрелять какого-нибудь зверя». Часто слыхал я такие упреки и насмешки от казаков, и потому мне еще больше хотелось встретиться когда-нибудь один на один с неприятелем и посмотреть, так же ли легко убить человека, как оленя или кабана. В этот день я воротился на Кошачий остров, и так как я всю ночь не спал, то, выбрав самое высокое дерево и сделав себе лабаз, я лег спать. Сначала я спал крепко, но под конец мне стали чудиться странные сны. {{p|139}} То я видел Удилину и слышал, как она жаловалась Аталыку, что я ее бросил; я хотел заговорить с ней, но язык не повиновался, и я ревел по-звериному: испуганная девка бежала от меня, я преследовал ее, и вдруг она обращалась в дикую козу и скрывалась в лесу, а я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и какой-то страх находил на меня; я оглядывался кругом, и мне казалось, что из-под каждого дерева на меня наведена винтовка, под каждым кустом сидит неприятель. То мне чудилось, что я на базаре в каком-то большом городе; из окон огромных каменных домов мне кланяются знакомые женские лица, и я никак не мог вспомнить, где я их видал. Вдруг посреди базара показался огромный кабан; он шел прямо на меня, фыркая и щелкая огромными зубами, покрытыми белой пеной. Я проснулся; действительно, в нескольких шагах от моего дерева шел кабан. Я схватил ружье, выстрелил, и раненый кабан упал. Приколов его, я пошел в станицу, взял повозку и двух человек; мы опалили убитого зверя, товарищи мои взвалили на повозку и повезли в станицу, а я опять сел около потухшего костра, надеясь, что запах жженой шерсти приманит какого-нибудь хищного зверя; и действительно в эту ночь я убил еще двух лис и трех кошек. Таким образом менее чем в двое суток я застрелил оленя, козу, кабана, четырех котов и трех лис. Такие хорошие охоты удавались мне часто; я считался лучшим охотником по всей линии. Мяса у меня всегда было вдоволь, денег тоже, потому что я всякий год продавал шкур на несколько десятков рублей. Скоро открылся мне новый промысел. В это время вышел указ, по которому мирным татарам запрещено было носить оружие на нашей стороне реки. Каждый казак; встретив на линии вооруженного татарина, имел право отнять у него оружие, а в случае сопротивления, мог даже убить его. На первое время после этого указа пластуны побили много татар. В это время и мне в первый раз пришлось убить человека; я никогда не забуду этого случая. Это было днем; я шел лесом, вдруг слышу — навстречу мне едет верховой. Я шел лесной тропкой, по которой мог ехать только недобрый человек, т. е. такой, который не желает встретиться ни с кем. Я потихоньку свернул в чащу и стал присматриваться. Скоро я рассмотрел всадника; это был кара-ногай. Длинная винтовка в косматом чехле моталась у него за плечами. {{p|140}} Сердце сильно билось у меня, когда я окликнул его; он хотел скакать назад, но тропинка была так узка, что он не смог поворотить коня. Я легко мог застрелить его, но мне было как-то совестно стрелять в человека, не сделавшего мне ничего. Он соскочил с лошади и бросился в чащу; тогда мне стало досадно, что он ушел, и я побежал за ним. «Стой, а то моя будет урубить!» — закричал он мне. — «Стреляй!» — отвечал я и продолжал бежать. Пуля просвистала над моей головой, пыж загорелся у меня в папахе. Я сделал еще несколько шагов и увидал его: он торопливо заряжал винтовку. — «Положи ружье», — крикнул я по-ногайски, прицелившись в него. — «Дай мне зарядить!» — отвечал он. Я опустил ружье; сердце у меня не билось; я был уверен, что убью его. Не понимаю, отчего я не стрелял по нем. Ногай торопился заряжать. Он был очень бледен и не спускал с меня глаз; маленькие черные глаза его сверкали, как у зверя. Мне опять стало как-то неловко. Пора было кончить! Я выстрелил, и ногай упал, даже не крикнув: пуля попала ему в шею. Я отодвинулся, чтобы кровавая струя, которая высоко била из едва видной раны, не обрызгала меня, и смотрел, как понемногу лицо его белело и делалось все покойнее. Наконец, кровь остановилась; я снял с него оружие; на нем были простой кинжал и прекрасная крымская винтовка. Это было первое оружие, которое я снял с убитого неприятеля. Через месяц у меня было таких винтовок 9! Но ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Ни за одного человека я не буду отвечать богу. Не смейся! Очень умный человек, священник, говорил мне: не делай того с людьми, чего не хочешь, чтобы и они с тобой сделали. А ежели я убивал людей вооруженных, то пусть и меня убьют так же, как я убивал моих неприятелей. Ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Я всегда был честный человек!.. {{примечания|title=}} [[Категория:Импорт/lib.ru/Страницы с не вики-заголовками]] [[Категория:Повести]] [[Категория:Николай Николаевич Толстой]] [[Категория:Импорт/lib.ru]] [[Категория:Импорт/az.lib.ru/Николай Николаевич Толстой]] t0zx55x98gv8u2y406zuwnxi8bcyo7x 5124132 5124131 2024-04-26T03:40:58Z Vladis13 49438 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Николай Николаевич Толстой | НАЗВАНИЕ = Пластун | ПОДЗАГОЛОВОК = Из воспоминаний пленного | ЧАСТЬ = | СОДЕРЖАНИЕ = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1958 | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ИСТОЧНИК =Николай Николаевич Толстой. Сочинения. Тула : Приокское кн. изд-во, 1987. [http://az.lib.ru/t/tolstoj_n_n/text_0030.shtml az.lib.ru] | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИЦИТАТНИК = | ВИКИНОВОСТИ = | ВИКИСКЛАД = | ДРУГОЕ = | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = 1 <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = | ЛИЦЕНЗИЯ = PD-old | СТИЛЬ = text }} <center>'''ПЛАСТУН'''</center> <center>Повесть</center> [[Файл:tolstoj n n text 0030 image002.jpg|487x442px|center]] <center>(ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПЛЕННОГО)</center> ==== Вступление ==== Во время своего плена я познакомился с одним замечательным человеком: его звали в горах Запорожцем, хотя он носил, прежде много других имен, как увидит тот, кто будет иметь терпение дослушать мой рассказ. Никто не знал, кто он, какого рода и племени, знали только, что он долго жил на Кубани, потом жил в горах у разных племен и совершил много дел канлы<ref name="r1">Кровомщения (Все примечания принадлежат редактору статьи А. Е. Грузинскому).</ref>, т. е. «многим людям пить дал», как говорят черкесы, вместо того, чтобы сказать: убил. Вообще его очень уважали и, может быть, даже боялись, что почти одно и то же. У него было много кунаков между князьями и хорошими узденями, у которых он и жил в кунац- {{p|69}} кой, то у одного, то у другого, потому что своей сакли и своей семьи у него не было. С этим-то человеком я очень любил разговаривать, может быть, потому, что он рассказывал мне про Кубань, а в плену так приятно слышать хоть что-нибудь об своей стороне, а главное потому, что разговор его казался мне интересным. Он очень красноречиво описывал свою простую скитальческую, но полную приключений жизнь: он только не любил говорить о своем происхождении. Раз я спросил его: кто он: христиан или магометанин? — «Запорожец», — отвечал он. — Но какой же ты веры? — «Бельмесим (не понимаю)», — отвечал он, качая головой, хотя он очень хорошо понимал по-русски. — «Я знаю, что есть бог в горах, есть бог в степи, на Кубани, на море, везде бог… Один бог, — сказал он, подумав немного. — Когда я ходил там по Кубани (несколько неразобр. слов), я тоже видел, что есть бог, как и в горах, как и на море, когда ветер так сильно дует, что небо совсем пропал бывает! Только черные тучи ходят то туда, то сюда, и ветер разносит дождь далеко по морю, которое страшно ревет, как будто сердится, а потом вдруг море делается тихо и прозрачно, как стекло, только немного шевелится, как будто тяжело дышит, как лошадь, на которой много скакали, а на небе светло, а тучи, молния и гром далеко, и сквозь небо видны горы и все так хорошо!» (и он щелкал языком, как делают обычно татары, если хотят выразить свое удовольствие). «Это все бог работает!» — прибавил он. Подобные выходки Запорожца напомнили мне Патфайндера<ref name="r2">Герой романа Ф. Купера «Следопыт».</ref>, и я понимал, что это поэтическое создание американского романиста возможно и, может быть, нигде так не возможно, как на Кавказе, где природа так величественно хороша, что невольно всякому, даже самому грубому человеку напоминает своего творца. «Отчего тебя называют Запорожцем?» — спрашивал я его не раз. — «Мой отец был запорожцем, эски-казак, старый казак», — прибавил он. — Но как же ты попал в горы? — спросил я его, потому что не раз он мне говорил сам, что его отец родился узденем, вольным человеком. — «Это давно было, об этом не надо говорить», — отвечал он. В первом письме моем из плена на линию я просил, чтобы мне прислали бумаги, и через месяц я {{p|70}} получил десть писчей бумаги; Сперва я вел свой дневник, но потом мне надоело писать каждый день одно и то же: 14 числа. Я целый день рубил дрова и, возвратившись, в награду получил гнилой чурек. 15 числа. Я пас скотину в лесу и целый день думал как бы бежать, но бежать нет возможности, и мальчики, которые помогают мне пасти скотину, стерегут меня и, вероятно, для развлечения попеременно приходят мне плевать в глаза. 16 числа. Опять рубил дрова, опять пас скотину и т. д. Мне надоело, я бросил дневник и стал записывать рассказы моего приятеля Запорожца о его жизни на линии. Они казались мне тогда очень замечательными, особенно, когда он мне их рассказывал на своем черкесском языке, который очень удобен для красноречивых описаний, поэтических сравнений и вообще отличается от всех известных мне горских наречий своей силой и оригинальными оборотами речи. Мои записки показались подозрительными черкесам и раз у меня их отобрали и отвезли к какому-то беглому грамотному солдату, который прочел их и объявил черкесам, что это — «глупости». Их возвратили мне, и эти-то глупости я xoчу рассказать вам, мои любезные читатели. === I === <center>'''НЕПОМНЯЩИЙ РОДСТВА'''</center> <center>''(Рассказ Запорожца о том, как он жил''</center> <center>''до того времени, когда попал в отрог)''</center> ==== 1 ==== Я уже говорил вам, что отца и матери я не помню. Знаю только, что я родился в горах и маленьким перевезен на Кубань; там я жил на хуторе, который звали Журавлевским, потому что хозяин любил крик журавлей. Казаки-табунщики, с которыми я жил, звали меня татарином и обращались со мной грубо. Один только человек ласково обращался со мной. Это был старый черкес (Раджих); я называл его Аталык<ref name="r3">Воспитатель. У черкесов был обычай воспитывать мальчиков вдали от семьи, поручая их заботам надежного человека, храброго воина. Об этом говорится и в пушкинском «Галубе».</ref> и любил как {{p|71}} отца; казаки тоже звали его «Аталык», и я долго не знал его настоящего имени. С молодых лет я начал заниматься охотой с Аталыком, который был ястребятник: у него бывало всегда 5 или 6 чудных ястребов, ловчих, балабанов и киргизов. Сперва я ловил жаворонков и разных пташек, догоняя их ястребом, потом я начал ставить пружки и калевы<ref name="r4">Пружок и калева — разные силки, петли для ловли добыча</ref> и ловить фазанов, зайцев и куропаток. Мне, я думаю, было не более 8 лет, когда я начал охотиться, а я уже по целым ночам просиживал один в степи. Много после того я охотился, много перебил кабанов, диких коз, сайгаков, оленей, туров, лис и разных зверей, но и теперь с удовольствием вспоминаю, как я тогда сторожил фазанов. Перед вечером я отправлялся в кустарник, где водятся они, брал с собой серп, ножницы или бичяк<ref name="r5">Нож.</ref> и начинал простригать дорожки в высокой и густой траве. Как теперь помню, как я, словно зверек, на четвереньках ползал по мягкой травке, душистой и влажной от вечерней росы. Устроив на этих тропках мои ловушки, я садился где-нибудь в куст и ждал, а между тем солнце садилось и небо краснело, как девушка, которая в первый раз остается наедине с своим женихом. Тогда эти мысли не приходили мне в голову. Я слушал голоса, которые пели кругом меня, слушал, как трещал кузнечик в траве, как кричал перепел, как свистал суслик, сидя на краю своей норки, как пел жаворонок, чуть видный в небе, как жалобно кричал ястребок, махая своими широкими крыльями, как чирикали воробьи и другие птички, летая над моей головой в кусте. И когда где-нибудь кордокал фазан, сердце мое вдруг билось сильней, и я весь сжимался, как испуганный еж, и если в это время подо мной хрустнет ветка, или зеленая ящерица, спокойно гревшаяся подле меня на солнце, пробежит, виляя хвостом по сухой траве, я весь вздрагивал, — так я боялся испугать мою добычу. И вот фазан выскакивает из куста, кричит, гордо оглядываясь на все стороны, отряхивает с себя росу и бежит, вытянув шею и хвост, вдоль по дорожке, и вдруг он трепыхается, попавшись в ловушку. В это время я не помнил себя от радости. И так я просиживал весь вечер и ночь. Особенно любил я время, когда дневной шум смолкает {{p|72}} и ночь возвышает свой голос, тогда со всех сторон начинают откликаться фазаны, и я только успевал вынимать их из калевки, ползая от одной тропки к другой, как лиса. Но настоящие лисы часто успевали прежде меня уносить пойманного фазана, и я находил только перья. Особенно помню я, одна лиса делала мне много шкоды. У ней была позимь<ref name="r6">Нора.</ref> недалеко от хутора, в чудесном месте. Это была ложбина среди степи, кругом росла самая лучшая и густая трава, такая высокая, что тогда я мог в ней спрятаться с головой даже стоя; верно прежде тут была вода, потому что на средине был песок и круглые голыши белелись на солнце. С одной стороны ложбины стоял курган, до половины поросший терновником, из-за которого торчала голая верхушка кургана, как бритая голова татарина. На самой вершине целый день сидели беркуты и орлы, внизу была позимь моего врага и кругом всегда валялись птичьи перья и кости и целый день щебетали сороки. Долго хлопотал я, чтобы поймать эту лису: часто, когда я сидел в своей сторожке, она пробегала мимо меня, поматывая пушистым хвостом и поворачивая во все стороны свою вострую плутовскую морду. Наконец, Аталык научил меня делать ямки, которыми черкесы обыкновенно ловят лис и куниц. Я устроил такую ямку около позими и кругом расположил несколько калевов и с пистолетом, который утащил у одного казака, залег в траве. Вот попался один фазан, потом другой, лиса все не выходила. Я сидел так тихо, что едва переводил дух; и вдруг черная мордочка показалась на тропке, ведущей к калеву, где трепыхался пойманный фазан. Лиса бежала прямо на ямку, и вдруг она скрылась в ней. Я прибежал и выстрелил: пуля пробила доску, и лиса взвизгнула; я с радостью откинул одну доску и хотел схватить лису, как вдруг она выскочила из ямы и побежала, — я за ней. Я заметил кровь на траве: лиса была ранена, пробежав несколько сажен, она упала. Когда я подбежал, она только судорожно дрыгала ногами и щелкала зубами, уставив на меня свои черные навыкате глаза. Я взял ее за хвост и с торжеством потащил домой. Кроме фазанов, я ловил и зайцев, но замордовать такого знатного зверя мне удалось в первый раз. Я был {{p|73}} совершенно счастлив! Зайцев я ловил в тех же кустах; Аталык выучил меня звать их на пищик: в жар, когда фазан сидит, я манил зайцев. Не успеешь, бывало, пискнуть два раза, и по дорожке уже бежит косой; через несколько минут уже он кричит в калеве, и я бегу к нему с колотушкой. Таким образом я целые дни и ночи просиживал в этих кустах; я знал каждого зверка, каждую птичку, которая жила в них. В этих кустах жило три соловья; я узнавал каждого из них по голосу. Особенно я любил одного, который обыкновенно начинал петь после заката солнца и смолкал только к утру. Бывало, когда солнце сядет и звезды зажигаются одна за другою и утки, звеня крыльями, полетят на воду, а ястреба, карги<ref name="r7">Вороны.</ref> и голуби потянутся в леса на свои места, и лягушки раскричатся в болоте, я начинаю прислушиваться и ожидаю с нетерпением моего песельника. И вдруг он запоет и громким щелканьем и посвистом покроет все голоса и один как царь, распевает, когда все молчит кругом. Мне нравился его звонкий, веселый и как будто гордый голос. Зимой, когда он улетал, я скучал по нем, как по товарище, весной я беспокоился, прилетит ли он, и только, бывало, услышу его голос в обычное время и на том же месте, я так рад, как будто нашел брата. Мне казалось, что я понимаю, что он поет; мне казалось, что он рассказывал мне, где он был, что он зовет меня туда, куда птицы улетают зимой, где нет зимы, где вечное лето, вечный день и вечное солнце светит на вечно зеленую степь. Когда, я ворочался на хутор и ложился спать под сараем вместе с птицами Аталыка, я видел, как ласточки, летая взад и вперед, слепляют над моей головой гнездо. Они тоже чирикали, тоже рассказывали про эту страну чудес, и когда я засыпал, мне снилось, что я сам — маленькая птичка плиска, что я сажусь на спину к большому журавлю, и вот журавль начинает махать длинными крыльями и подниматься от земли все выше, и я прижимаюсь к нему и, раздвинув немного перья, на которых сижу, смотрю вниз через его крыло. И вот мы летим через горы и внизу видны люди, маленькие и черные, как мыши; они роются в земле и достают золото и серебро и бросают в нас золотыми монетами, но монеты разлетаются в золотую пыль, и мы летим дальше {{p|74}} и пролетаем ущелье между снежных гор. Нам холодно и ветер мчит нас так быстро, что дух занимается; и мы летим через море, и море прозрачно, как стекло, и в нем гуляют рыбы в огромных дворцах из жемчуга и дорогих каменьев. И вдруг налетает белый сокол и бьет журавля, и я падаю, падаю… и просыпаюсь. Чудные сны видел я тогда! Теперь уже более я не увижу таких снов. Теперь уже я не понимаю, что говорит соловей, когда он поет, о чем разговаривают ласточки, сидя под крышей сакли; а тогда я все это знал. Но тогда я сам был зверек. Зайчик. Меня прозвали казаки «зайчиком» за то, что я ходил в заячьем ергаке. Даже Аталык называл меня Зайчик. — «Зачем ты называешь меня так? — спрашивал я его, — Ведь у меня есть какое-нибудь имя?» — «Есть, ты после его узнаешь, а теперь не надо», — отвечал он. Мне тогда было уже лет 13, казаки уже перестали обращаться со мной грубо, я уже был почти полезным человеком в нашей артели. Аталык выучил меня вабить перепелов и подарил сеть, и я каждое лето налавливал более пуда перепелов. Когда перепела переставали, идти, я ловил куропаток, ставил вентели и загонял их туда кобылкой<ref name="r8">Холщовый щит на легкой рамке, который несет перед собой охотник, подбираясь к дичи. На щите иногда рисовалась фигура лошади; отсюда «кобылка».</ref>. Для этих охот я все дальше и дальше заходил в степь. Чем дальше уходил я от хутора, тем мне было легче и веселее на душе. Идешь, бывало, по степи с кобылкой и смотришь: кругом тебя все степь, зеленая, чудная степь; только кой-где стоит курган, да виден дымок нашего хутора, над. которым с криком вьются карги, а в степи все тихо, как будто все отдыхает и спит, слышно даже, как сухая трава трещит под зелеными кузнечиками, которые стадами прыгают кругом тебя. И вдруг из норки выскочит байбак, сядет на задние лапки, свистнет и побежит, переваливаясь, назад, как; будто дразнит собак. Я забыл сказать, что у меня тогда были две борзых собаки, Атлас и Сайгак. Мне щенками подарил их Аталык, я сам их выкормил, и они всегда были со мной, мы даже спали вместе. Мы расставались только тогда, когда я ходил ловить фазанов; тут они мешали бы мне, и я оставлял их дома. Они взбирались на крышу нашей {{p|75}} сакли и долго, оборачиваясь, я видел, как они провожают меня глазами, повернув свои щипцы<ref name="r9">Щипец — морда собаки.</ref> в мою сторону. Когда я возвращался, они встречали меня на половине дороги и, виляя хвостами, визжа и прыгая, провожали меня домой. Чудные это были собаки, ничто не уходило от них, ни заяц, ни лиса; раз я даже затравил ими сайгака. Вот как это случилось. Как-то я за куропатками зашел так далеко в степь, что потерял из виду хутор. Собаки были со мною. Это было осенью, но день был ясный И теплый, как будто летом, длинные белые паутины летали по солнцу. Я шел тихо с кобылкой, — вдруг слышу как будто топот лошади: я посмотрел через кобылку: передо мной стоял большой козел; подняв свою длинную шею, он как будто рассматривал меня. Это был сайгак. Я никогда не видывал их прежде, и мы смотрели друг на друга с удивлением. Наконец я выпустил из рук кобылку; увидав меня, сайгак вытянул шею, прыгнул раз-другой и скрылся. Собаки бросились за ним, но было уже поздно. Я возвратился домой и рассказал про это Аталыку. На другой день на заре он взял у казаков пару лошадей и оседлал их. У него были богато убранные черкесские седла и несколько уздечек под серебро; видно было, что он прежде был богат: кроме седел, у него было богатое оружие: шашка под серебром, несколько кинжалов. Один очень мне памятен, потому что я после не видал таких кинжалов: это был очень длинный, толстый, почти круглый клинок: железо было хорошее и очень тяжелое; Аталык легко пробивал им медные и серебряные деньги, «Этим кинжалом пробивают кольчуги», — говорил он, когда вынимал его, чтобы показывать, из пестрого разрисованного сундука, где хранилось все его богатство. Этот сундук мне тоже памятен; сколько раз маленьким я сидел против него и рассматривал цветы и птиц, которые были на нем представлены, сколько раз я думал, что, когда я вырасту, то поеду в землю, где растут эти красивые цветы и летают эти золотые птички, сколько раз я видел во сне эту землю, когда засыпал на полу против огня, смотря на драгоценный сундук. Кроме того, у Аталыка был лук и стрелы; тул и колчаны были красные, сафьяновые, шитые золотом и шелками; {{p|76}} на одном был вышит шелком белый сокол, на другой какая-то золотая птица. «Когда я умру, это все будет твое», — говорил мне старик. — «А ружья не будет у меня?» — спрашивал я его; мне тогда очень хотелось ружья. — «Лук лучше ружья, — отвечал он. — Когда люди не знали ружей, они были лучше, крепче держались адата<ref name="r10">Обычай.</ref> своих дедов и все было лучше; много зла сделали ружья». И он мне часто рассказывал длинную историю про лук и ружья; когда-нибудь я тебе перескажу ее, это очень хорошая история<ref name="r11">Когда запорожцы впервые появились в Черном море (самый конец XVIII века), они застали горцев еще почти не знавшими огнестрельного оружия.</ref>. ==== 2 ==== А что бишь я теперь говорил? — Да, вспомнил! Я говорил о том, как мы травили сайгаков. Мы выехали рано; я в первый раз ехал верхом. До этого мне только иногда удавалось садиться на лошадь, а именно, когда табун приходил на водопой. Мне нравилось сидеть верхом на спине лошади, которая спокойно, как будто не замечая моей тяжести, глотала теплую, красную и немного вонючую воду; мне нравилось то, что я сидел высоко и видел кругом себя лоснящиеся спины лошадей, которые, выкупавшись, спокойно стояли в воде, отмахиваясь черными хвостами от докучливых оводов и комаров, скоро прогонявших и меня от табуна домой к дымящемуся куреву. Теперь я взаправду ехал верхом и ехал один, в широкой степи, которую я так любил. Я был один, потому что Аталык, который ехал подле меня, молчал; я так был занят лошадью, на которой сидел, уздой, которую держал в руках и которую иногда поддергивал, когда лошадь просила поводов, опуская голову между ног, или махала ею, чтобы отогнать комаров, стаей летавших за нами; я так был занят своим новым положением, что не обращал даже внимания на собак, которые бежали подле нас: с нами были Атлас, Сайгак и Убуши, старая черная сука, мать моих собак.. Погода была чудная; солнце только что всходило и одно только кудрявое облачко, окрашенное его лучами, быстро неслось по бледному небу; пробегая мимо солнца, оно вытянулось, как змея, и бросало чуть заметно тень на зеленую траву, которая блестела от утренней {{p|77}} росы. Наконец и это облачко скрылось, солнце взошло, и степь проснулась; тысячи птиц запели на разные голоса, ястребки начали подниматься, быстро махая крыльями, кое-где с звонким шумим поднимались стрепета, ласточки летали около нас, то мелькая мимо груди лошади, то подымаясь, то опускаясь, как будто купаясь в теплом воздухе. Наконец, мы увидали что-то черное, это был сайгак; он стоял, как каменный, на высоком кургане. — «Это часовой, — сказал Аталык, — свистни потихоньку своим собакам, чтобы они не отходили от нас». — Мои собаки не бросятся, — отвечал я. — «Ну, а Убуши уж не пойдет, она знает эту охоту». И действительно, эта собака как будто понимала, в чем дело, она посматривала на сайгака, но не отходила от стремени Аталыка. Мы стали объезжать кругом; когда мы заехали с другой стороны, то увидали весь табун, который пасся спокойно в долине. Мы продолжали объезжать их кругом, проезжая все на одном расстоянии от часового и все ближе и ближе к табуну. Некоторые сайгаки подымали голову, Смотрели на нас и потом спокойно продолжали есть, пятясь и толкаясь между собой. Наконец мы подъехали довольно близко. — «Ну-ка, Зайчик, у тебя глаза лучше:; посмотри: видишь ли пятна на боках у молодых?» — Вижу, — отвечал я. — «Ну, так пора! A! Гоп!» --закричал Аталык и поскакал прямо на табун. Моя лошадь бросилась за ним: я сперва испугался и затянул по''в''одья. «Пускай!» — закричал мне старик. Я пустил поводья и крепко сжал лошадь ногами. Мы неслись как вихрь; теплый ветер дул нам в лицо, дух занимался; у меня рябило в глазах, я сперва ничего не видал, кроме травы, которая, казалось, уходила из-под ног моей лошади. Она скакала легко, и скоро я поравнялся со стариком. — Молодец! Джигит! — кричал он. Я, кажется, вырос на седле и тогда только осмотрелся кругом. Сайгаки сперва бросились со всех ног, потом, добежав до тропки, которую мы пробили, объезжая их, они свернули и понеслись по ней; мы скакали на переём, отхватили отсталых и повернули их в другую сторону. Это были пестряки, т. е. молодые; их было 5 штук. Через несколько минут мои собаки повалили одного. Я проскакал мимо, потому что не мог удержать лоша- {{p|78}} ди: дав круг, я подъехал к собакам, которые держали сайгака. Я спрыгнул Наземь, вынул кинжал и ударил сайгака в бок: он закричал, прыгнул, вырвавшись у собак, но сделав два прыжка — упал и издох. Я оглянулся; лошади не было подле меня: спрыгнув, я бросил, поводья; к счастию, она побежала к Аталыку. Скоро пришел старик, ведя в поводу обе лошади; на одной лежал другой пойманный сайгак. Взвалив и моего на седло, мы пешие возвратились на хутор. Вот как провел я свое детство и сделался охотником. После, когда мне случилось иногда при ком-нибудь соследить, наприм., зайца по чернотропу<ref name="r12">То есть, не по снегу, когда следы ясны.</ref>, меня почитали колдуном. Это казалось удивительно: но для меня, который почти родился охотником, это было очень просто. Меня этому выучил мой Сайгак. Мне очень хотелось узнать, как он отыскивает след, и я всегда наблюдал за ним, когда, виляя хвостом и опустив голову, он доискивается зайца. Я хорошо знал, в какое время и в какую погоду, в каких местах ложится заяц, знал сметки<ref name="r13">Перепутывание следа.</ref>, которые он всегда делал, хорошо умел отыскивать зайца по пороше и, замечая приметы, едва видные для обыкновенного человека, как, например, свежий помет, обмоченную, помятую или сорванную травку или листок, я скоро выучился так же верно отыскивать зайца, как будто у меня было чутье. Ребенком я уже начал охотиться, жил охотой и бог дал мне охотничьи способности — верный глаз и тонкий слух. Это дал мне бог, потому что он дает всякому, что ему нужно: зайцу, сайгаку он дал крепкие ноги, мне он дал ум, волку, каргам — чутье, по которому волк придет, а карги прилетят на падаль из-за нескольких вёрст, ястребу он дал глаз, которым тот с неба видит маленькую птичку, маленькой птичке он дал крепкие крылья, чтобы она могла улететь от зимы туда, где ей лучше, байбаку, медведю, сурку, ежу он дал сон, чтобы они спали зимой, когда им нечего есть. Все это бог сделал, и оттого все люди знают его и молятся ему; даже звери и птицы молятся ему. Да, они молятся ему, когда солнце взойдет и каждая птичка взмахнет крылом и запоет, и каждый зверь, в какой бы гуще лесной, в какой бы тени, где и в полдень солнце не светит, в какой бы пе- {{p|79}} щере и норе он ни был, всякий зверь вздрогнет и подымет голову к небу, даже на дереве каждый листок зашевелится и камыш зашепчется совсем не так, как всегда. И это бывает каждое утро: каждое утро все, что живет, молится богу, а я знаю людей, которые забывают бога. Я сам никогда не молюсь, но это потому, что я не умею молиться, как молятся люди: я молюсь, как молятся звери и птицы. Говорят, оттого, что я не делаю намаз<ref name="r14">Магометанская молитва.</ref>, не хожу ни в церковь, ни в мечеть, я не буду в раю. Я не знаю, что такое рай, не знаю, что будет, когда я умру, но знаю, что я не виноват, что не умею молиться: меня никто этому не научил, когда я был молод. День и ночь круглый год я был на охоте. Летом я ловил фазанов, перепелов и зайцев, осенью я ловил куропаток и лис. Особенно я любил охотиться за лисами. Вот как я начал охотиться за ними. Раз я поймал лису, которая съедала моих фазанов в пружках: впрочем, я уже рассказывал об этом, но я еще не рассказывал, как я травил лис осенью. Верст пять от хутора был лес: когда я ходил за куропатками, я почти всегда доходил до него, садился на курган, стоявший на опушке, и любовался на лес. Особенно мне нравился шум деревьев во время ветра; мне очень хотелось взойти в лес, но он был так темен, так страшен, что я долго не решался. Раз, это было днем, в степи было очень жарко, из леса веяло такой прохладой, что я не вытерпел и зашел в лес. Я шел тихо: шум листьев и сухих веток под ногами пугал меня, я вздрагивал от всякого звука, все мне было дико, голоса птиц, раздававшиеся кругом, были мне незнакомы. Вдруг я услыхал соловья. Я обрадовался ему, как другу, это был знакомый голос, но и он пел не так, как соловей, которого я слышал прежде: голос его громче раздавался под густым сводом деревьев, перекаты были сильнее, он, казалось, гордился своим зеленым дворцом и обширными владениями. Мне стало грустно, я вспомнил моего скромного ночного соловья в кустах, где я ловил фазанов. В то время его уже не было; раз осенью он улетел и больше не прилетал; я долго грустил по нем, мне хотелось знать, что с ним сделалось, нашел ли он место лучше или погиб где-нибудь, Я долго ходил по лесу и, наконец, подошел к толстому дереву, белый ствол которого заметил издали. {{p|80}} Когда я приблизился, листья его зашевелились: ветра не было, — я вздрогнул и со страхом смотрел на дерево. Это было вечно говорящее дерево, белолистка. Потом я привык к всегдашнему шуму его листьев, полюбил это дерево и всегда ложился под ним отдохнуть в жар. В ясный день лучи солнца, проходя сквозь него, рисовали под деревом разные кружочки, которые, казалось, бегали, гонялись и смеялись друг с другом. Это занимало меня, и я засыпал, слушая шум его листьев. Я просыпался уже вечером: вообще я всегда просыпался, когда захочу. Тогда я выходил на опушку и ложился на курган. Собаки были со мной; они тоже нежились в густой траве, и мы ждали заката солнца, которое садилось за лесом. Тени от ближних деревьев делались все длиннее и длиннее и как будто подкрадывались к кургану; иногда, когда заря была очень красна, стволы деревьев окрашивались в какой-то странный, кроваво-красный цвет; это предвещало ветер. Мало-помалу все утихало в лесу, только над нами неслись ястреба, голуби и карги: они летели в лес спать. В это время лисы возвращались из степи в лес; их-то мы и ждали. Едва покажется лиса, прыгая по густой траве, мы все трое подымем головы и опять спрячемся в траву. Через несколько минут я поднимаю голову и, обернувшись, уже вижу, как лиса мелкой рысью бежит к опушке. Тогда я вскакиваю на ноги и показываю её собакам. Они ловят ее, а я с кургана любуюсь этой картиной и помогаю им криком. И крик мой далеко разносится по лесу, который как будто с сердцем повторяет его, словно он сердится, зачем будят жителей его, птиц и зверей, которых он усыпляет под своей тенью, напевая им разные чудные, непонятные для нас песни. Таким образом я почти каждый день, кроме куропаток, приносил одну, а то и пару лис. В последнюю осень, которую я пробыл на хуторе, я помню, что затравил 45 лис. Обыкновенно зимой табун угоняли на низ в камыши, и мы оставались одни с Аталыком. Хотя и зимой я продолжал охотиться и покрывал шатром целые стаи куропаток и тетеревов, слетавшихся к хутору, но это было самое скучное время. Тогда Аталык рассказывал мне длинные истории про свою прежнюю жизнь в горах, когда он был молодым и славным узденем и наезд- {{p|81}} ником, про дела канлы, которые он считал окончательно прошлым и которыми он прославился когда-то. Я с удивлением и каким-то страхом слушал, как в ущелье, на дороге, где два конных не могут разъехаться, на краю пропасти, дно которой едва видно, он поджидал врага. Я вздрагивал, воображая, как этот враг падал в пропасть, где шумит чуть видная река, и как орлы спускаются со скал, таких высоких, что ниже их ходят облака, как эти орлы ныряют в облака, чтобы спуститься на дно пропасти и там клевать глаза несчастного, который умер в бою и останется без погребения в этой страшной расселине, где не только ни родные, ни друзья не найдут его тело, расклеванное птицами, и костей, растасканных зверями, но куда даже солнце не светит и не смотрит на этот страх. Я любил слушать эти рассказы. Иногда приезжали к Аталыку гости. Это большей частью были его кунаки. Некоторые из них были князья и уздени. Им Аталык оказывал особую почесть, сам держал узду их лошадей, сам снимал с них оружие. Они брали у него ястребов и других птиц и за то присылали ему и пешкеш<ref name="r15">Подарок.</ref> или лошадь, или пару волов, иди несколько овец. Я как теперь помню их черные, седые, красные, подстриженные бороды, их важный вид, их ружья в черных чехлах и их блестящие шашки под серебром, их башлыки и шапки, которых они не снимали, сидя на корточках перед огнем и разговаривая на неизвестном мне языке. Теперь я знаю почти все горские наречия, но не могу вспомнить, на каком языке они говорили; разговоры их до сих пор остались для меня тайной. И даже теперь мне хочется иногда догадаться, о чем они говорили. Не раз, говоря между собой, они глядели на меня, и я понимал, что разговор шел обо мне. Теперь я догадываюсь, что Аталык тогда рассказывал им мою историю, и мне еще больше хотелось знать; что они говорили. — Скажи, отчего нам всегда хочется отгадать то, чего мы не можем знать? Отчего мне часто приходит в голову, что будет со мною, когда я умру? Мне много толковали об этом и муллы и священники в городе; я или не понимал их, или не верил им, но мне всегда хотелось узнать это, и я часто по целым часам думал об этом. Мне кажется, что, когда я умру, я не {{p|82}} перестану видеть и чувствовать все, что я теперь чувствую, что я буду любить то, что я теперь люблю, и ненавидеть, что теперь ненавижу. А может быть, я умру, как умирает дерево, срубленное под корень или вырванное ветром; оно сохнет, гниет, дождь обмывает его и солнце печет, а оно ничего не чувствует. Может быть! Я человек простой, не ученый, мне не нужно говорить об этом, но я не могу не думать об этом. Видно, бог вложил мне эту мысль и он мне это откроет только после, когда я умру, когда мне нельзя будет разболтать ничего. Один священник говорил мне, что у бога есть тайна: он долго говорил, и я не понял его, но верю, что есть тайны и большие тайны. Отчего ветер дует направо, а не налево. Отчего он разгоняет облака, когда уже воздух сделался тяжелым перед грозой и уже несколько крупных капель упало на сухую землю, растрескавшуюся от жары, когда все, начиная от человека до самой маленькой птички ласточки, которая низко носится над землей, все с радостью ждут дождя, а ветер разгоняет тучи и солнце опять начинает печь раскаленную землю? Отчего в одном месте дождь, а в другом нет, отчего молния сжигает одно дерево, а сто деревьев рядом стоят целы? Отчего тысячи пуль пролетали мимо меня, сто раз люди и звери гонялись за мной, и несколько раз я думал, что последний час мой пришел, а между тем я жив, а сколько хороших, молодых богатых людей умерло в моих глазах? Отчего они, а не я? Отчего? — Это опять такая вещь, о которой простому, неученому человеку, как я, не надо говорить. Я лучше буду продолжать свой рассказ. ==== 3 ==== О чем бишь я рассказывал? Да, об Аталыке и его друзьях. Некоторые из них, казалось, боялись друг друга, потому что при других не снимали башлыка, а еще больше укутывались в него, так что из-под мохнатой шапки видны были только блестящие глаза. Это были кровоместники и гаджиреты<ref name="r16">Удальцы-полуразбойники, отбившиеся от родных аулов и игравшие роль хищников и у горцев, и у русских.</ref>. Последнюю зиму, что я жил на хуторе, очень много гаджиретов приезжало к Аталыку; большая часть из них была кабардинцы. Я хо- {{p|83}} рошо знал язык Адигэ<ref name="r17">Черкесский.</ref>, на нем мы обыкновенно говорили с Аталыком, и немного понимал кабардинский. Я помню, что они много жаловались на русских, особенно на генерала Ермолова (они звали его «Ермолай»), они рассказывали, какой он злой и жестокий человек, как он покорил кабарду, как он приказал перебить даже жеребцов княжеских, и много другого, и слово {{razr2|казават}}<ref name="r18">Священная война.</ref> не замолкало в их разговоре. Это было, должно быть, лето 20 тому назад. Я был уже «хлопец моторный»<ref name="r19">Расторопный малый.</ref>, как говорят казаки; я хорошо ездил верхом, хорошо арканил и загонял табун. Чего же больше? Табунщики взяли меня с собой на зимовье. Зимовье, куда в то время сгонялись почти все табуны Черноморья, было довольно большое пространство, совсем покрытое камышом: летом оно почти совершенно «понимается»<ref name="r20">Затопляется.</ref> водою, так что от воды и множества комаров и змей летом в нем никто не живет, разве какой-нибудь кабан-одинец или рогаль-камышник<ref name="r21">Олень.</ref> бродит по ем, не боясь ни волков, ни охотников. Но зато зимой туда слетаются отовсюду лебеди, гуси, гагары, утки, козарки, а за ними летят орлы и хищные птицы, точно так же, как целая стая волков собирается туда вслед за табунами, которые прикочевывают на зиму. День и ночь пасутся там лошади, вырывая из-под мелкого и рыхлого, снега отаву на берегах озер, лиманов и заливов Кубани. На полыньях или незамерзших местах, которые, как острова, чернеют среди белого снега и над которыми всегда носятся густые туманы, с криком плавают большие стада водяных птиц, которые так смелы, что не подымаются, даже когда вы подходите к ним, — так они редко видят людей. Кроме табунщиков, которые кочуют там зимой в кибитках, там нет никого. Эти табунщики рассказывали мне, что прежде в тех местах жили так называемые бобыли<ref name="r22">Одинокие казаки.</ref>, мне показывали землянки, где жили эти смелые люди, первыми переселившиеся в Чёрноморье, где теперь так много станиц и городов. Теперь эти землянки — просто норы, где живут целые семейства лис, которые одни стерегут {{p|84}} богатые клады, зарытые, как говорят, около своих землянок бобылями. Рассказывают, что через эти места, проходили войска крымского хана, когда они ходили на Кубань и в горы; одно место и до сих пор называется Крымский шлях; это — самое пустынное место в этой огромной пустыне. Я после несколько раз был в этих местах. Однажды, это было летом, я и еще один пластун, Оська Могила, мы зашли туда охотиться за порешнями<ref name="r23">Водяной зверек, норка.</ref>, которых там бездна. На маленьком острове мы выстроили себе шалаш и развели курево. От змей Могила знал заговор, но комары нам ужасно надоедали. Две недели жили мы в этом шалаше; один спал, а другой караулил. Днем порешни выплывали греться на солнце на изломанный старый камыш, который грудами плавал кругом нас; тот, который не спал, стрелял; гул выстрела далеко раздавался по воде, но он не будил того, кто спал: мы так привыкли к стонам птиц, которые день и ночь гудели около нас, что не обращали на них никакого внимания. Ночью порешни еще чаще показывались над водой и наши выстрелы чаще будили птиц, что спали вокруг. Раз я сидел настороже, вдруг слышу, — камыш трещит и мимо меня идет огромный олень. Я выстрелил; раненый олень пустился бежать, ломая камыши. Я разбудил товарища, и мы пошли по следам; с трудом пробирались мы по тем местам, где видно было по огромным прыжкам, что раненый зверь бежал, как стрела. Могила шел впереди; я боялся наступить на змею, которые грудами ползали около нас или грелись на солнце, свернувшись в клубок. Могила шел смело, разгоняя змей длинным кленовым хлыстом; верст пять исходили мы по этому следу, наконец вышли на остров. Олень имел только силы добежать до него, упал и издох; никогда не видал я такого огромного рогаля: он был бурый, почти черный, на рогах, покрытых мохом, было по 21 отростку; на шее и особенно на холке у него росли длинные, чёрные и мягкие волосы, как грива у лошади. Мы сняли шкуру, обрубили рога, ноги, а мясо бросили и решили сидеть тут до ночи, надеясь, что ночью придут волки на свежую приманку. Остров, на котором мы сидели, был чудесное место; напротив нас из-за камышей было видно вдали синее {{p|85}} море и свежий морской ветер дул нам в лицо; на острове росла густая зеленая трава, которая резко отделялась от желтоватой зелени камыша, со всех сторон окружавшей ее; в середине острова стояли три огромных вековых, кленовых дерева; толстые, в несколько обхватов, покрытые седым мохом, тела их были обвиты хмелем, резкая зелень которых смешивалась с более грубой зеленью кленовых листьев; сильный запах хмеля распространялся по всему острову. На этих деревьях было, верно, более ста гнезд, на которых, согнув шею и свесив ноги, сидели цапли и чепуры всех пород, начиная от огромной белой чепуры до маленькой золотистой цапли с белым хохолком. Другие цапли стояли, как частокол, кругом всего острова, и я любовался, как они аккуратно сменялись, летая тихо и плавно с берега на деревья и оттуда к камышу. Целое стадо оленей паслось под тенью этих деревьев. Мы не стреляли по них, и они спокойно ходили до вечера, когда к нашей приманке стали сходиться лисы. Их собралось уже штук пять, когда мы выстрелили; две лисы остались на месте. С криком поднялись цапли, камыш загудел от топота оленей. Потом скоро все успокоилось; птицы опять воротились на свои гнезда, но олени более не приходили. Волков тоже не было, но зато мы застрелили в эту ночь восемь лис, из которых три были чернобурые. Через несколько лет я был опять на этом острове; мне хотелось посмотреть это место, но я почти не узнал его. Камыш во многих местах был выжжен, даже воды, сделалось меньше, и там, где прежде плавали лебеди, видно было, что был сенокос. На острове был построен хутор, из трех деревьев осталось только одно и оно стояло за забором, по которому вился хмель; только два аиста, которые свили гнездо на самой, вершине дерева, да запах хмеля напоминал мне прежний остров, населенный цаплями, оленями и лисами. Теперь по нем гуляли индюшки и двое ребят играли с дворовой собакой. Увидав меня, они побежали в хату; собака сперва зарычала, потом громко залаяла, какая-то женщина открыла окно и сейчас же со страхом захлопнула. Наконец вышел хозяин с ружьем. Это был старый казак; по лицу его было видно, что он давно перестал казачить и сделался мирным хуторянином. Я перепугал его детей, и мне стало совестно и даже грустно. {{p|86}} Все переменилось на этом острове, который я оставил таким диким. Теперь на нем спокойно жили мирные люди, а я остался таким же диким, таким же байгушем<ref name="r24">Бедняк, бездомный.</ref>, как прежде. Я испугал детей, а между тем я всегда их любил. Мне тогда пришло в голову, да часто мне и теперь эта мысль приходит, что ежели бы в молодости я женился, я бы не был ни гаджиретом, ни байгушем, не приобрел бы, может быть, славы хорошее го стрелка, но зато не пугал бы детей и, может быть, был бы счастлив. Может быть! Но видно так не должна было быть! Я спросил у казака дорогу на Журавлёвский хутор; он недоверчиво посмотрел на меня и сказал, что такого хутора тут нема! — «Может быть, Журавлевский хутор и не существует?» — подумал я и пошел потихоньку своей дорогой одинокого человека, байгуша, гаджи! Да, вот какова моя жизнь. Давно это было, а я все, как теперь, помню: как я охотился с Могилой, как сидел настороже, когда он спал, как светила луна в это время и блестели звезды. Раз я спал, Могила сидел настороже. Вдруг он будит меня: «Ем!» --говорит он со страхом, показывай мне рукой на огромного кабана, который, подняв морду, растопырив уши и раздувая ноздри, стоял перед нами. Могила был очень храбрый человек, мы вдвоем раз отбились от целой партии шапсугов<ref name="r25">Одно из горских племен.</ref>, а теперь он был бледен и дрожал, как лист. Дело в том, что кабан был действительно необыкновенный: он был совершенно белый. Я приложился. — «Не стреляй, — сказал Могила, — это твоя или моя смерть пришла за нами». Я не поверил, или, лучше сказать, не понял, что он говорит; я знал, что мы съели почти все сало и бурс (?), который взяли с собой, а соль была у нас, и из кабана мы могли покоптить окорок. Я выстрелил, кабан упал на месте. Я взглянул на Могилу: бледность и смущение его прошли; он только сказал мне, что он рад, что я, а не он убил кабана, что его отец тоже убил белого кабана и потом через две недели помер. «Смотри, чтобы и с тобой чего-нибудь не случилось», — прибавил он. — Ничего! — ответил я. И действительно, со мной ничего не случилось, а через месяц бедного Могилу убили на тревоге. {{p|87}} Рассказы Могилы о черногривом олене и белом кабане, его смерть — долго оставались в памяти у наших товарищей пластунов. Кроме того, говорили, что там зарыт клад, что несколько казаков на этом месте обх. М. (?) и долго потом казаки уверяли, что Крымский шлях — проклятое место. ==== 4 ==== Недели через две, как мы поселились на зимовье, мы отправились туда на охоту за волками, которые каждую ночь, если не в том, так в другом табуне, зарезывали или жеребенка или молодую лошадь. Туда съехались табунщики всех хозяев, их было человек 150; у некоторых были ружья, у других длинные копья, колотушки, у кого арканы и укрюки<ref name="r26">Шест с петлей на конце.</ref>, некоторые привели с собой собак. Мои собаки тоже были со мной; кроме того, у меня был кинжал и аркан. Мы окружили цепью или лавой огромный остров камыша, где было главное убежище волков, и с криками начали съезжаться к сборному месту. Сборным местом был избран Обожженный Мыс. Это был узкий мысок, который огибает глубокий и широкий рукав Кубани; на конце его стоит высокий дуб, обожженный молнией; черный ствол его был виден за несколько верст. Мы с криком начали съезжаться к этому дубу, сперва шагом, потом, как стали показываться волки, на рысях. Боялись ли мои собаки волков, или пугали их камыши и неизвестные места, только они шли осторожно за моей лошадью. Подле меня казак с двумя дворняжками травил уже третьего волка: мне было, ужасно досадно, когда вдруг этот волк вырвался у его собак и бросился под ноги, моей лошади, которая сделала такой скачок в сторону, что я насилу усидел в седле. Когда я остановил лошадь, собаки мои уже повалили волка. Я слез с лошади, приколол его, опять сел верхом и поскакал догонять своих товарищей. Я догнал их уже на мысу. Несколько десятков волков еще бегали по мысу; мои собаки, ободренные первой удачей, словили тут еще трех волков, а одного я задушил арканом. Наконец, большая часть волков была перебита, некоторые только спаслись вплавь. Мы стащили убитых в кучу: их было 123 волка. Такого рода охоты делаются несколько раз в зиму {{p|88}} и называются лавой. Обыкновенно на лаву приезжало человек 20 хорошо вооруженных казаков и оттуда отправлялись в набег за Кубань. Они пригоняли оттуда скот — баранту, а иногда пленных. Мне очень хотелось отправиться с ними, но они не взяли меня, потому что я был плохо вооружен. Зато, когда они возвращались, меня послали с добычей, а именно с барантой<ref name="r27">Стадо овец.</ref>, на Старую могилу — курган, где ногайцы пасли казачью баранту. Я шел целый день дорогой и бросил много баранов, которые не могли идти. Долго слышно было, как больные животные блеяли, как будто жалуясь; голос их часто покрывался воем волков, которые бросались на них, только что мы скрывались из вида; наконец, они до того ободрились, что на глазах у меня разорвали барана; некоторые из них шли за моим стадом шагах в ста, не более. Стало темнеть; белые тяжелые тучи нависли на темно-сером небе, как будто готовы были раздавить нас снегом, которым, казалось, они были полны.. Кроме завыванья волков, которые перекликались в глухой степи и глаза которых горели, как свечи в темноте, да изредка жалобного блеяния баранов, которые шли толпясь передо мной, или унылого звона колокольчиков на шее козлов, выступавших перед стадом, ничего больше не было слышно кругом. Мне стало страшно, я боялся сбиться в темноте. Делалось все холоднее, резкий ветер дул, заметая наш след. Тучи немного прояснились, и по звездам я увидал, что иду верно; вдали слышался лай собак: аул был недалеко. Что-то черное показалось на белом снеге, это был ногаец, который выехал мне навстречу. Окликнув меня и узнав, зачем я иду в их аул, он поехал со мной. Мы подошли к краю оврага; баранта остановилась, ногаец крикнул, и баранта стала спускаться в овраг, на дне которого были разбросаны кибитки. Ногаец стал перекликаться с своими: к нему вышел мальчик с двумя собаками, он передал ему баранту, а сам проводил меня к старшине. Это был седой старик, который принял, меня радушно, особенно когда узнал имя моего Аталыка: он был его кунак. Котел с чаем висел над огнем, жена его подала нам по чашке, и мы начали пить, пока старушка хлопотала около огня, приготовляя чуреки и шашлык из одного из моих баранов, только что зарезанного. Я, сороп<ref name="r28">Сирота, бездомный.</ref>, до сих пор {{p|89}} живший между такими же бобылями, как я, с удивлением смотрел на детей и женщин, которые хлопотали в кибитке моего хозяина. В одном углу висела люлька, и девочка, качая ее, пела длинную унылую песню про какую-то пленную ханшу. Ветер, шевеля пеструю полость, как парус поднятую над дверью кибитки, и донося до нас то лай собак, то вой волка, иногда заглушал голос девочки, но вслед за тем он опять раздавался, и слова песни долетали до меня отрывками. На другой день мы с Али-бай-ханом (так звали старика) поехали к моему Аталыку. Я хотел просить его, чтобы он дал мне оружие, казаки хотели идти в набег после лавы, назначенной через неделю на самом берегу Кубани. Один из татар, провожавших старика, брался быть нашим вождем, это был надкуаджец<ref name="r29">Одно из горских племен; русские чаще звали их натухайцами.</ref>, гаджирет; он бежал из гор по какому-то кровному делу. Его звали Нурай; это был человек лет 20 не более, но лицо его было испорчено шрамом на левой щеке и казалось старше. Дорогой он нам рассказывал про горы, из которых он вышел уже более года и куда, видно было, ему очень хотелось вернуться. «Хорошие места Надкуадж и хорошие люди живут там, вольные люди. Здешние люди это — бараны, а тамошние люди — это сайгаки. Вольные люди, хорошие люди». — «Зачем же ты хочешь идти грабить этих хороших людей?» — спросил его Али-бай-хан, которого брови очень нахмурились, когда горец назвал его и его людей баранами. Нурай молчал. — «Да, что тебе сделали эти хорошие люди?» --спросил я: — «Да, они хорошие люди, — продолжал Нурай, не глядя на меня. — Там молодые не мешаются в разговор людей». Я знал, что горцы называют человеком только воина, и понял, что он говорит это на мой счет. Я хотел ответить, но он, обращаясь ко мне, продолжал: «Не сердись, ты еще молод, никто еще не обижал тебя, никто не сломал еще сакли, в которой ты родился, козы не пасутся на том месте, где стояла сакля, в которой родились и умирали все твои родные деды и прадеды, никто не продал твоих братьев и сестер туркам. Отец и мать твои не бродят, как нищие, из аула в аул, они живут теперь спокойно в своей стороне, а мой отец, может быть, ночевал вчерашнюю ночь где-нибудь в {{p|90}} пещере, как дикий зверь, а все за то, что я, сделал то, что он делает каждый день». — Кто он? — «Наш князь», — отвечал наш горец. — «Так вот что князья делают с вольными людьми в горах», — сказал Али-бай-хан. — «За то и мстят вольные люди; за то в наших аулах чаще слышны ружейные выстрелы, чем крики баб, которые спорят у вас за курицу; за то каждый горец с 5—10 лет уж умеет стрелять и готов отомстить за свою обиду или убить гяура; зато русские боятся ходить в наши горы; за то мне только 20 лет, а уж три раза после того, как я встретился с жителями Нардак-аула, их бабы собирались на „сожаление“ по убитым, уже несколько винтовок в Нардаке заряжены и ждут меня. Когда меня наш князь обидел, я бежал в Нардак-аул, потому что их князь в войне с нашим. Но их князь сказал мне, что до тех пор, пока не сгниют памятники на могиле тех его людей, которых я убил, мне нет места в его аулах. А мне только 20 лет», — прибавил горец. Мне тоже было 20 лет, а я еще не слыхал свиста пули и еще не был человеком по мнению горца. Мне очень хотелось быть в набеге, но я боялся, что Аталык не позволит мне. Но я ошибся; когда мы приехали и он услыхал, в чем дело, он подумал немного и сказал наконец: — «Хорошо, Зайчик, я дам тебе оружие», и на другой день, когда мне надо было отправиться, он дал мне кинжал, шашку и ружье. «Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»<ref name="r30">Аталык здесь говорит о самом себе.</ref>. — «Лови, держи его, бей кровомест- {{p|91}} ника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди. И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик<ref name="r31">Питомец.</ref>, не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры<ref name="r32">Возможно, что он был давно очеркесившийся запорожец-старовер.</ref>. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они {{p|92}} не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор! Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега. А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе. ==== 5 ==== Али-бай-хан тоже видел, что Аталык очень меня любит, и я заметил, что не только он, но даже и Нурай стал смотреть на меня с уважением. Все татары очень уважали Аталыка. Али-бай-хан подарил мне лошадь, на которой я приехал. Нурай обещал приехать на лаву и сдержал свое слово. Казаки согласились взять меня в набег, а его в вожаки. По словам его, переправившись через Кубань, нам надо было идти верст 10 до реки, которую черкесы называют Куапсе, а казаки — Рубежный Лиман, и, переправившись через нее, остановиться верст за 5 до Двух Сестер<ref name="r33">Имя горы.</ref>. Это уже было предгорье Над-Кокуаджа. Гора эта, хоть и не велика, но дорога дурна, или, лучше сказать, дороги совсем нет, надо идти лесом, потому что на дороге, по которой ездят обыкновенно черкесы, стоит их пикет. Решились выступить ночью и дневать в лесу: Нурай обещал в два часа провесть нас через гору до речки, по которой уже поселения горцев. Оттуда {{p|93}} вверх останется, — говорил он, — верст пять до долины, где зимуют стада всех окрестных аулов. Мы дневали, как условились, у подошвы Двух Сестер в лесу. День был ясный, и морозный густой иней шапками лежал на деревьях и блестел на солнце, как серебро. Снег хрустел под ногами наших коней, которые, поевши овес, стояли, повесив головы и вздрагивая от холода; огонь наш чуть дымился: мы боялись разложить большой костер, чтобы не открыть себя. Сизые витютни<ref name="r34">Порода диких голубей.</ref> кружились над дымом и смело садились на деревья около нас. Видно было, что человек редко бывал в этой глуши; пропасть следов заячьих, лисьих и оленьих по всем направлениям скрещивались и разбегались по лесу. — «Смотри: долгонос!» — сказал один из казаков. И действительно, долгонос вился над дымом. «Видно, что здесь есть близко где-нибудь теплое ущелье; где они зимуют». — «Верстах в двух отсюда в балке есть горячий источник», — отвечал наш вожак, «Зачем же ты нас не привел к нему? Авось либо там было бы не так холодно», — сказал один из казаков, потирая руки. — «Туда не проедешь верхом, а пешком, ежели хотите, так пойдем». Несколько казаков отправились с вожаком, другие стались при лошадях. Я пошел с ними. Мы шли целиком. Несколько раз мы поднимали оленей; сороки и дятлы с криком следили за нами, перелетая с одного дерева на другое. Иней сыпался с деревьев. Перейдя два перевала, мы очутились на краю балки или, лучше сказать, пропасти, на дне которой протекал источник. Густой пар, как туман, поднимался над ним: кругом чернела земля, не покрытая снегом. Мы спустились к воде и уселись на зеленой траве, которая росла по берегам. Птицы всех родов, которых мы испугали, голуби, долгоносы, фазаны, куропатки, перепела и разные птицы, которых я никогда не видал, с криком летали и вились над нашими головами, наконец, успокоились и уселись на берегу воды или в кустарниках на другой стороне балки, которая была еще круче, чем та, по, которой мы спускались. Иногда на краю этой каменной стороны показывался тур и вдруг бросался вниз головой с высоты, потом вскакивал на ноги, начинал спокойно пить, или, увидав нас, как стрела, мчался по ущелью и пропадал в лесу. Все это я очень хорошо помню, потому что это новое место, новое положение мое, все это меня занимало. Я с удовольствием смотрел, как сокол, вдруг появившийся в небе, как пуля, проносился по долине и потом плавно подымался опять в небо. Испуганные птицы старались скрыться, но всегда неудачно. Он, как камень, падал вниз и всякий раз, когда опять подымался вверх, в его когтях была добыча. Наконец, я заметил, что лиса пробиралась по скалам, и, свесив голову, смотрела на птиц, которые беззаботно прохаживались у самых ее ног, — и вдруг она бросалась, вниз. Птицы с криком подымались, а она, схватив одну из них, опять вскарабкалась наверх и скрылась в норе. Это была чудесная чернобурая, почти черная лиса. «Можно ли развести здесь огонь?» — спросил я вожака. — «Можно, --отвечал он, — дым смешается с паром и не будет виден». Я перешел на другую сторону и, карабкаясь по утесам, отыскал три отнорка: у самого нижнего разложил огонь, другой завалил камнями и сел с шашкой у третьего. Товарищи мои спали. Но вожак, которого верно занимали мои проделки, стал раздувать внизу огонь, и скоро тонкая струйка дыма показалась из верхнего отнорка. Нора была сквозная, но лиса долго не выходила. Я не терял терпение; кругом был снег, но теплый пар, который поднимался от источника, делал холод сноснее. Я просидел тут целый час; много передумал я в этот час. Я вспомнил свое детство, спрашивал сам себя, зачем я здесь, зачем я иду грабить людей, которые мне не сделали зла, вспомнил слова моего Аталыка, Али-бай-хана, и вдруг мне приходила в голову песнь, которую пела девка, качая ребенка в колыбели. И долго старался я вспомнить эту песню про пленную ханшу и думал про эту пленную красавицу. И много мне приходило в голову таких мыслей, которых никогда прежде не бывало, да и после не бывало; только после я часто вспоминал это ущелье. Раз я нарочно ходил из Дахир юрта (я жил тогда в Дахир юрте), чтобы найти это ущелье. Это было летом; мне казалось, что летом это ущелье должно быть еще лучше, но, сколько я ни бродил около горы, я не нашел этого места. И я вспомнил тогда сказку про заколдованное место, где жила какая-то княжна или ханша: даже теперь мне иногда кажется, что это было волшебное место или сон. Сидя над но- {{p|95}} рой, свесив ноги с камня, я действительно задремал, как вдруг будто кто меня толкнул; из норы ползла лиса. Я ударил ее шашкой, она было скрылась в нору, я хотел взять ее рукой, но она проскользнула у меня между ног и побежала вдоль утеса. Кровь лилась из ее раны на снег. Вдруг раздался выстрел; лиса покатилась вниз. Казаки вскочили и спросонок спрашивали друг друга: «Кто выстрелил?» — «Я», — отвечал Нурай. — «По ком?» --«Вот по ком», — отвечал он, показывая на мертвую лису. Казаки, молча, переглянулись. Нурай понял, что они боялись измены. «Вот он ее ранил, — говорил Нурай, — и если бы она ушла, это был бы дурной знак». Я предложил им Нурая в проводники; они верно подумали, что и я изменник, что мы выстрелом подали знак горцам; поговорив между собой, они решили сейчасже идти далее. Нурай ехал впереди; я заметил, что тот, который поехал за ним, справляет ружье. Не подозревая ничего, я хотел сделать то же, но один из казаков подошел ко мне и, взявшись за мое ружье, сказал. «Нет, братику, давай-ка лучше рушницу мне!» — «Отдай им ружье», — сказал Нурай и сам показал пример, но я не хотел их послушаться. — «За что вы меня обижаете, братики, ведь я не горец!» — «А кто же ты? Хуже горца, бродяга, не помнящий родства! А?» Я не знал, что отвечать, но ружья не отдавал. Я вспомнил слова Аталыка. «Пойми, что ты мой емчик, не осрами мою седую голову». Я готов был убить кого-нибудь из них. Наконец, один из казаков вступился за меня. Это был старый казак Павлюк. Мы тронулись, но казаки все примечали за мной и Нураем. Пока мы шли лесом, дорога была очень дурна, снег шапками валился с деревьев, лошади вязли в снегу. Потом начали спускаться, лес стал редеть, местами видны были следы саней, на которых горцы возили дрова; наконец, мы выехали на дорогу. Она вела к хутору, огонь которого виднелся вдали; он то вспыхивал, то пропадал. Мы не спускали с него глаз. По обеим сторонам дороги стояли огромные сосны; жители Надкокуаджа почитают за грех рубить это дерево. В первый раз я видел эти красивые деревья, зеленые их верхушки, которые, как мохнатые шапки, нависли на прямые стволы, наводили на меня какой-то страх. Я вспоминал в ту минуту, когда ребенком я первый раз вошел в лес. Мы повернули с дороги направо и начали спускаться {{p|96}} в долину; я несколько раз оглядывался назад и любовался, как луна выходила из-за горы и длинны? тени сосен вытягивались по полугоре. Вдруг что-то мелькнуло между соснами. «Верховой!» — закричал я. Казаки обернулись. Это был, действительно, верховой, который ехал по дороге. Он не успел опомниться, как мы окружили его. Казаки не хотели стрелять и не знали, что делать. Нурай заговорил с ним на их языке. Тот обернулся назад. Нурай воспользовался этой минутой и, вынув кинжал, ударил его так сильно в бок, что тот упал с лошади; кинжал остался в ране. Это сделалось так быстро, что я только слышал отчаянный крик умирающего, который лежал и бился на снегу. Павлюк соскочил с лошади, вынул кинжал из раны и подал, его Нураю, который хладнокровно обтер его о черкеску и вложил в ножны. Раненый перестал кричать, он умер. Казаки раздели его, сняли оружие, взяли его лошадь, и мы поехали дальше. Наконец, мы спустились на речку и, разделившись на две партии, остановились. Мы были скрыты крутыми берегами реки. Нурай, Павлюк и еще два старых казака поехали осматривать местность. Ночь делалась темней; это было за час до рассвета. Мы, должно быть, были недалеко от жилья, потому что слышно было, как кричали петухи и как мулла призывал к молитве. Только что наши объездчики успели вернуться, как мы услышали крики пастухов, которые гнали стадо: один из них пел. Мы ждали молча; наконец, стадо начало спускаться к речке. Мы с гиком выскочили из засады; стадо шарахнулось, подняв целую кучу снега. Пастухи выстрелили в нас; их было двое пеших, они не могли уйти, их изрубили. Мы выгнали стадо на дорогу. Нурай с четырьмя доброконными поскакал вперед, чтобы снять пикет на дороге. Мы слышали, как поднялась тревога на долине, как жители перекликались и стреляли из ружей. Наконец, показалась погоня, но было уже поздно. Мы взогнали стадо в лес: у пикета встретили мы Нурая и наших; один из казаков был тяжело ранен, зато оба караульные на пикете были убиты. К вечеру мы благополучно догнали отбитый скот до Рубежного лимана; тут начинались камыши, и мы были безопасны. Набег наш был удачен; нам досталось слишком 100 штук рогатого скота. Только раненый наш умер, не доезжая до Рубежного лимана; зато мы убили пять человек. {{p|97}} ==== 6 ==== Я уже говорил вам, что там, где зимовали табуны, кроме табунщиков, никого никогда не было; там делались эти кражи, угоны и перетавровка<ref name="r35">Перемена клейма, чтобы украденную лошадь нельзя было опознать.</ref>. Многие казаки составили себе славу смелых конокрадов, так что их знали по всей линии и они сами хвалились этим; это не считалось у них стыдом. Между такими табунщиками было двое: один такой молодой — это был Павлюк, тот самый, который заступился за меня во время набега. Он долго уговаривал меня помогать ему. Сперва я не соглашался. Он толковал мне, что украсть у своего брата бедняка лошадь, которая составляет все его богатство, большой грех, руки отсохнут, говорил он, а что у хозяина табуна, из которого мы угоним две-три лошади, остается еще целый косяк, это его не разорит, а нам все-таки прибыль. Каждый из нас семейный дома, а пять рублей жалованья, так что хватает на табун да на горелку, а домой послать нечего. Кроме того, каждый хочет возвратиться домой, завестись хатой, жинкой, из бобыля сделаться казаком. — Я тогда был молод, и мне казалось, что он прав, а, может быть, он и взаправду прав… В каждом месте свой адат, у вас украсть грех, а у черкесов — нет. Только стыдно украсть в своем ауле, у своих, которые не боятся тебя, и ежели кто украдет издалека, где его могли убить или ранить, так тот почитается джигитом, молодцом. Поэтому и конокрады почитались молодцами; у них также часто дело не обходилось без крови. В ту зиму, как я жил с ними, двоих убили, а одного так избили, что он помер через три дня. Я сам помню погоню, когда нам очень плохо приходилось. Втроем мы отогнали маленький косяк в пять или шесть лошадей и гнали его через камыши. Когда услыхали погоню, мы гикнули, лошади понеслись, как птицы; пригнувшись на седле к самым гривам лошадей, мы слышали топот ног всё ближе и ближе. По ровному скоку их можно было судить, что за нами гнались на свежих конях, а наши лошади начинали уже тяжело дышать. — «Смотри, что я буду делать, и делай то же, а не то плохо будет», — закричал Пав- {{p|98}} люк и сукрючил<ref name="r36">Поймал укрюком на бегу; укрюк — длинный шест с петлей на конце, им табунщики выхватывают из табуна намеченную лошадь.</ref> одну из отогнанных лошадей, которые без седел свободно и легко бежали перед нами, помахивая гривой и подняв хвост. Он на всем скаку притянул ее к себе и вскочил ей на спину; лошадь, почувствовав тяжесть седока, понеслась, как стрела, и скрылась из вида. Четыре лошади продолжали бежать перед нами; иногда они останавливались и поднимали головы и раздували ноздри, поворачивая головы против ветра. Я, воспользовавшись одной из этих минут, сделал то же (что и Павлюк) и без узды на дикой лошади понесся в степь, как ветер. Товарищу моему эта штука не удалась, лошадь, которую он сукрючил, стянула его с седла, и он попал в руки к погоне. На другой день он не пришел, а приполз к нашей кибитке. Он был так избит, что через три дня помер. Долго скакал я по степи, вдруг лошадь моя зашаталась и упала; я слез с нее, — она была уже мертва. Я, взглянув на небо, по звездам узнал, куда мне идти к своему табуну, и пошел, упираясь на укрюк. Долго шел я по глубокому снегу. Ночь делалась все темнее и темнее, небо, заволокло тучами, пошел снег, подул ветер, началась метель. Страшная вещь метель в этих камышах. Ветер ломает стебли и вместе с мокрым снегом обломки камыша бьют вам в лицо; все бело, как саван, в двух шагах ничего не видно, К счастью, со мной была бурка; я завернулся в нее и сел спиной к ветру, заметив сперва направление, в котором должна была быть наша зимовка. Не знаю, сколько времени я сидел, только когда метель прошла, солнце было уже высоко. К вечеру я пришел к нашей кибитке. Несмотря на эту неудачу, мы с Павлюком продолжали угонять лошадей, и вот как это обыкновенно делалось. Я хорошо умел завывать по-волчьи. Казаки перестали звать меня Зайчиком и звали Волковой; лошадь, на которой я ездил, так привыкла к моему голосу, что узнавала его и не боялась даже когда я подвывал. Мы с Павлюком подъезжали к табуну; он оставался верхом где-нибудь в кустах; я слезал с лошади, и она подходила к табуну и смешивалась с другими лошадьми. Тогда я и подкрадывался к ним и, забравшись в самую середину, начинал завывать. Косяк, услышав так близко врага, шарахался и пропадал в облаке снега, одна только моя лошадь оставалась. Я вскакивал на нее и скакал по условленному направлению на несколько верст. Я догонял Павлюка, который уже успевал отхватить косячок. С угнанными лошадьми мы; бывало, скачем до тех пор, пока лошади сами не остановятся. Тогда мы расседлывали своих коней, ловили других, седлали их и оставляли на ночь в трензелях и седлах. К утру эти лошади делались уже почти смирны. Таким образом, в двое суток мы проскачем с угнанными лошадьми верст 300 до границ земли Донской. Там нас всегда ждали покупщики, донцы и калмыки; они или покупали у нас лошадей, разумеется, за дешевую цену, или променивали нам своих, и мы потихоньку возвращались назад. Одна из таких лошадей, славный рыжий донской конь достался на мою долю, но он не пошел мне впрок. В это время был в Чёрноморье коннозаводчик Уманец. Его лошади почитались самыми дикими во всем Чёрноморье; поэтому, кажется, наследники старого Уманца и перевели этот завод. Табунщики этого косяка только ездили за ним, чтобы знать, где табун; его и не нужно было пасти, потому что в нем были такие злые жеребцы, что ни зверя, ни лошади, ни человека не подпускали к табуну. Несмотря на то, мы с Павлюком угнали в эту зиму 6 лошадей из этого табуна, когда прежде ни одна лошадь никогда не пропадала. За это старый табунщик Уманца побожился поймать меня и представить в город. Зимой это ему не удалось, зато весной я сам попался в руки. Возвращаясь, мы заезжали на хутор и в станицы, где нас везде хорошо встречали, так как у нас были деньги, или потому, что все знали Павлюка, который везде гулял напропалую. — «Опять я прогулял твою долю, Волковой, — говорил он мне всякий раз, выезжая из хутора или из станицы. — Уже не говори мне ничего, сам знаю, что стыдно, да что же делать: казацкая натура такая! Уж такой характер уродился! Все отдам тебе, вот тебе бог, все отдам, только пожалуйста не говори мне ничего». Я ничего и не думал ему говорить; мне и в мысль не приходило скопить себе грошей, как говорят казаки, воровством. Я воровал коней от скуки, оттого, что нельзя было охотиться. А это тоже был род охоты: я подкрадывался к табуну так же, как {{p|100}} после скрадал оленя или кабана; сарканить лихую лошадь мне доставляло такое же наслаждение, как затравить лису. Но особенно мне нравилось скакать день и ночь за угнанным косяком, который вольно, даже гордо бежал перед нами, изредка забрасывая нас мелким снегом из-под копыт. Мне нравилось, что через двое или трое суток мы являемся совсем в другом краю. В это время я узнал, что на добром коне я действительно вольный человек, — «вольный казак!» как говорят казаки. Я и до сих пор сохранил эту волю, но теперь она меня тяготит, как убитый зверь, которого тащишь на плечах оттого только, что жаль бросить. А тогда я гордился этой волей. Все меня занимало, даже станицы, в которых я до тех пор никогда не бывал. Обыкновенно заехав к какому-нибудь приятелю Павлюка, расседлав, попоив и накормив коней, я обходил всю станицу. Признаюсь, особенно занимала меня встреча с женщинами, и не мудрено. Верь или нет, только до этих пор, т. е. почти до 20 лет, я и во сне не видел женщин. Эта мысль мне никогда не приходила в голову; да и некогда было, я всегда был занят охотой, так что, когда усталый ляжешь и закроешь глаза, то в темноте между зеленых кругов, которые бегают перед глазами, видишь или фазана, или утку, Или черную морду лисы, или длинноухого косого зайца. Раз метель загнала нас на хутор; кажется, его звали Верхнеутюжской. Табунщики, которые жили на нем, ушли в зимовье, и хутор должен был оставаться, пуст, а между тем, подъезжая к нему, мы увидали огонек. — «Ну-ка, Волковой, — сказал мне Павлюк, — подползи к хутору да посмотри, кто там, ты молодец подкрадываться». Я взял у него на всякий случай заряженный пистолет, заткнул его за пояс, условился с ним, что ежели я завою по-волчьи, так опасности нет; и пополз. Когда я подполз довольно близко, я приподнял голову и увидал в отворенные сени, что в хате горел большой огонь; несколько черных, т. е. смуглых, людей в лохмотьях грелись перед ним. Длинные тени их чернелись на снегу; между ними несколько женщин и детей; подле хаты стояла повозка с поднятыми оглоблями, к одной оглобле был прикреплен конец черного пом. (?) одеяла, раскинутого шатром, под шатром тоже курился огонек. К повозке были привязаны две лошади, покрытых какими-то попонами. Около них ходил, с люль- {{p|101}} кой в зубах, окутанный в изорванную бурку какой-то человек с непокрытой головой; черные волосы клочьями; висели у него по плечам. Он разговаривал с женщиной, которая стояла против огня; огонь освещал ее лицо, и я долго смотрел на нее. Она была очень хороша, глаза ее блестели, как уголья, щеки раскраснелись от мороза, и полные, довольно толстые губы раскрывались, показывая белые зубы. Это были цыгане. Я сунул голову в снег, завыл и лежал так, пока не услышал топот лошадей. Это был Павлюк. Мы подошли к хутору, навстречу нам высыпали дети, женщины, мужчины и собаки. Цыгане обступили нас; я пошел привязать лошадей под навес, свистнул своих собак, дал им по куску сухаря, и они улеглись у ног лошадей. О корме для лошадей нечего было и думать. Я подошел к повозке, к которой были привязаны лошади наших хозяев; вместо корма там, свернувшись в клубок, лежал цыганенок под изорванным шерстяным одеялом. Одна лошадь была уже отвязана, и молодой цыган гарцевал на ней, несмотря на метель, которая делалась все сильней и сильней. Он предлагал Павлюку поменяться с ним лошадьми. — «Доволен будешь, молодой конь, ей-ей молодой! Не конь — огонь!» — кричал он во все горло Павлюку, который уже спокойно сидел в хате. Ему ворожила на руку какая-то старая ведьма, штоф водки стоял уже подле него. Я взошел и сел в угол, раскинув бурку на мелкий снег, который ветер наносил через узкое окно хаты. — «А тебе поворожить, что ли?» — сказала мне довольно молодая баба; и она, взяв мою руку, начала ворожить, Я почти ничего не понимал, но мне приятно было слушать ее звучный голос, которым она говорила нараспев; «Таланливый, счастливый ты родился, соколик ты мой, и мать твоя таланлива была! Девки тебя любят». И, несмотря на то, что она прямо глядела мне в глаза, я отвечал. В это время в хату взошла и остановилась у дверей, сложив руки над головой, девка, которую я первую увидал, подползши к хутору. Я почувствовал, что я покраснел. Ворожейка посмотрела да меня и на девку, улыбнулась и продолжала: «Да, да, многие чернобровые тебя любят, и казачки и паненки!». Тут Павлюк захохотал: «Ну, ворожейка же ты! Да он верно в первый раз с женщиной говорит…. теперь». — «Да где же это ты, небоже, жил, что и людей не видал?» — спросила цыганка, выпустив мою руку и {{p|102}} положив свою руку мне на плечо. Мне показалось, что та с таким участием спросила меня, что я почти невольно ответил ей, рассказав, что я сирота, что я ничего не видал, кроме нашего хутора. А между тем я все поглядывал на красивую девку, стоявшую у двери, мне она очень приглянулась. Она подошла в это время к Павлюку. «Ну-ка, попляши, калмычка», — сказал ей старик. И она запела какую-то женскую песню и забила в ладоши. «Ей вы, подтягивайте», — крикнула она. К ней подошла еще женщина и два цыганенка, и все пели, даже баба, которая сидела со мной, подтягивала из своего угла. Я слушал это пение и смотрел, как калмычка кружилась перед пьяным Павлюком, который из всех сил стучал каблуками по земле, приговаривая: «Молодец, девка! Гарно! Гарно, очень гарно! Ей-ей, гарно!» И действительно, она гарно танцевала. Она была легка, как птичка. Красный платок, повязанный через плечи, развевался над ее головой; иногда, взяв конец платка, она закрывала лицо, так что видны были только глаза, которые блестели из-под длинных ресниц. Она была очень хороша! И вдруг она остановилась, Она вся дрожала, потом потихоньку она опустилась и села подле меня, сложив руки на коленях, положив на них голову. Она пела, уставив глаза перед собой. Между тем пляска и пение продолжались. Павлюк сам плясал, цыгане пели, но песнь калмычки была не та, которую пели цыгане. Вдруг она обратилась ко мне. «О чем ты думаешь?» — спросила она. — «Я вспомнил восход солнца, — отвечал я, — когда я был еще мальчик, я часто в кустах около хутора слушал, как все птицы криком и пением встречают день, и песнь соловья покрывала весь этот шум и звучала, как твой голос теперь». — «Так тебе нравится мое пение!» — сказала она и опять запела. Через несколько времени старый цыган, который был запевалой, что-то закричал отрывистым голосом, и все замолчали, один только голое калмычки раздавался в хате. Павлюк увидал ее и шатаясь подошел к ней. Она замолчала и вышла. Он хотел идти за ней, но цыгане окружили его, «Оставь ты ее, пан ты мой ясновельможный! Она дурная, нехорошая!» — говорила старая ведьма, удерживая его за руку. Наконец, его усадили, и цыгане обступили его и начали опять {{p|103}} петь. Их уже столько набралось в хату, что сделалось душно. Худая печка дымила, дым ел глаза и ходил по комнате густым облаком. Я вышел на двор. Метель уже утихла, небо было ясно, луна блестела среди звезд, как царица, радужный венец окружал ее, мороз трещал под ногами. Я лег около наших лошадей и заснул, несмотря на шум, который все продолжался в хате. Я заснул, но мне не снились ни фазаны, ни лисы, ни охота; мне снилась калмычка, красный платок ее все крутился у меня перед глазами так быстро, что я не мог ее рассмотреть; я стал удерживать его, но в руках у меня остались только клочья, а там вдали я слышал жалобный голос: «Зачем ты оторвал мне руку?» Гляжу — в руке у меня мёртвая рука. Не успею бросить ее и сложить руки над головой, передо мной стоит калмычка и глядит мне прямо в глаза. Сон этот и вся эта ночь мне очень памятны, может быть, потому, что после, когда опять встретился с калмычкой, я часто вспоминал об ней, а может быть, и потому, что… ==== 7 ==== Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа<ref name="r37">Кляча.</ref>, привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разби- {{p|104}} рать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову! Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе». Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой. Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную<ref name="r38">Станица на берегу Азовского моря.</ref>, где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то {{p|105}} мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал». ==== 8 ==== Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах<ref name="r39">Пирамидальные тополя.</ref>, которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз<ref name="r40">Помост, настилка.</ref>, на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета<ref name="r41">Монета — рубль.</ref> за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь хо- {{p|106}} дила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины. С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз.. Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами. «Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?» — «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая. Раз по ее же совету я пошел к священнику и просил его, чтобы он научил меня молиться. — «Да кто ты такой? — спросил он. — Да крещен ли?» Я не знал, что {{p|107}} ему ответить. — «Где ты живешь?» Я сказал. — «Ну, хорошо, я поговорю с Павлюком». И действительно он говорил с ним. — «Охота тебе была ходить к батьке», — говорил мне потом Павлюк. — «А что?» — «Да ведь ты не помнящий родства, а таких берут в москали<ref name="r42">В солдаты.</ref>, да и мне могло достаться за тебя. Насилу я уломал батьку». С тех пор я не ходил к священнику. Раз я пришел в церковь. Священник прислал ко мне дьякона сказать, что я не должен быть в церкви, что я не христианин, а оглашенный. Я не понимал, что это значит, но ушел: мне было грустно и вместе досадно, почему этот старик, этот батька, как звали его казаки, мог мне запретить молиться. Тогда-то мне в первый раз пришла мысль уйти в горы, и я бы непременно ушел, если бы не Оксана; мне не хотелось уезжать от нее, я даже совсем забыл, что мне надо будет ехать на хутор. Я был один на свете, совсем волен, волен как птица, и жил, как птица, там, где мне было лучше, а у Павлюка мне было хорошо, так хорошо, что я забыл даже про охоту. Иногда только, когда я видел, бегают мои собаки, по берегу, гоняясь одна за другой, я вспоминал про, неё, про, степь, в которой я вырос, и которую я так любил, я мне становилось скучно. Но тут приходила Оксана, и я опять все забывал, слушал ее… Любил ли я ее? Я сам часто спрашивал себя об этом и не знаю сам что ответить. Я любил слушать ее, когда она говорила, любил глядеть на нее, когда она молчала: мне было весело при ней, без нее я часто думал о ней и после долго помнил ее. Помнил всякое ее слово, все мои разговоры. Раз старый дед ее сидел на лабазе. Оксана стояла против него и перебирала старые сети, которые чинил старик; один конец лежал на земле, а другой был на лабазе у старика на руках. День был жаркий, солнце так и пекло. Я несколько раз говорил Оксане, чтоб она не стояла на солнце, но она смеялась и, покрыв голову венком из зеленых листьев, продолжала перебирать сети. Она была чудо как хороша, я лежал в тени под лабазом и любовался ею. Вдруг за мной раздался свист соловья. — «Соловей, — закричала Оксана, — Ты любишь соловья, Волковой?» — «Да, я любил одного соловья», — отвечал я и рассказал ей, с каким удовольствием, когда {{p|108}} я был мальчиком, я слушал его каждую ночь, как я узнавал его по голосу, как любил его. Оксана смеялась надо мной, но когда я рассказал, как я ждал его, когда он улетал зимой, как я плакал, когда он раз совсем не прилетел, Оксана задумалась. Я спросил ее, о чем думает, она не отвечала. «А я знаю, о чем она думает, — сказал старик. — Она думает о Бесшабашном. Он тоже как соловей прилетит, поживет, да и опять отправится. А давно что-то его не видать, Оксана. А?». Но Оксана молчала. Я посмотрел на нее и увидал сквозь сеть, которой она хотела закрыться, что она вся покраснела. Часто дед, а иногда и Павлюк говорили о каком-то Бесшабашном. Мне очень хотелось знать, что это за человек, но я замечал, что Оксана не любит, когда говорят про него, и я молчал до того дня, когда священник выгнал меня из церкви. В тот день Оксана воротилась из церкви с заплаканными глазами. — «Ты плакала, Оксана?» — «Да, мне жалко было, что батюшка тебя обидел, я ходила к нему просить, чтобы он тебя простил». — «Разве я виноват перед ним? Разве я виноват, что я не знаю ни отца, ни матери, что я не знаю крещен ли я?» — ответил я с досадой. — «Не сердись на него и ступай к нему — он выучит тебя молиться, сделает тебя христианином. Он мне сейчас говорил, как нехорошо будет на том свете тем, которые не христиане. Он со мной говорил так, что мне страшно стало за тебя». Она долго уговаривала меня идти к священнику, — наконец, я согласился. Много говорил, мне хорошего отец Николай, но я не все понимал, что он говорил. Он расспрашивал меня о моем детстве; я показал, ему крест, который носил на шее. «Ежели на тебе крест, так, стало быть, ты был крещен, стало быть, ты христианин; тем хуже тебе отказываться от веры», — говорил он и долго он толковал мне о том, что будет на том свете, наконец, благословив меня, отпустил и позволил ходить в церковь. Когда я воротился, Оксана, видно, дожидалась меня. — «Ну, что?» — «Ничего», — ответил я. — «Ты все на него, сердишься?» — «Нет, я на него не сержусь, а на тебя сержусь» — «За что?» — «За то, что ты мне не сказала, что батька тебя бранил, зачем ты со мной знаешься. Правда это?» — «Правда. Он тебе говорил еще об одном человеке — о Бесшабашном», — сказала она, {{p|109}} покраснев. — «Да, что это за человек?» — спросил я. — "Не знаю, --отвечала она. — Он так же пришел к нам, как ты, только это было в страшную бурю ночью. Ветер так страшно дул, что мы боялись, чтоб не сорвало крышу с хаты; я сидела у окна, что к садам, и хоть я родилась на берегу и привыкла к здешним грозам, но на меня иногда находил страх, когда я слышала, как волны разбиваются о берег и как стонет море, ревет буря, и гремит гром. При свете молнии я видела, как ветер ломал деревья и рвал желтые листья и далеко разносил их по садам. Бедные раины гнулись и скрипели так жалостно, что мне хотелось плакать. Вдруг я вижу, кто-то идет от садов к окошку. Я испугалась и отошла от окна; вдруг слышу голос: «Добрые люди! Пустите обогреться!». Я позвала деда, он подошел к окну, поговорил с ним и пошел отворить дверь. Я не могла опомниться от страха: кто такое мог придти в такую страшную ночь. Гость взошел в горницу. Вода лила с его платья; он снял малахай, баранью шапку, привязанную ремнем к голове, перекрестился и, увидав меня, засмеялся. — «Я испугал тебя, красавица. Не бойся, я добрый. Когда мы познакомимся, ты полюбишь меня!» «И ты полюбила его?» — спросил я. «Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет. «О Чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся {{p|110}} замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!» С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи. «На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного. «Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча {{p|111}} себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я. Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. „Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца“, — сказал он, показав на Бесшабашного. — „За что?“ — „За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается“. — „Так что ж, чем же он не. человек?“ — „Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!“ И он стал мне толковать, что это значит. „Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары“. — „Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди“. — „Так вот оно как, --сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…“ — Я молчал. — „Ну, так и так гарно!“ — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — „Спасибо, Волковой!“ --сказала она. Она не спала и все слышала. Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — „Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, --да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!“ --Я напомнил ему раз об Оксане. — „О, Оксана, это совеем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тог- {{p|112}} да я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо“. Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает! Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось. ==== 9 ==== Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку<ref name="r43">Караулить зверя.</ref> --это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу — лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям<ref name="r44">Норы.</ref>, которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. — Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную {{p|113}} зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал! Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. „Куда меня везут?“ — спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, — меня посадили в острог. Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. „Кто ты такой?“» — «Не знаю!» — отвечал я. — «Пиши: непомнящий родства», — сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный! {{p|114}} === II === <center>''Рассказ о том, как Волковой вышел из острога'', ''как сделался пластуном'' ''и как в первый раз убил человека.''</center> ==== 1 ==== Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского<ref name="r45">Бжедухи — горское племя.</ref> аула Трамда в лесу жил гаджирет<ref name="r46">Горец-хищник, отбившийся и от своих.</ref> Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. — Павлюк или Бесшабашный? — Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. —Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не {{p|115}} была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода! С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк<ref name="r47">Челнок.</ref>. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. — Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен. Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них — об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется п о г у л ь, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что-нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как {{p|116}} я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!. Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли. «А хорошо сделала Убуши, что захромала», — сказал я, — «Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает», — сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать. Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня. «Возьми свое ружье и стреляй, — сказал он мне, показывая на лебедей, — я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся». Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали поды- {{p|117}} маться еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. — Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! «Зачем я убил его?» — думал я, таща его за шею к Аталыку. Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. «Что ты сделал с Убуши?» — спросил я. — «Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет». — «А слышал ты, что говорили казаки?» — «Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек». Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть? Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже<ref name="r48">Область горного племени натухайцев.</ref>. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал. — Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, — я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана<ref name="r49">Порода сокола.</ref>, которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу — за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. — Не поджидает ли он меня? — подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. — И в этот день воронам и чекалкам была пожива. — А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они кормятся его калом. Испуганные звери стали бросаться один за другим со скалы в пропасть; {{p|118}} я убил одного, который спокойно дожидался своей очереди. Когда мы въехали, из-под ног у нас поднялись индюшки. Мы пустили своих соколов; мой сокол полетел, а сокол князя воротился к нему на руку. — «Эта птица с яиц, — сказал мне князь, — ты знаешь, что сокол не бьет самки с гнезда». Но мой сокол поймал птицу, это была холостая самка. Я советовал князю вернуться, но он не послушался, мы поехали дальше. Возвращаясь, нам надо было проезжать мимо аула, где жил один беглый холоп князя; когда мы проезжали, он выстрелил по нас и ранил одного узденя. Князь приказал взять его и вслед за своими узденями он въехал в аул. Жители начали стрелять из сакель, и князь был ранен. Едва мы привезли его домой, он через час помер. Стало быть, сокол чуял… Но я более не слушал; на поляне показалась чекалка и, подбежав к спящим казакам, начала грызть сапоги у одного из них. Аталык бросил в нее палочку, которую стругал: она нырнула в терновник, и белые цветы, как дождь, посыпались с кустов и засыпали ее след. Через несколько минут раздался протяжный вой. — «Слушай, — сказал Аталык, — она чует кровь!» Казаки проснулись. Солнце уже садилось: мы пошли далее. Чем дальше мы шли, тем гуще становился лес. Долго шли мы без дороги, наконец Аталык остановился и приказал мне влезть на дерево. — «Смотри направо, — говорил он мне, прижав губы к стволу дерева, и слова его глухо звучали, как будто выходя изнутри дерева. — Видишь ли ты против себя большую чинару; между деревом, на котором ты сидишь, и этой чинарой должен быть овраг. Смотри хорошенько: на одном из деревьев, что в овраге, должен быть лабаз; если так, то слезай скорее, чтобы тебя не видали!» Действительно, против меня стояла чинара; между ей и мною был тот же кудрявый лес, те же кудрявые верхушки деревьев, кое-где обвитых виноградниками, сожженные листья которого казались пятнами крови. Но между деревьями я приметил пустоту, кое-где терновые кусты в полном цвету белели глубоко подо мной, — это был овраг, но только мой опытный глаз охотника мог его заметить. Хорошо сделал Аталык, что послал меня: ни один из казаков не увидал бы ни оврага, ни татарина, сидевшего спиной ко мне. Он не мог меня заметить, и я несколько времени любовался зарей; {{p|119}} солнце уже село, только длинный ряд зубчатых гор блестел вдали; кругом меня расстилался лес, вдали видена была Кубань. Какой-то странный шум раздался в моих ушах; был ли это шум воды или ветра, который гулял в лесу, или это лес читал свою вечернюю молитву — не знаю. Я слез, и мы пошли далее, Я не ошибся: через несколько шагов мы начали спускаться все ниже и ниже, Я шел за Аталыком; вдруг он скрылся. Я думал, что он оступился и упал, но в это время я сам покатился по крутому скату вниз. Когда я остановился, то почувствовал, что стою по колена в воде: на дне оврага протекал ручей. Мы пошли вверх по ручью, согнувшись, почти ползком. Раздвинув ветви одного куста, Аталык остановился, потом, присев, начал натягивать свой лук. Я посмотрел через его плечо; на большом гладком камне стоял молодой татарин и набирал воду в медный кувшин. Я взвел курок и слышал, как один за другими взвели курки казаки. Татарин поднял голову, Аталык вдруг отбросил лук и, бросившись как зверь на татарина, повалил его в воду. Казаки было бросились к нему. — «Вперед, — закричал он, — это только волчонок, а старый волк впереди!» У него у самого глаза блестели, как у волка. Казаки бросились в куст, который был перед ними, и нос с носом столкнулись с врагом. В одну минуту три кинжала глубоко вонзились в его тело, он и не крикнул. Это был сам Муггай. Услыхав шум, он побежал к воде и прибежал к кусту в то время как Аталык повалил татарина; присев, он уже положил ружье на подсошки, когда казаки не дали ему выстрелить. Я был подле Аталыка, который говорил татарину, что он не хочет его, убивать. — «Вставай, беги молча и не оглядывайся!» Но только что татарин встал на ноги, как закричал. — «А! не я виноват», — крикнул тогда Аталык и ударил его кинжалом в голову. Татарин упал. — «Я знал, что он не побежит, он от хорошей крови, — сказал Аталык. — Отец его был горский князь; он отдал своего сына в сенчики<ref name="r50">Приемыш, воспитанник.</ref> к Муггаю, потому что Муггая очень уважали в горах». И Аталык расхвалил мне его отца и тех из его родственников, которых он знал в горах. Он захотел смотреть, как умирает этот несчастный, — «И тебе не жаль его?» — {{p|120}} спросил я. — «Нет, видно так было написано. Он мешал мне. Видал ли ты, когда у меня на сакле сидит сокол и кругом него с криком вьются ласточки, и он вдруг ударит одну из них клювом и смотрит, как она умирает у его ног! Он не жалеет об ней, она мешала ему!» — В это время подошли казаки: они несли ружье и голову. — «Ну, гайда до дому!» — сказал Аталык, и мы побежали к ручью. Вдруг за нами раздался выстрел: один казак упал. Мы остановились; товарищи стали поднимать убитого; пуля попала ему в затылок. Это был тот самый казак, у которого чекалка грызла сапоги. «Плохо! — говорил Аталык, осматривая кругом. — Это Хурт, товарищ Муггая, тот самый, который сидел на дереве. Скорее, а то он успеет ещё раз выстрелить». Не успел он сказать это, как раздался другой выстрел. Я видел синий дымок между кустами и, присмотревшись, заметил черную шапку татарина и блестящий ствол винтовки, которую он опять заряжал. Я приложился, но в это время Аталык оперся мне на плечо и выстрел мой был не верен, но, кажется, я ранил его, потому что он больше не преследовал нас. Мы тронулись. Казаки несли своего убитого товарища, Аталык шел сзади, опираясь на меня. Он был ранен в бок. Когда на выходе мы вышли из лесу, Он перевязал свою рану и когда мы вступали в аул, он уже шел впереди, как ни в чём не бывало. Татары, выходя из сакель, смотрели на нас и покачивали головой, видя, что вместо куниц мы несем товарища. Некоторые подходили к Аталыку и спрашивали, как случилось несчастие, но по лицам их видно было, что они не очень сожалели о том, что называли несчастьем. Наконец, один из них узнал ружье Муггая и заметил окровавленный узел, который висел за поясом у одного из казаков, т. е. голову Муггая, завернутую в башлык. Известие, что Муггай убит, разнеслось по аулу, и татары стали смотреть на нас с удивлением, смешанным с каким-то страхом и ненавистью. Целая толпа мальчишек провожала нас до дома старшины, который встретил нас на пороге. Он поздравил Аталыка с счастливым окончанием дела: «Я знал, — говорил он, — что ты не охотиться пришел, а тебя прислал атаман по важному делу». Аталык просил его, чтобы он велел переправить меня с казаками на ту сторону, а сам остался в ауле лечить свою рану. Возвратившись в город, я был свободен, но не знал, {{p|121}} что делать е моей свободой. Казаки предлагали мне вступить в их ватагу, сделаться пластуном. Я согласился! ==== 2 ==== Ты не знаешь, что за люди были в мое время пластуны. В то время в Черноморье было еще очень опасно; каждый день где-нибудь переправлялась партия хищников, где-нибудь в станице били в набат и конные казаки скакали по дороге с криком: «Ратуйте, кто в бога верует! Татары идут!». И при этом крике всякий спешил до дому, бросали в поле работу, пригоняли стада в станицу, ворота запирались; тогда с рушницами и пидсохами<ref name="r51">С ружьями и подсошками.</ref> в руках выходили из станиц пластуны, и редко удавалось партии уйти, не поплатившись кровью. В то время ночью, когда ворота станиц запирались, по камышам на берегу Кубани, в степи, на дорогах бродили только звери, пластуны да гаджиреты. А гаджиретов всегда было много, они постоянно скрывались в лесах и камышах. Хоть, например, Арбаш, он три года жил на нашем берегу, знал все протоки, все броды, все тропки от Кубани до границ Черноморья и до степей Калмыцких. Три раза он водил партию к калмыкам и в Кабарду. Сам он был первый кабардинец. Когда в первый раз он пришел в Кабарду с Закубани, то князь аула, в котором он родился, не принял его и назвал беглым холопом; на другой год он опять пришел с Закубани и сжег свой родной аул, своей рукой убил родного брата за то, что он назвал его изменщиком. У нас в Черноморье он не разбойничал, только провожал на обратном пути партию за Кубань, получал от них пешкеш<ref name="r52">Подарок, плата.</ref> и возвращался опять на нашу сторону. Его убили пластуны нашей ватаги. В то время пластуны были большей частью такие же бобыли, как я, люди, у которых не было ни родных, ни кола, ни двора, которым нечего было терять, кроме жизни и воли; зато они и дорого продавали свою жизнь и дорого ценили свою волю. Они не признавали над собой никакого начальства; редкие из них жили в станице, большею частью, жили на берегу Кубани в землянках среди камышей и лесов. Каждая ватага состояла из девяти или пятнадцати человек, которых свел случай; старший из них был начальник, его называли Ва- {{p|122}} тажным. Ежели кто был недоволен товарищами или Ватажным, он брал свое ружье и возвращался в станицу или присоединялся к другой ватаге; никто не спрашивал его, куда он идет. Точно так же, когда являлся новый пластун, никто не спрашивал его: откуда он. Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними. Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки<ref name="r53">Верхушки камыша.</ref>. — «Это не зверь», --сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, {{p|123}} Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик.<ref name="r54">Так в оригинале; ясно, что речь о начальнике поста, но что значит сокращенное слово, мы не знаем.</ref> и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру<ref name="r55">То есть, в первую четверть после новолуния. Не понятно, как попало в казацкую среду иностранное обозначение, производящее здесь впечатление словесного пятна на фразе.</ref> месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шап- {{p|124}} суги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв. «Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру<ref name="r56">На Кубанской линии между станицами были сторожевые посты; пост состоял из помещения для казаков, сторожевой вышки и маяка или «фигуры», т. е. большого пука сена (иногда осмоленного), привязанного к высокому шесту и зажигавшегося при тревоге.</ref> и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — скааал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, {{p|125}} осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать. — Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — "Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а наперекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять. Несколько человек отправились объезжать лиман, но скоро в той стороне, куда они поехали, загорелась перестрелка: они наткнулись на сотню, которая выскочила на тревогу, и шапсуги потянулись назад к броду. {{p|126}} Могила вскочил на камыш и стал ругать и рассказывать им, как он их надул. «Дурни вы, дурни гололобые!» — кричал он им вслед, хотя они и не могли его слышать. Мы воротились в землянку. Ватажный разделил между нами деньги, которые он нашел на Абаши (на брата досталось по червонцу с лишним); сам он взял голову убитого и отправился в город к атаману. Атаман дал ему два червонца; говорят, он узнал эту голову, говорят, что Абаши был с ним в сношении и не раз изменял своим. «Не мудрено: он был большой разбойник, дурной человек». С уходом Ватажного артель наша расстроилась. Товарищи разошлись, иные отправились в станицы прогуливать полученные деньги, другие кое-куда. Я с Могилой пошел на охоту за порешнями<ref name="r57">Норками.</ref> на Крымский шлях. Я был там зимою, но теперь не узнал этих мест. В это время Кубань только что выступила из берегов, мы шли по колено в воде, пока не пришли на маленький остров. Никогда не видал я такое множество волков, лис, чекалок, зайцев и вообще зверей всякого рода на таком маленьком пространстве. Выстрелив по несколько раз и убив трех лис и несколько уток, целыми стаями летавших над нашими головами, мы развели огонь, чтобы высушить свою обувь и приготовить обед из застреленной птицы. Мы оказали этим истинную услугу зайцам, крысам и мышам, которые жили на этом острове, потому что волки и чекалки не смели больше показываться на острове, но они целый день ходили кругом острова и долго завывания их не давали нам спать. Когда смерклось, мы видели, как сверкают в темноте глаза волков и несколько раз чекалки подходили к нашему огню. Эти смелые животные очень надоедали нам, но иногда они занимали меня: я любил смотреть, как они ловят зайцев. Несколько чекалок вместе приплывают к острову и потом разбегаются в разные стороны; чекалки ложатся на брюхо, так что едва можно различить их серые спинки от бурьяна, в котором они притаились. Одна из них начинает преследовать зайца, издавая по временам жалобный крик подобно плачу ребенка; заяц пускается бежать, но чекалка не перестает его преследовать. Когда заяц пробегает мимо другой {{p|127}} чекалки, она тоже начинает его гнать, и таким образом скоро их уже несколько преследуют одного зайца, не обращая внимания на других, которые, испуганные их криками, мечутся во все стороны по острову. Это продолжается до тех пор, пока они не поймают его или пока несчастный заяц не бросается в воду, но и там они преследуют и ловят его. Кроме чекалок, орлы и ястреба тоже преследуют этих несчастных животных. Раз балабан при мне словил матерого зайца и так далеко впустил в него когти, что не мог их высвободить, и я поймал его живьем. Этот балабан был причиной того, что я чуть было не бежал в горы. ==== 3 ==== Вот как это случилось. Поймав этого балабана, я отправился в Трамду, чтобы подарить его моему Аталыку, который все еще лечился там у одного кунака, ране его не было лучше. Он не вставал с постели, и дочь его хозяина, девка лет 15, постоянно ходила за ним. Хеким<ref name="r58">Горский лекарь, знахарь.</ref>, который его лечил, уверял, что от этого он не выздоравливает, что женщина не должна подходить к раненому, что рана этого не любит! Но Аталык не верил ему и даже требовал, чтобы Удилина (так звали девку) сидела подле него, говорил, что когда он выздоровеет, то непременно женится на ней и что он уже уговорился с отцом ее насчет калыма. Я свыкся с этой мыслью и стал скоро смотреть на Удилину, как на родную сестру. Мы вместе ходили за раненым. «Теперь, Удилина, — сказал он ей, когда я пришел, — тебе не нужно будет сидеть подле меня по целым ночам; сын мой будет сидеть за тебя». Но она не согласилась уступать мне своего места и, когда ночью я возвращался в саклю, я всегда видел, что она сидит у изголовья раненого, разговаривает с ним или напевает вполголоса какую-нибудь горскую песню. Я мало бывал с женщинами и всегда дичился их, но к Удилине я скоро привык. Я любил слушать ее звонкий голосок, когда она, как ребенка, убаюкивала старика, любил сидеть против нее, когда, не шевелясь, будто каменная, боясь разбудить больного, она сидит и посмеивается, глядя на меня. Не видишь, бывало, как пройдет короткая летняя ночь, а мулла уж кричит на мечети, и Удилина, обернувшись {{p|128}} к востоку, начинает делать намаз. Особенно любил я смотреть на нее в то время: она то опускалась на колени, то опять поднималась и складывала руки на груди, и грудь ее тихо волнуется, глаза опущены вниз и чуть слышно шепчет она слова молитвы. После намаза я обыкновенно отправлялся ходить по аулу с балабаном; каждое утро и вечер я вынашивал эту птицу. Аталык и Удилина не советовали мне ходить одному по аулу; они говорили, что товарищ Муггая, Хурт, которого я ранил в лесу, тоже лечился в Трамде-ауле, «Если он только выздоровеет, то он подкараулит тебя; да и теперь какой-нибудь кунак его или Муггая может выстрелить по тебе, и ты умрешь так, что никто и не будет знать, кому должно будет платить за твою кровь». Так говорил Аталык, но я не слушал его; мне казалось стыдно сидеть дома из страха; я тогда был молод и искал опасности, как молодая лань ищет воды в жаркие летние дни. Раз я шел по аулу вечером; вдруг раздался выстрел и пуля просвистала мимо меня; я прислонился к стене какой-то сакли и стал снаряжать ружье; огромное тутовое дерево развесило надо мной широкие ветви, и я был в тени Вдруг слышу, кто-то дергает меня за рукав. Это была женщина. Я смотрел в это время на улицу, освещенную месяцем, который всходил над аулом, и каждую минуту ожидал, что где-нибудь из-за угла покажется тень моего врага, того, который выстрелил по мне. Ружье мое было готово, руки не дрожали. Бог знает, меня или и его спасла эта добрая женщина, с опасностью жизни вышедшая на улицу, чтобы уговорить меня взойти в ее саклю; она знала, что тот, кто стрелял по мне не поднимет оружия, как только увидит подле меня женщину. Мужа ее не было дома, и я провел с нею ночь… Когда утром я возвратился к Аталыку, Удилина встретила меня на дворе; я рассказал ей, что случилось со мной. — «И ты целую ночь боялся выйти? А я считала тебя джигитом», — сказала она. Меня удивил этот упрек. — «Разве не сама ты мне говорила, что не надо без нужды подвергаться опасности?» — сказал я ей. — «Но я тебе не говорила, что надо прятаться в сакли бог знает каких женщин, которые принимают мужчин; когда мужей их нет дома, — заметила она с упреком. — Ты знал, что если ты не придешь в обыкновенное время, я буду беспокоиться; но тебе лучше е этой женщиной, ты {{p|129}} при ней забыл меня. А как я боялась за тебя!» — продолжала она говорить, остановившись и подняв на меня свои большие черные заплаканные глаза. — «Когда я услыхала выстрел, я вздохнула, как будто пуля пролетела мимо меня. Я не спала всю ночь, но мне кажется, что я видела во сне, как тебя раненого несут к нам в саклю; я прислушивалась ко всему, но слышала только, как кричал сверчок в углу сакли и как билось мое бедное сердце». Я ничего не отвечал. Когда мы взошли, я рассказал обо всем Аталыку. —"Ты дурно сделал, — сказал он, — что взошел в саклю этой женщины: тот, кто стрелял по тебе, видел это и он скажет об этом ее мужу и вместо одного врага у тебя будет два". Так и случилось. Стрелявший (это был Хурт, рана которого уже зажила) сказал Масдагару, хозяину сакли, где я ночевал, что я провел целую ночь с его женой, и они вдвоем решились убить меня. Мне нельзя было оставаться в ауле, и Аталык уговорил меня уйти. — «Куда же ты пойдешь?» — спросил он, когда я согласился послушаться его совета. — «Опять за реку, к пластунам», — отвечал я. Тогда Аталык напомнил мне одну вещь, которой я еще не рассказывал тебе. Раз я сидел подле него; он, казалось, спал, прислонясь головой к стене, свернувшись как кошка, Удилина сидела в углу и тоже спала. Я долго смотрел на ее хорошенькое личико с закрытыми глазками и полуоткрытым ртом; сонная она мне показалась еще лучше, чем обыкновенно. Я не вытерпел, подошел к ней на цыпочках и поцеловал ее в лоб, она не проснулась, а только глубоко вздохнула, как будто хотела сказать что-то. — "Ты думал, что я спал, — говорил мне Аталык, — но я все видел. Утром, когда ты ушел с своей птицей, я рассказал это Удилине; она покраснела. После несколько дней, всякий раз, когда она бывало печально взглянет на тебя, то вся покраснеет; она старалась не глядеть на тебя, не говорить с тобой и никогда не засыпала при тебе. Ты ничего не видел, а я все знал: я догадался, что она любит тебя. Не удивляйся, сын! Старые люди более знают, чем молодые; я много видал людей и говорю тебе: «Удилина любит тебя!» — Я не знал, что ответить ему. — «Женись на ней, — продолжал: старик. — Она хорошая девка, я буду любить ее, как дочь, и я, который всю свою жизнь, более 60 лет прожил сиротой, по крайней мере в последние {{p|130}} годы буду иметь семейство; когда я умру, вы похороните меня как следует». — «Но мне не отдадут Удилины, — сказал я. — Ты забыл, что я не магометанин, я гяур!» — «Так сделайся магометанином», — отвечал Аталык. Мысль, что я могу сделаться татарином, что я могу жениться, иметь жену, детей, как и другие, никогда до сих пор не приходила мне в голову. Мне было все равно, буду ли я магометанином или христианином, придется ли мне жить с русскими или с татарами, на той или этой стороне реки. Нигде в целом мире у меня не было родного, не было человека, который любил бы меня. Я задумался. Удилина была прекрасная девка, она любила меня. Аталык уговорил меня. Он должен был вместе с нами бежать в горы. Родители Удилины тоже соглашались. Я просил, чтобы мне дали время обдумать. Чтобы более убедить меня, Аталык рассказывал мне про моего отца, который жил и умер в горах. Я почти решился и даже согласился, чтобы послали за муллой, который должен был меня учить, в чем состоит их вера. Этот мулла был почтенный человек; он был вместе с тем и старшиной Трамдинского аула. Много говорил он мне о своей вере, хвалил ее, рассказывал, каким блаженством будут пользоваться магометане после смерти, бранил гяуров, рассказывал, что Хазават<ref name="r59">Война за веру.</ref> — есть дело святое и приятное богу, что убивать гяуров есть обязанность для каждого хорошего магометанина. — «Зачем же ты служишь русским?» — спросил я его. Он улыбнулся. «Затем, что они дают мне жалованье; затем, что, ежели бы мы не служили русским, они бы разорили наш аул. Но подожди, придет время, и мы тоже начнем войну с, гяурами». Тут он опять стал бранить гяуров и доказывал, что не только убивать, но обманывать, обкрадывать, грабить их — дело, приятное богу. Долго слушал я его, наконец, не вытерпел. — «Ты дурной человек, изменщик, — сказал я, — и вера твоя — дурная вера. Я не мусульманин и не христианин, а я останусь тем, что я был, но никогда не буду изменщиком. Я не приму вашей веры, потому что она не может быть хороша. Бог не может позволять обмана, он наказывает изменщиков, и он накажет тебя; даром, что ты мулла и каждый день совершаешь свой намаз, ты {{p|131}} все-таки дурной человек!» Мулла рассердился и вышел, назвав меня гяуром и казаком. — «Да, я казак, — сказал я, когда остался с Аталыком, — и останусь казаком. Скажи это Удилине, а я завтра ухожу». — «Делай, что хочешь», — сказал Аталык и замолчал. Мы оба молчали; я думал об Удилине; мне хотелось видеть ее, поговорить с ней; мне было жалко расстаться с ней, но я был доволен собой; мне казалось, что я хорошо сделал, не согласившись на предложение муллы. На следующую ночь я ушел из аула и угнал еще пару волов у старшины. Утром я переправился через Кубань в Екатеринодар: это было в воскресение во время базара; я продал волов и, встретив человека из Трамды, велел сказать старшине, что если ему не грех воровать у русских, то и русским не грех красть у него. ==== 4 ==== Через несколько времени я встретился с Масдагаром и Хуртом. Это было осенью. Я с одним человеком из Трамд-аула пошли ночью на охоту; месяца не было, но небо было чисто и звезды блестели сквозь ветви деревьев. Вечно говорящее дерево, белолистка, уже облетело, зато листья дуба шептались между собой, как будто прощаясь друг с другом. В лесу было светло и видно далеко по тропкам, покрытым желтыми листьями, которые шуршали у нас под ногами, несмотря на то, что мы шли так тихо, что слышали, как падал каждый листок, оторвавшийся от ветки. Все напоминало осень; длинные нитки паутины тянулись по лесу между кустами и деревьями, и туман блестел на них, как жемчуг. Осень была теплая и сухая, но в лесу уже пахло сыростью; в оврагах и ямах, куда сквозь густые ветви деревьев, переплетенные плющом и диким, виноградом, почти никогда не проникают лучи солнца, стояла вода и видно было много следов кабанов, которые приходят туда пить и мазаться. Вообще повсюду было пропасть кабаньих и оленьих следов, особенно около плодовых деревьев, где земля была покрыта желтыми, как золото, яблоками и грушами или красным, как кровь, кизилом! Кое-где на кустах висели еще прозрачные спелые плоды кизила, калины, кисти барбариса и винограда, и днем стаи осенних птиц, синицы, дрозды и сойки с криком перелетали по кустам. Но теперь все было тихо, изредка только мышь пробегала между кор- {{p|132}} нями деревьев, шевеля сухими листьями. Мы прислушивались к каждому шороху. Вдруг недалеко от нас заревел олень; мы остановились, и он продолжал кричать; мы стали подкрадываться; через несколько минут он замолчал, мы опять остановились. Товарищ мой нечаянно наступил на сухую ветку валежника, и она с шумом поднялась и упала. Звук этот должен был испугать оленя, но, напротив, скоро рев его раздался еще ближе. Мне пришло в голову, что это не настоящий олень. Я сообщил свое подозрение товарищу, и в то время, как он продолжал осторожно подвигаться вперед, я влез на дерево и увидал в нескольких шагах от нас Хурта и Масдагара. Хурт сидел на корточках, ружье его было наготове на подсошках. Масдагар стоял и, приложив руки ко рту, ревел по-оленьи. Они надеялись этой хитростью приманить нас. «Гей, Масдагар, что это ты ревешь?» — закричал я с дерева. Они бросились к ружьям; я проворно спустился с дерева, и мы тоже приготовились к бою; но, видя, что хитрость их не удалась, наши неприятели возвратились в аул. Мы прошли по их лесу до лесной Трамдинской дороги, где и засели на сиденку. Долго ничего на меня не выходило; только несколько раз заяц выбегал на дорогу, но я не стрелял, ожидая оленя. Товарищ мой выстрелил раз, на меня все ничего не выходило. Вдруг лес зашумел; я припал к земле: на меня скакал олень; я приготовил ружье. Это была молодая ланка; выбежав на дорогу, она остановилась, как вкопанная, вытянув передние ноги, как струнки, и отставив задние, она растянулась, как скаковая лошадь, и прислушивалась, тихо поворачивая голову и приложив уши. Я не стрелял, потому что ожидал солнца и сидел так смирно, что она часто наводила свои большие черные глаза на куст, в котором я был спрятан, но, не замечая меня, опять опускала голову и лениво, как будто нехотя, переворачивала сухие листья, валявшиеся: по дороге, или, подойдя к краю дороги, вытягивала шею и щипала тонкие ветви деревьев. Вдруг она вздрогнула, выпрямилась и понеслась в лес, она пробежала шагах в трех от меня. Я догадался, что она почуяла самца, и приготовился стрелять. Действительно через несколько минут выступил огромный рогаль; я выстрелил, раненый олень упал, я прирезал его, зарядил ружье и снова сел на свое место. {{p|133}} Недолго сидел я, как вдруг услыхал топот: человек 20 вооруженных проехало мимо меня. Я легко, узнал, что это хищники, едущие на линию; у каждого в тороках был привязан бурдюк, все они были завернуты в башлыки, так что видны были одни только глаза, с беспокойством перебегавшие с одной стороны на другую; на одном из них ручка шашки звенела, ударяясь о кольчугу, надетую под черкеску. Подъехав к убитому оленю, они остановились. — «Чок якши, Пирзень!» (Хороший олень! говорили они, смотря на него. — «Посмотри, куда пошел хозяин этого зверя», — сказал панцирник одному из своих людей. Тот подъехал к кусту, в котором я сидел; я слышал, как билось у меня сердце. Черкес поднялся на стремена, нагнулся и посмотрел в лес. — «Ничего не видно; он должно быть увидал нас, перепугался и бежит теперь по дороге к аулу», — сказал он. — «Якши йол», — смеясь, ответил панцирник. В это время один из черкесов отрезал кинжалом заднюю ляжку оленя, привязал ее к седлу, и они поехали. Когда они скрылись, я вышел на дорогу и пошел к своему товарищу. — «По чем ты стрелял?» — спросил я его.; --«По козе». —"Ну, что ж?" — «Ушла!» -т-«Так ступай же в аул и приезжай с арбой: на дороге лежит олень, а меня не дожидайся, я пойду на ту сторону», — сказал я ему. Товарищ рассказал в ауле нашу встречу с Масдагаром; с тех пор его прозвали Пирзень, и он принял присягу отомстить мне за это прозвище. Я между тем шел по следу хищников. Не доезжая нескольких сот сажен до Кубани, сакма<ref name="r60">Конный след.</ref> их повернула направо; она прямо повернула на брод, видно, вожатый их хорошо знал местность. Я пошел вверх по реке, где должна была быть ватага рыболовов. На ватаге сидели три казака пластуна; я кликнул их. Узнав меня, один из них отвязал каюк и переправился. — «Ну що, черкесин, хиба тревога?» — «Побачим», — отвечал я, и мы подплыли вниз по реке. Надо тебе сказать, что с тех пор, как я воротился с охоты за порешнями, я все жил на той стороне Кубани, иногда в ауле у кунаков, большею частью в лесу на охо- те. Часто, как и в этот раз, я встречался с партиями хищников, и тогда я приходил к реке и делал тревогу на посту или на какой-нибудь ватаге пластунов, и несколько уже партий было открыто по моей милости. Бережной атаман (начальник кордонной линии) знал меня и обещал мне крест. Но зачем мне был крест? Я не был природный казак, я даже не принимал присяги; если я служил русским, то делал это потому, что такая жизнь мне нравилась. Я был молод, ни разу я еще не убивал человека, а уже слыл джигитом, молодцом, и это мне нравилось. Казаки звали меня Черкесином за то, что я одевался по-черкесски, и почитали меня за колдуна. Бжедухи звали меня казак-адиге<ref name="r61">Казак-черкес.</ref>. Несколько раз случилось мне открывать следы хищников, которые возвращались с Кубани. Раз на линии была разбита большая партия шапсугов; те, кто уцелел, возвращались поодиночке в горы. Я был в это время на охоте и напал на след трех конных; след этот провел меня к Бжедуховскому аулу Дагири. Три лошади были привязаны к ограде, в средине широкого двора стояла сакля, в ней светился огонь. Мне пришло в мысль, что в этой сакле должны были скрываться хищники, лошади которых привязаны к ограде. Ночь была темная, сильный ветер гнал по небу черные облака. Я влез на вал, сухая колючка затрещала у меня под ногами. В сакле послышался разговор, я стал прислушиваться. «Что это за шум слышал ты?» — спросил кто-то по-шапсугски. — «Ничего, — отвечал другой голос на том же языке. — Это наши лошади». Уверившись таким образом, что хищники действительно скрывались в этой сакле, я потихоньку спустился опять к лошадям; отвязав их, я воспользовался минутой, когда сильный порыв ветра с шумом пробежал по камышовым крышам сакли, и тихо отъехал от ограды. Я прямо приехал к старшине аула и объявил ему, что в такой-то сакле скрываются три шапсуга-гаджирета. Он собрал несколько человек, и мы окружили саклю. Хозяин сам был беглый шапсуг. Он вышел к нам и стал уверять, что у него никого нет. «Стыдно тебе лгать, ты уже старый человек. Вот казак все видел», — сказал старшина. Тогда только старик увидел меня и догадался, что ему больше нельзя отпираться. — «Ой, яман, казак-ади- {{p|135}} ге! — сказал он, сжав губы, так что зубы его стучали один об другой. Седая борода его тряслась, он чуть не со слезами начал упрекать меня. — Зачем ты обижаешь меня, старика. Ты знаешь наш адат, ты знаешь, что гость — святое дело для хозяина. Ты знаешь, что я не смогу выдать своих гостей, не положив вечного срама на свою седую голову, что ежели вы обидите или убьете их, то дети их наплюют на мою могилу, а мне уж недолго жить, я старик и никогда никто не обижал меня так! Лучше, если бы вы убили меня завтра вместе с ними на дороге. Разве не могли вы взять их завтра, разве вас мало? Это, видно, бог наказал меня за то, что я оставил родину и пришел жить с вами, неверными гяурами». И он начал бранить бжедухов: «Вы трусы! Вас целый аул, а вы побоялись трех человек; где вам взять их в чистом поле! Вы изменщики, подлецы!» Этими ругательствами он рассердил старшину. «Что вы слушаете этого старого шапсугского ворона! Идите в саклю!» — закричал он своим людям. Они бросились в саклю, но шапсуги уже ушли через сад. Старшина, хотел посадить в яму Урхая (так звали старика), но я выпросил ему прощение. Старшина взял у меня одну из лошадей; другие остались у меня. За одну из них хозяин ее прислал мне через Урхая 100 монет. Урхай сделался моим кунаком. «Я думал, — говорил он, — что ты хотел осрамить меня, но я вижу, что ты не хотел меня обидеть. Ты добрый человек и сделал это потому, что ты принял присягу служить русским». «Я не принимал присяги, — отвечал я. — Я вольный человек, не казак». «Зачем же ты служишь русским? Зачем?..» — Я и сам не знал этого. — «Отец мой был хороший человек, воин; мне стыдно ничего не делать и сидеть дома, как бабе», — отвечал я ему. Я правду говорил, я говорил, что думал. А думал я так, может быть, потому, что я был рожден, чтобы быть воином, чтобы скитаться вечно, убивая себе подобных, и нигде ни в куренях казацких, ни в городских аулах не найти себе приюта. Видно, что так было написано, как говорят татары. А, может быть, я думал так потому, что с малолетства я все слышал про войну. Аталык мой уверял, что мужчине стыдно не быть воином, и я верил ему. Я видел, что русские воюют с горцами; я жил с рус- {{p|136}} скими и стал помогать им. Я не думал тогда, зачем эти люди воюют между собою, зачем они убивают друг друга. Зачем?.. После я слышал, что в России, там далеко за степью люди живут мирно, что там нет войны, даже мужчины ходят без оружия, что даже звери лесные подходят к деревням, волки режут баранов в загонах, лисы таскают кур с насестей. Зачем, думал я, русские приходят воевать сюда с горцами, зачем? Видно, люди нигде не могут жить спокойно. Теперь вот уже несколько лет я живу в горах; и в горах тоже, тоже война, ссоры и убийства! Я видел много различных народов и из них знаю только один, который живет между собой, который боится оружия и называет его жестокая вещь. Это — калмыки. Среди них я знал человека; его звали Гелун<ref name="r62">Собственно, так называются буддийские монахи.</ref>. Он говорил мне, что их вера запрещает убивать даже животных. Зачем же и русские и казаки презирают эту веру, которая запрещает делать зло кому бы то ни было. Зачем, горцы тоже презирают их и называют их зилан — змеи? А между тем они добрые люди и вера их — хорошая вера. Много говорил мне про нее кунак мой Гелун, много, может быть, было правды в том, что он говорил, но бог не дал мне разума понимать эти вещи. Одно помню я: он говорил, что звери имеют такие же души, как и люди (Аталык тоже говорил это), что души людей переселяются в животных, что, может быть, и наши души жили прежде нас всех. Может быть! Часто, когда мне случалось жить в каком-нибудь глухом ущелье, где, кроме меня, земли да неба, никого не было, когда я тщетно прислушивался, нет ли еще кого-нибудь живого в этой пустыне, тогда, хотя я и знал, что в первый раз здесь, но мне казалось, что место это мне знакомо, что я видал эти скалы, поросшие лесом и кустами, что я знаю эти деревья, что не впервые слышу шум этих листьев, не в первый раз вижу это небо. Может быть, когда-нибудь прежде я жил в этих диких ущельях зверем или вольной птицей. Может быть, поэтому и теперь жизнь моя больше похожа на жизнь дикого сокола или хищного волка, чем на жизнь обыкновенного человека, у которого {{p|137}} есть дом, семейство, дети, есть все то, чего нет у меня. — Может быть! — Но я забыл, про что я тебе рассказывал. Да, помню! ==== 6 ==== Вот мы плывем с казаком вниз по реке<ref name="r63">См. конец 4-ой главы.</ref>. Вдруг каюк наш остановился на отмели; это был брод. Я вышел по колена в воде, дошел до берега; на песке были конские и человеческие следы: партия только что переправилась. — «Тревога!» — закричал я казаку. «Тревога!» — повторил он, поплыв назад на ватагу. «Тревога!» — отвечали нам с ватаги. Не успел я пройти несколько шагов по дороге к станице, как на Кошачьем мосту сзади меня загорелся маяк; потом навстречу мне прискакали казаки из станицы. Я рассказал им, где переправились хищники, сколько их. Они поскакали, а я пошел на Кошачий остров. Давно собирался я поохотиться на этом острове. Это был большой бугор, примыкавший одной стороной к Кубани. Река подмывала, его, и под крутыми обвалами песчаного берега каждую ночь, прижавшись к друг другу и завернув голову под крыло, ночевали целые стаи уток, а на берегу, на песчаных тропках, всегда видны были следы кошек, ходивших к воде за добычей. С другой стороны обмывал остров довольно широкий лиман, поросший густым камышом. Обыкновенно осенью казаки выжигали камыши, но; так как в лимане всегда стояла вода, то огонь останавливался, не дойдя до Кошачьего острова, и сюда скрывался обыкновенно зверь. Остров был покрыт густым кустарником, кое-где возвышались столетние дубы и карагачи; весной светлая зелень мхов смешивалась с розовым цветом гребенчука, и остров был очень красив. Теперь только сучья дерев, на которых висели сухие лозы виноградника, чернелись между голым кустарником; вдали в разных местах видны были огненные полосы, которые то потухали, то опять разгорались, как будто перебегая с места на место: это горел камыш. Глухой шум слышался все ближе и ближе, И только мое привычное ухо могло различить в нем топот бегущего зверя: это было стадо коз. Вытянувшись, подняв головы, одна за другой, они прыгали по кустам. Я свистнул. Ближняя коза остановилась; я выстрелил, выпотрошил {{p|138}} убитого зверя и повесил его против себя на дерево, а сам снова стал караулить. Недалеко от меня в кустах остановилось стадо кабанов, сзади проскакал олень, но мне все не удавалось стрелять. Наконец, я услыхал дробный топот лисы; почуяв кровь, она остановилась и осторожно стала обходить окровавленное место; занятая рассматриванием этого места, она так близко подошла ко мне, что я мог стрелять в голову, чтобы не портить шкурки. Взяв убитую лису, я опять сел, но было уже поздно: заря уже занималась, с востока потянуло сыростью, звезды бледнели; делалось темнее, только пламя пожарища блестело ярче; утки начинали кричать, и вдали уже слышны были петухи. Выстрел мой испугал кабанов, и я слышал, как они удалились в чащу; мне нечего было больше дожидаться. Я начал снимать шкурку с убитой лисы, вдруг слышу шорох: на дереве против меня, гляжу, огромный кот, осторожно пробираясь между сучьев, подкрадывается к козе, повешенной на дереве; я выстрелил и убил его. Сняв шкуры с лисы и кота и взвалив на плечи козу, я пошел к станице. Когда я подходил к ней, началась перестрелка, — казаки встретили гаджиретов. Оставив козу и шкуры у кунака и взяв хлеба на сутки, я пошел в ту сторону, где слышались выстрелы, не умолкавшие ни на минуту: видно было, что бой шел упорный. Но я опоздал; перестрелка мало-помалу утихла, и скоро я встретил казаков, возвращавшихся с тревоги: они вели двух пленных и тащили четыре трупа. «А где Железняк?»<ref name="r64">То есть тот, что был в кольчуге, — панцирник, как он звал его выше.</ref> — спросил я. — «Ушел!» — отвечали они. — «Стыдно же вам, ребята». — «Да, стыдно, — сказал один казак, — попробовал бы ты убить его; стрелять бисовых детей не то, что стрелять какого-нибудь зверя». Часто слыхал я такие упреки и насмешки от казаков, и потому мне еще больше хотелось встретиться когда-нибудь один на один с неприятелем и посмотреть, так же ли легко убить человека, как оленя или кабана. В этот день я воротился на Кошачий остров, и так как я всю ночь не спал, то, выбрав самое высокое дерево и сделав себе лабаз, я лег спать. Сначала я спал крепко, но под конец мне стали чудиться странные сны. {{p|139}} То я видел Удилину и слышал, как она жаловалась Аталыку, что я ее бросил; я хотел заговорить с ней, но язык не повиновался, и я ревел по-звериному: испуганная девка бежала от меня, я преследовал ее, и вдруг она обращалась в дикую козу и скрывалась в лесу, а я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и какой-то страх находил на меня; я оглядывался кругом, и мне казалось, что из-под каждого дерева на меня наведена винтовка, под каждым кустом сидит неприятель. То мне чудилось, что я на базаре в каком-то большом городе; из окон огромных каменных домов мне кланяются знакомые женские лица, и я никак не мог вспомнить, где я их видал. Вдруг посреди базара показался огромный кабан; он шел прямо на меня, фыркая и щелкая огромными зубами, покрытыми белой пеной. Я проснулся; действительно, в нескольких шагах от моего дерева шел кабан. Я схватил ружье, выстрелил, и раненый кабан упал. Приколов его, я пошел в станицу, взял повозку и двух человек; мы опалили убитого зверя, товарищи мои взвалили на повозку и повезли в станицу, а я опять сел около потухшего костра, надеясь, что запах жженой шерсти приманит какого-нибудь хищного зверя; и действительно в эту ночь я убил еще двух лис и трех кошек. Таким образом менее чем в двое суток я застрелил оленя, козу, кабана, четырех котов и трех лис. Такие хорошие охоты удавались мне часто; я считался лучшим охотником по всей линии. Мяса у меня всегда было вдоволь, денег тоже, потому что я всякий год продавал шкур на несколько десятков рублей. Скоро открылся мне новый промысел. В это время вышел указ, по которому мирным татарам запрещено было носить оружие на нашей стороне реки. Каждый казак; встретив на линии вооруженного татарина, имел право отнять у него оружие, а в случае сопротивления, мог даже убить его. На первое время после этого указа пластуны побили много татар. В это время и мне в первый раз пришлось убить человека; я никогда не забуду этого случая. Это было днем; я шел лесом, вдруг слышу — навстречу мне едет верховой. Я шел лесной тропкой, по которой мог ехать только недобрый человек, т. е. такой, который не желает встретиться ни с кем. Я потихоньку свернул в чащу и стал присматриваться. Скоро я рассмотрел всадника; это был кара-ногай. Длинная винтовка в косматом чехле моталась у него за плечами. {{p|140}} Сердце сильно билось у меня, когда я окликнул его; он хотел скакать назад, но тропинка была так узка, что он не смог поворотить коня. Я легко мог застрелить его, но мне было как-то совестно стрелять в человека, не сделавшего мне ничего. Он соскочил с лошади и бросился в чащу; тогда мне стало досадно, что он ушел, и я побежал за ним. «Стой, а то моя будет урубить!» — закричал он мне. — «Стреляй!» — отвечал я и продолжал бежать. Пуля просвистала над моей головой, пыж загорелся у меня в папахе. Я сделал еще несколько шагов и увидал его: он торопливо заряжал винтовку. — «Положи ружье», — крикнул я по-ногайски, прицелившись в него. — «Дай мне зарядить!» — отвечал он. Я опустил ружье; сердце у меня не билось; я был уверен, что убью его. Не понимаю, отчего я не стрелял по нем. Ногай торопился заряжать. Он был очень бледен и не спускал с меня глаз; маленькие черные глаза его сверкали, как у зверя. Мне опять стало как-то неловко. Пора было кончить! Я выстрелил, и ногай упал, даже не крикнув: пуля попала ему в шею. Я отодвинулся, чтобы кровавая струя, которая высоко била из едва видной раны, не обрызгала меня, и смотрел, как понемногу лицо его белело и делалось все покойнее. Наконец, кровь остановилась; я снял с него оружие; на нем были простой кинжал и прекрасная крымская винтовка. Это было первое оружие, которое я снял с убитого неприятеля. Через месяц у меня было таких винтовок 9! Но ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Ни за одного человека я не буду отвечать богу. Не смейся! Очень умный человек, священник, говорил мне: не делай того с людьми, чего не хочешь, чтобы и они с тобой сделали. А ежели я убивал людей вооруженных, то пусть и меня убьют так же, как я убивал моих неприятелей. Ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Я всегда был честный человек!.. {{примечания|title=}} [[Категория:Импорт/lib.ru/Страницы с не вики-заголовками]] [[Категория:Повести]] [[Категория:Николай Николаевич Толстой]] [[Категория:Импорт/lib.ru]] [[Категория:Импорт/az.lib.ru/Николай Николаевич Толстой]] 5gshmyuv59422xudjq5zav39kh7g6u1 5124133 5124132 2024-04-26T03:41:20Z Vladis13 49438 wikitext text/x-wiki {{Отексте | АВТОР = Николай Николаевич Толстой | НАЗВАНИЕ = Пластун | ПОДЗАГОЛОВОК = Из воспоминаний пленного | ЧАСТЬ = | СОДЕРЖАНИЕ = | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ИСТОЧНИК =Николай Николаевич Толстой. Сочинения. Тула : Приокское кн. изд-во, 1987. [http://az.lib.ru/t/tolstoj_n_n/text_0030.shtml az.lib.ru] | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИЦИТАТНИК = | ВИКИНОВОСТИ = | ВИКИСКЛАД = | ДРУГОЕ = | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = 1 <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = | ЛИЦЕНЗИЯ = PD-old | СТИЛЬ = text }} <center>'''ПЛАСТУН'''</center> <center>Повесть</center> [[Файл:tolstoj n n text 0030 image002.jpg|487x442px|center]] <center>(ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПЛЕННОГО)</center> ==== Вступление ==== Во время своего плена я познакомился с одним замечательным человеком: его звали в горах Запорожцем, хотя он носил, прежде много других имен, как увидит тот, кто будет иметь терпение дослушать мой рассказ. Никто не знал, кто он, какого рода и племени, знали только, что он долго жил на Кубани, потом жил в горах у разных племен и совершил много дел канлы<ref name="r1">Кровомщения (Все примечания принадлежат редактору статьи А. Е. Грузинскому).</ref>, т. е. «многим людям пить дал», как говорят черкесы, вместо того, чтобы сказать: убил. Вообще его очень уважали и, может быть, даже боялись, что почти одно и то же. У него было много кунаков между князьями и хорошими узденями, у которых он и жил в кунац- {{p|69}} кой, то у одного, то у другого, потому что своей сакли и своей семьи у него не было. С этим-то человеком я очень любил разговаривать, может быть, потому, что он рассказывал мне про Кубань, а в плену так приятно слышать хоть что-нибудь об своей стороне, а главное потому, что разговор его казался мне интересным. Он очень красноречиво описывал свою простую скитальческую, но полную приключений жизнь: он только не любил говорить о своем происхождении. Раз я спросил его: кто он: христиан или магометанин? — «Запорожец», — отвечал он. — Но какой же ты веры? — «Бельмесим (не понимаю)», — отвечал он, качая головой, хотя он очень хорошо понимал по-русски. — «Я знаю, что есть бог в горах, есть бог в степи, на Кубани, на море, везде бог… Один бог, — сказал он, подумав немного. — Когда я ходил там по Кубани (несколько неразобр. слов), я тоже видел, что есть бог, как и в горах, как и на море, когда ветер так сильно дует, что небо совсем пропал бывает! Только черные тучи ходят то туда, то сюда, и ветер разносит дождь далеко по морю, которое страшно ревет, как будто сердится, а потом вдруг море делается тихо и прозрачно, как стекло, только немного шевелится, как будто тяжело дышит, как лошадь, на которой много скакали, а на небе светло, а тучи, молния и гром далеко, и сквозь небо видны горы и все так хорошо!» (и он щелкал языком, как делают обычно татары, если хотят выразить свое удовольствие). «Это все бог работает!» — прибавил он. Подобные выходки Запорожца напомнили мне Патфайндера<ref name="r2">Герой романа Ф. Купера «Следопыт».</ref>, и я понимал, что это поэтическое создание американского романиста возможно и, может быть, нигде так не возможно, как на Кавказе, где природа так величественно хороша, что невольно всякому, даже самому грубому человеку напоминает своего творца. «Отчего тебя называют Запорожцем?» — спрашивал я его не раз. — «Мой отец был запорожцем, эски-казак, старый казак», — прибавил он. — Но как же ты попал в горы? — спросил я его, потому что не раз он мне говорил сам, что его отец родился узденем, вольным человеком. — «Это давно было, об этом не надо говорить», — отвечал он. В первом письме моем из плена на линию я просил, чтобы мне прислали бумаги, и через месяц я {{p|70}} получил десть писчей бумаги; Сперва я вел свой дневник, но потом мне надоело писать каждый день одно и то же: 14 числа. Я целый день рубил дрова и, возвратившись, в награду получил гнилой чурек. 15 числа. Я пас скотину в лесу и целый день думал как бы бежать, но бежать нет возможности, и мальчики, которые помогают мне пасти скотину, стерегут меня и, вероятно, для развлечения попеременно приходят мне плевать в глаза. 16 числа. Опять рубил дрова, опять пас скотину и т. д. Мне надоело, я бросил дневник и стал записывать рассказы моего приятеля Запорожца о его жизни на линии. Они казались мне тогда очень замечательными, особенно, когда он мне их рассказывал на своем черкесском языке, который очень удобен для красноречивых описаний, поэтических сравнений и вообще отличается от всех известных мне горских наречий своей силой и оригинальными оборотами речи. Мои записки показались подозрительными черкесам и раз у меня их отобрали и отвезли к какому-то беглому грамотному солдату, который прочел их и объявил черкесам, что это — «глупости». Их возвратили мне, и эти-то глупости я xoчу рассказать вам, мои любезные читатели. === I === <center>'''НЕПОМНЯЩИЙ РОДСТВА'''</center> <center>''(Рассказ Запорожца о том, как он жил''</center> <center>''до того времени, когда попал в отрог)''</center> ==== 1 ==== Я уже говорил вам, что отца и матери я не помню. Знаю только, что я родился в горах и маленьким перевезен на Кубань; там я жил на хуторе, который звали Журавлевским, потому что хозяин любил крик журавлей. Казаки-табунщики, с которыми я жил, звали меня татарином и обращались со мной грубо. Один только человек ласково обращался со мной. Это был старый черкес (Раджих); я называл его Аталык<ref name="r3">Воспитатель. У черкесов был обычай воспитывать мальчиков вдали от семьи, поручая их заботам надежного человека, храброго воина. Об этом говорится и в пушкинском «Галубе».</ref> и любил как {{p|71}} отца; казаки тоже звали его «Аталык», и я долго не знал его настоящего имени. С молодых лет я начал заниматься охотой с Аталыком, который был ястребятник: у него бывало всегда 5 или 6 чудных ястребов, ловчих, балабанов и киргизов. Сперва я ловил жаворонков и разных пташек, догоняя их ястребом, потом я начал ставить пружки и калевы<ref name="r4">Пружок и калева — разные силки, петли для ловли добыча</ref> и ловить фазанов, зайцев и куропаток. Мне, я думаю, было не более 8 лет, когда я начал охотиться, а я уже по целым ночам просиживал один в степи. Много после того я охотился, много перебил кабанов, диких коз, сайгаков, оленей, туров, лис и разных зверей, но и теперь с удовольствием вспоминаю, как я тогда сторожил фазанов. Перед вечером я отправлялся в кустарник, где водятся они, брал с собой серп, ножницы или бичяк<ref name="r5">Нож.</ref> и начинал простригать дорожки в высокой и густой траве. Как теперь помню, как я, словно зверек, на четвереньках ползал по мягкой травке, душистой и влажной от вечерней росы. Устроив на этих тропках мои ловушки, я садился где-нибудь в куст и ждал, а между тем солнце садилось и небо краснело, как девушка, которая в первый раз остается наедине с своим женихом. Тогда эти мысли не приходили мне в голову. Я слушал голоса, которые пели кругом меня, слушал, как трещал кузнечик в траве, как кричал перепел, как свистал суслик, сидя на краю своей норки, как пел жаворонок, чуть видный в небе, как жалобно кричал ястребок, махая своими широкими крыльями, как чирикали воробьи и другие птички, летая над моей головой в кусте. И когда где-нибудь кордокал фазан, сердце мое вдруг билось сильней, и я весь сжимался, как испуганный еж, и если в это время подо мной хрустнет ветка, или зеленая ящерица, спокойно гревшаяся подле меня на солнце, пробежит, виляя хвостом по сухой траве, я весь вздрагивал, — так я боялся испугать мою добычу. И вот фазан выскакивает из куста, кричит, гордо оглядываясь на все стороны, отряхивает с себя росу и бежит, вытянув шею и хвост, вдоль по дорожке, и вдруг он трепыхается, попавшись в ловушку. В это время я не помнил себя от радости. И так я просиживал весь вечер и ночь. Особенно любил я время, когда дневной шум смолкает {{p|72}} и ночь возвышает свой голос, тогда со всех сторон начинают откликаться фазаны, и я только успевал вынимать их из калевки, ползая от одной тропки к другой, как лиса. Но настоящие лисы часто успевали прежде меня уносить пойманного фазана, и я находил только перья. Особенно помню я, одна лиса делала мне много шкоды. У ней была позимь<ref name="r6">Нора.</ref> недалеко от хутора, в чудесном месте. Это была ложбина среди степи, кругом росла самая лучшая и густая трава, такая высокая, что тогда я мог в ней спрятаться с головой даже стоя; верно прежде тут была вода, потому что на средине был песок и круглые голыши белелись на солнце. С одной стороны ложбины стоял курган, до половины поросший терновником, из-за которого торчала голая верхушка кургана, как бритая голова татарина. На самой вершине целый день сидели беркуты и орлы, внизу была позимь моего врага и кругом всегда валялись птичьи перья и кости и целый день щебетали сороки. Долго хлопотал я, чтобы поймать эту лису: часто, когда я сидел в своей сторожке, она пробегала мимо меня, поматывая пушистым хвостом и поворачивая во все стороны свою вострую плутовскую морду. Наконец, Аталык научил меня делать ямки, которыми черкесы обыкновенно ловят лис и куниц. Я устроил такую ямку около позими и кругом расположил несколько калевов и с пистолетом, который утащил у одного казака, залег в траве. Вот попался один фазан, потом другой, лиса все не выходила. Я сидел так тихо, что едва переводил дух; и вдруг черная мордочка показалась на тропке, ведущей к калеву, где трепыхался пойманный фазан. Лиса бежала прямо на ямку, и вдруг она скрылась в ней. Я прибежал и выстрелил: пуля пробила доску, и лиса взвизгнула; я с радостью откинул одну доску и хотел схватить лису, как вдруг она выскочила из ямы и побежала, — я за ней. Я заметил кровь на траве: лиса была ранена, пробежав несколько сажен, она упала. Когда я подбежал, она только судорожно дрыгала ногами и щелкала зубами, уставив на меня свои черные навыкате глаза. Я взял ее за хвост и с торжеством потащил домой. Кроме фазанов, я ловил и зайцев, но замордовать такого знатного зверя мне удалось в первый раз. Я был {{p|73}} совершенно счастлив! Зайцев я ловил в тех же кустах; Аталык выучил меня звать их на пищик: в жар, когда фазан сидит, я манил зайцев. Не успеешь, бывало, пискнуть два раза, и по дорожке уже бежит косой; через несколько минут уже он кричит в калеве, и я бегу к нему с колотушкой. Таким образом я целые дни и ночи просиживал в этих кустах; я знал каждого зверка, каждую птичку, которая жила в них. В этих кустах жило три соловья; я узнавал каждого из них по голосу. Особенно я любил одного, который обыкновенно начинал петь после заката солнца и смолкал только к утру. Бывало, когда солнце сядет и звезды зажигаются одна за другою и утки, звеня крыльями, полетят на воду, а ястреба, карги<ref name="r7">Вороны.</ref> и голуби потянутся в леса на свои места, и лягушки раскричатся в болоте, я начинаю прислушиваться и ожидаю с нетерпением моего песельника. И вдруг он запоет и громким щелканьем и посвистом покроет все голоса и один как царь, распевает, когда все молчит кругом. Мне нравился его звонкий, веселый и как будто гордый голос. Зимой, когда он улетал, я скучал по нем, как по товарище, весной я беспокоился, прилетит ли он, и только, бывало, услышу его голос в обычное время и на том же месте, я так рад, как будто нашел брата. Мне казалось, что я понимаю, что он поет; мне казалось, что он рассказывал мне, где он был, что он зовет меня туда, куда птицы улетают зимой, где нет зимы, где вечное лето, вечный день и вечное солнце светит на вечно зеленую степь. Когда, я ворочался на хутор и ложился спать под сараем вместе с птицами Аталыка, я видел, как ласточки, летая взад и вперед, слепляют над моей головой гнездо. Они тоже чирикали, тоже рассказывали про эту страну чудес, и когда я засыпал, мне снилось, что я сам — маленькая птичка плиска, что я сажусь на спину к большому журавлю, и вот журавль начинает махать длинными крыльями и подниматься от земли все выше, и я прижимаюсь к нему и, раздвинув немного перья, на которых сижу, смотрю вниз через его крыло. И вот мы летим через горы и внизу видны люди, маленькие и черные, как мыши; они роются в земле и достают золото и серебро и бросают в нас золотыми монетами, но монеты разлетаются в золотую пыль, и мы летим дальше {{p|74}} и пролетаем ущелье между снежных гор. Нам холодно и ветер мчит нас так быстро, что дух занимается; и мы летим через море, и море прозрачно, как стекло, и в нем гуляют рыбы в огромных дворцах из жемчуга и дорогих каменьев. И вдруг налетает белый сокол и бьет журавля, и я падаю, падаю… и просыпаюсь. Чудные сны видел я тогда! Теперь уже более я не увижу таких снов. Теперь уже я не понимаю, что говорит соловей, когда он поет, о чем разговаривают ласточки, сидя под крышей сакли; а тогда я все это знал. Но тогда я сам был зверек. Зайчик. Меня прозвали казаки «зайчиком» за то, что я ходил в заячьем ергаке. Даже Аталык называл меня Зайчик. — «Зачем ты называешь меня так? — спрашивал я его, — Ведь у меня есть какое-нибудь имя?» — «Есть, ты после его узнаешь, а теперь не надо», — отвечал он. Мне тогда было уже лет 13, казаки уже перестали обращаться со мной грубо, я уже был почти полезным человеком в нашей артели. Аталык выучил меня вабить перепелов и подарил сеть, и я каждое лето налавливал более пуда перепелов. Когда перепела переставали, идти, я ловил куропаток, ставил вентели и загонял их туда кобылкой<ref name="r8">Холщовый щит на легкой рамке, который несет перед собой охотник, подбираясь к дичи. На щите иногда рисовалась фигура лошади; отсюда «кобылка».</ref>. Для этих охот я все дальше и дальше заходил в степь. Чем дальше уходил я от хутора, тем мне было легче и веселее на душе. Идешь, бывало, по степи с кобылкой и смотришь: кругом тебя все степь, зеленая, чудная степь; только кой-где стоит курган, да виден дымок нашего хутора, над. которым с криком вьются карги, а в степи все тихо, как будто все отдыхает и спит, слышно даже, как сухая трава трещит под зелеными кузнечиками, которые стадами прыгают кругом тебя. И вдруг из норки выскочит байбак, сядет на задние лапки, свистнет и побежит, переваливаясь, назад, как; будто дразнит собак. Я забыл сказать, что у меня тогда были две борзых собаки, Атлас и Сайгак. Мне щенками подарил их Аталык, я сам их выкормил, и они всегда были со мной, мы даже спали вместе. Мы расставались только тогда, когда я ходил ловить фазанов; тут они мешали бы мне, и я оставлял их дома. Они взбирались на крышу нашей {{p|75}} сакли и долго, оборачиваясь, я видел, как они провожают меня глазами, повернув свои щипцы<ref name="r9">Щипец — морда собаки.</ref> в мою сторону. Когда я возвращался, они встречали меня на половине дороги и, виляя хвостами, визжа и прыгая, провожали меня домой. Чудные это были собаки, ничто не уходило от них, ни заяц, ни лиса; раз я даже затравил ими сайгака. Вот как это случилось. Как-то я за куропатками зашел так далеко в степь, что потерял из виду хутор. Собаки были со мною. Это было осенью, но день был ясный И теплый, как будто летом, длинные белые паутины летали по солнцу. Я шел тихо с кобылкой, — вдруг слышу как будто топот лошади: я посмотрел через кобылку: передо мной стоял большой козел; подняв свою длинную шею, он как будто рассматривал меня. Это был сайгак. Я никогда не видывал их прежде, и мы смотрели друг на друга с удивлением. Наконец я выпустил из рук кобылку; увидав меня, сайгак вытянул шею, прыгнул раз-другой и скрылся. Собаки бросились за ним, но было уже поздно. Я возвратился домой и рассказал про это Аталыку. На другой день на заре он взял у казаков пару лошадей и оседлал их. У него были богато убранные черкесские седла и несколько уздечек под серебро; видно было, что он прежде был богат: кроме седел, у него было богатое оружие: шашка под серебром, несколько кинжалов. Один очень мне памятен, потому что я после не видал таких кинжалов: это был очень длинный, толстый, почти круглый клинок: железо было хорошее и очень тяжелое; Аталык легко пробивал им медные и серебряные деньги, «Этим кинжалом пробивают кольчуги», — говорил он, когда вынимал его, чтобы показывать, из пестрого разрисованного сундука, где хранилось все его богатство. Этот сундук мне тоже памятен; сколько раз маленьким я сидел против него и рассматривал цветы и птиц, которые были на нем представлены, сколько раз я думал, что, когда я вырасту, то поеду в землю, где растут эти красивые цветы и летают эти золотые птички, сколько раз я видел во сне эту землю, когда засыпал на полу против огня, смотря на драгоценный сундук. Кроме того, у Аталыка был лук и стрелы; тул и колчаны были красные, сафьяновые, шитые золотом и шелками; {{p|76}} на одном был вышит шелком белый сокол, на другой какая-то золотая птица. «Когда я умру, это все будет твое», — говорил мне старик. — «А ружья не будет у меня?» — спрашивал я его; мне тогда очень хотелось ружья. — «Лук лучше ружья, — отвечал он. — Когда люди не знали ружей, они были лучше, крепче держались адата<ref name="r10">Обычай.</ref> своих дедов и все было лучше; много зла сделали ружья». И он мне часто рассказывал длинную историю про лук и ружья; когда-нибудь я тебе перескажу ее, это очень хорошая история<ref name="r11">Когда запорожцы впервые появились в Черном море (самый конец XVIII века), они застали горцев еще почти не знавшими огнестрельного оружия.</ref>. ==== 2 ==== А что бишь я теперь говорил? — Да, вспомнил! Я говорил о том, как мы травили сайгаков. Мы выехали рано; я в первый раз ехал верхом. До этого мне только иногда удавалось садиться на лошадь, а именно, когда табун приходил на водопой. Мне нравилось сидеть верхом на спине лошади, которая спокойно, как будто не замечая моей тяжести, глотала теплую, красную и немного вонючую воду; мне нравилось то, что я сидел высоко и видел кругом себя лоснящиеся спины лошадей, которые, выкупавшись, спокойно стояли в воде, отмахиваясь черными хвостами от докучливых оводов и комаров, скоро прогонявших и меня от табуна домой к дымящемуся куреву. Теперь я взаправду ехал верхом и ехал один, в широкой степи, которую я так любил. Я был один, потому что Аталык, который ехал подле меня, молчал; я так был занят лошадью, на которой сидел, уздой, которую держал в руках и которую иногда поддергивал, когда лошадь просила поводов, опуская голову между ног, или махала ею, чтобы отогнать комаров, стаей летавших за нами; я так был занят своим новым положением, что не обращал даже внимания на собак, которые бежали подле нас: с нами были Атлас, Сайгак и Убуши, старая черная сука, мать моих собак.. Погода была чудная; солнце только что всходило и одно только кудрявое облачко, окрашенное его лучами, быстро неслось по бледному небу; пробегая мимо солнца, оно вытянулось, как змея, и бросало чуть заметно тень на зеленую траву, которая блестела от утренней {{p|77}} росы. Наконец и это облачко скрылось, солнце взошло, и степь проснулась; тысячи птиц запели на разные голоса, ястребки начали подниматься, быстро махая крыльями, кое-где с звонким шумим поднимались стрепета, ласточки летали около нас, то мелькая мимо груди лошади, то подымаясь, то опускаясь, как будто купаясь в теплом воздухе. Наконец, мы увидали что-то черное, это был сайгак; он стоял, как каменный, на высоком кургане. — «Это часовой, — сказал Аталык, — свистни потихоньку своим собакам, чтобы они не отходили от нас». — Мои собаки не бросятся, — отвечал я. — «Ну, а Убуши уж не пойдет, она знает эту охоту». И действительно, эта собака как будто понимала, в чем дело, она посматривала на сайгака, но не отходила от стремени Аталыка. Мы стали объезжать кругом; когда мы заехали с другой стороны, то увидали весь табун, который пасся спокойно в долине. Мы продолжали объезжать их кругом, проезжая все на одном расстоянии от часового и все ближе и ближе к табуну. Некоторые сайгаки подымали голову, Смотрели на нас и потом спокойно продолжали есть, пятясь и толкаясь между собой. Наконец мы подъехали довольно близко. — «Ну-ка, Зайчик, у тебя глаза лучше:; посмотри: видишь ли пятна на боках у молодых?» — Вижу, — отвечал я. — «Ну, так пора! A! Гоп!» --закричал Аталык и поскакал прямо на табун. Моя лошадь бросилась за ним: я сперва испугался и затянул по''в''одья. «Пускай!» — закричал мне старик. Я пустил поводья и крепко сжал лошадь ногами. Мы неслись как вихрь; теплый ветер дул нам в лицо, дух занимался; у меня рябило в глазах, я сперва ничего не видал, кроме травы, которая, казалось, уходила из-под ног моей лошади. Она скакала легко, и скоро я поравнялся со стариком. — Молодец! Джигит! — кричал он. Я, кажется, вырос на седле и тогда только осмотрелся кругом. Сайгаки сперва бросились со всех ног, потом, добежав до тропки, которую мы пробили, объезжая их, они свернули и понеслись по ней; мы скакали на переём, отхватили отсталых и повернули их в другую сторону. Это были пестряки, т. е. молодые; их было 5 штук. Через несколько минут мои собаки повалили одного. Я проскакал мимо, потому что не мог удержать лоша- {{p|78}} ди: дав круг, я подъехал к собакам, которые держали сайгака. Я спрыгнул Наземь, вынул кинжал и ударил сайгака в бок: он закричал, прыгнул, вырвавшись у собак, но сделав два прыжка — упал и издох. Я оглянулся; лошади не было подле меня: спрыгнув, я бросил, поводья; к счастию, она побежала к Аталыку. Скоро пришел старик, ведя в поводу обе лошади; на одной лежал другой пойманный сайгак. Взвалив и моего на седло, мы пешие возвратились на хутор. Вот как провел я свое детство и сделался охотником. После, когда мне случилось иногда при ком-нибудь соследить, наприм., зайца по чернотропу<ref name="r12">То есть, не по снегу, когда следы ясны.</ref>, меня почитали колдуном. Это казалось удивительно: но для меня, который почти родился охотником, это было очень просто. Меня этому выучил мой Сайгак. Мне очень хотелось узнать, как он отыскивает след, и я всегда наблюдал за ним, когда, виляя хвостом и опустив голову, он доискивается зайца. Я хорошо знал, в какое время и в какую погоду, в каких местах ложится заяц, знал сметки<ref name="r13">Перепутывание следа.</ref>, которые он всегда делал, хорошо умел отыскивать зайца по пороше и, замечая приметы, едва видные для обыкновенного человека, как, например, свежий помет, обмоченную, помятую или сорванную травку или листок, я скоро выучился так же верно отыскивать зайца, как будто у меня было чутье. Ребенком я уже начал охотиться, жил охотой и бог дал мне охотничьи способности — верный глаз и тонкий слух. Это дал мне бог, потому что он дает всякому, что ему нужно: зайцу, сайгаку он дал крепкие ноги, мне он дал ум, волку, каргам — чутье, по которому волк придет, а карги прилетят на падаль из-за нескольких вёрст, ястребу он дал глаз, которым тот с неба видит маленькую птичку, маленькой птичке он дал крепкие крылья, чтобы она могла улететь от зимы туда, где ей лучше, байбаку, медведю, сурку, ежу он дал сон, чтобы они спали зимой, когда им нечего есть. Все это бог сделал, и оттого все люди знают его и молятся ему; даже звери и птицы молятся ему. Да, они молятся ему, когда солнце взойдет и каждая птичка взмахнет крылом и запоет, и каждый зверь, в какой бы гуще лесной, в какой бы тени, где и в полдень солнце не светит, в какой бы пе- {{p|79}} щере и норе он ни был, всякий зверь вздрогнет и подымет голову к небу, даже на дереве каждый листок зашевелится и камыш зашепчется совсем не так, как всегда. И это бывает каждое утро: каждое утро все, что живет, молится богу, а я знаю людей, которые забывают бога. Я сам никогда не молюсь, но это потому, что я не умею молиться, как молятся люди: я молюсь, как молятся звери и птицы. Говорят, оттого, что я не делаю намаз<ref name="r14">Магометанская молитва.</ref>, не хожу ни в церковь, ни в мечеть, я не буду в раю. Я не знаю, что такое рай, не знаю, что будет, когда я умру, но знаю, что я не виноват, что не умею молиться: меня никто этому не научил, когда я был молод. День и ночь круглый год я был на охоте. Летом я ловил фазанов, перепелов и зайцев, осенью я ловил куропаток и лис. Особенно я любил охотиться за лисами. Вот как я начал охотиться за ними. Раз я поймал лису, которая съедала моих фазанов в пружках: впрочем, я уже рассказывал об этом, но я еще не рассказывал, как я травил лис осенью. Верст пять от хутора был лес: когда я ходил за куропатками, я почти всегда доходил до него, садился на курган, стоявший на опушке, и любовался на лес. Особенно мне нравился шум деревьев во время ветра; мне очень хотелось взойти в лес, но он был так темен, так страшен, что я долго не решался. Раз, это было днем, в степи было очень жарко, из леса веяло такой прохладой, что я не вытерпел и зашел в лес. Я шел тихо: шум листьев и сухих веток под ногами пугал меня, я вздрагивал от всякого звука, все мне было дико, голоса птиц, раздававшиеся кругом, были мне незнакомы. Вдруг я услыхал соловья. Я обрадовался ему, как другу, это был знакомый голос, но и он пел не так, как соловей, которого я слышал прежде: голос его громче раздавался под густым сводом деревьев, перекаты были сильнее, он, казалось, гордился своим зеленым дворцом и обширными владениями. Мне стало грустно, я вспомнил моего скромного ночного соловья в кустах, где я ловил фазанов. В то время его уже не было; раз осенью он улетел и больше не прилетал; я долго грустил по нем, мне хотелось знать, что с ним сделалось, нашел ли он место лучше или погиб где-нибудь, Я долго ходил по лесу и, наконец, подошел к толстому дереву, белый ствол которого заметил издали. {{p|80}} Когда я приблизился, листья его зашевелились: ветра не было, — я вздрогнул и со страхом смотрел на дерево. Это было вечно говорящее дерево, белолистка. Потом я привык к всегдашнему шуму его листьев, полюбил это дерево и всегда ложился под ним отдохнуть в жар. В ясный день лучи солнца, проходя сквозь него, рисовали под деревом разные кружочки, которые, казалось, бегали, гонялись и смеялись друг с другом. Это занимало меня, и я засыпал, слушая шум его листьев. Я просыпался уже вечером: вообще я всегда просыпался, когда захочу. Тогда я выходил на опушку и ложился на курган. Собаки были со мной; они тоже нежились в густой траве, и мы ждали заката солнца, которое садилось за лесом. Тени от ближних деревьев делались все длиннее и длиннее и как будто подкрадывались к кургану; иногда, когда заря была очень красна, стволы деревьев окрашивались в какой-то странный, кроваво-красный цвет; это предвещало ветер. Мало-помалу все утихало в лесу, только над нами неслись ястреба, голуби и карги: они летели в лес спать. В это время лисы возвращались из степи в лес; их-то мы и ждали. Едва покажется лиса, прыгая по густой траве, мы все трое подымем головы и опять спрячемся в траву. Через несколько минут я поднимаю голову и, обернувшись, уже вижу, как лиса мелкой рысью бежит к опушке. Тогда я вскакиваю на ноги и показываю её собакам. Они ловят ее, а я с кургана любуюсь этой картиной и помогаю им криком. И крик мой далеко разносится по лесу, который как будто с сердцем повторяет его, словно он сердится, зачем будят жителей его, птиц и зверей, которых он усыпляет под своей тенью, напевая им разные чудные, непонятные для нас песни. Таким образом я почти каждый день, кроме куропаток, приносил одну, а то и пару лис. В последнюю осень, которую я пробыл на хуторе, я помню, что затравил 45 лис. Обыкновенно зимой табун угоняли на низ в камыши, и мы оставались одни с Аталыком. Хотя и зимой я продолжал охотиться и покрывал шатром целые стаи куропаток и тетеревов, слетавшихся к хутору, но это было самое скучное время. Тогда Аталык рассказывал мне длинные истории про свою прежнюю жизнь в горах, когда он был молодым и славным узденем и наезд- {{p|81}} ником, про дела канлы, которые он считал окончательно прошлым и которыми он прославился когда-то. Я с удивлением и каким-то страхом слушал, как в ущелье, на дороге, где два конных не могут разъехаться, на краю пропасти, дно которой едва видно, он поджидал врага. Я вздрагивал, воображая, как этот враг падал в пропасть, где шумит чуть видная река, и как орлы спускаются со скал, таких высоких, что ниже их ходят облака, как эти орлы ныряют в облака, чтобы спуститься на дно пропасти и там клевать глаза несчастного, который умер в бою и останется без погребения в этой страшной расселине, где не только ни родные, ни друзья не найдут его тело, расклеванное птицами, и костей, растасканных зверями, но куда даже солнце не светит и не смотрит на этот страх. Я любил слушать эти рассказы. Иногда приезжали к Аталыку гости. Это большей частью были его кунаки. Некоторые из них были князья и уздени. Им Аталык оказывал особую почесть, сам держал узду их лошадей, сам снимал с них оружие. Они брали у него ястребов и других птиц и за то присылали ему и пешкеш<ref name="r15">Подарок.</ref> или лошадь, или пару волов, иди несколько овец. Я как теперь помню их черные, седые, красные, подстриженные бороды, их важный вид, их ружья в черных чехлах и их блестящие шашки под серебром, их башлыки и шапки, которых они не снимали, сидя на корточках перед огнем и разговаривая на неизвестном мне языке. Теперь я знаю почти все горские наречия, но не могу вспомнить, на каком языке они говорили; разговоры их до сих пор остались для меня тайной. И даже теперь мне хочется иногда догадаться, о чем они говорили. Не раз, говоря между собой, они глядели на меня, и я понимал, что разговор шел обо мне. Теперь я догадываюсь, что Аталык тогда рассказывал им мою историю, и мне еще больше хотелось знать; что они говорили. — Скажи, отчего нам всегда хочется отгадать то, чего мы не можем знать? Отчего мне часто приходит в голову, что будет со мною, когда я умру? Мне много толковали об этом и муллы и священники в городе; я или не понимал их, или не верил им, но мне всегда хотелось узнать это, и я часто по целым часам думал об этом. Мне кажется, что, когда я умру, я не {{p|82}} перестану видеть и чувствовать все, что я теперь чувствую, что я буду любить то, что я теперь люблю, и ненавидеть, что теперь ненавижу. А может быть, я умру, как умирает дерево, срубленное под корень или вырванное ветром; оно сохнет, гниет, дождь обмывает его и солнце печет, а оно ничего не чувствует. Может быть! Я человек простой, не ученый, мне не нужно говорить об этом, но я не могу не думать об этом. Видно, бог вложил мне эту мысль и он мне это откроет только после, когда я умру, когда мне нельзя будет разболтать ничего. Один священник говорил мне, что у бога есть тайна: он долго говорил, и я не понял его, но верю, что есть тайны и большие тайны. Отчего ветер дует направо, а не налево. Отчего он разгоняет облака, когда уже воздух сделался тяжелым перед грозой и уже несколько крупных капель упало на сухую землю, растрескавшуюся от жары, когда все, начиная от человека до самой маленькой птички ласточки, которая низко носится над землей, все с радостью ждут дождя, а ветер разгоняет тучи и солнце опять начинает печь раскаленную землю? Отчего в одном месте дождь, а в другом нет, отчего молния сжигает одно дерево, а сто деревьев рядом стоят целы? Отчего тысячи пуль пролетали мимо меня, сто раз люди и звери гонялись за мной, и несколько раз я думал, что последний час мой пришел, а между тем я жив, а сколько хороших, молодых богатых людей умерло в моих глазах? Отчего они, а не я? Отчего? — Это опять такая вещь, о которой простому, неученому человеку, как я, не надо говорить. Я лучше буду продолжать свой рассказ. ==== 3 ==== О чем бишь я рассказывал? Да, об Аталыке и его друзьях. Некоторые из них, казалось, боялись друг друга, потому что при других не снимали башлыка, а еще больше укутывались в него, так что из-под мохнатой шапки видны были только блестящие глаза. Это были кровоместники и гаджиреты<ref name="r16">Удальцы-полуразбойники, отбившиеся от родных аулов и игравшие роль хищников и у горцев, и у русских.</ref>. Последнюю зиму, что я жил на хуторе, очень много гаджиретов приезжало к Аталыку; большая часть из них была кабардинцы. Я хо- {{p|83}} рошо знал язык Адигэ<ref name="r17">Черкесский.</ref>, на нем мы обыкновенно говорили с Аталыком, и немного понимал кабардинский. Я помню, что они много жаловались на русских, особенно на генерала Ермолова (они звали его «Ермолай»), они рассказывали, какой он злой и жестокий человек, как он покорил кабарду, как он приказал перебить даже жеребцов княжеских, и много другого, и слово {{razr2|казават}}<ref name="r18">Священная война.</ref> не замолкало в их разговоре. Это было, должно быть, лето 20 тому назад. Я был уже «хлопец моторный»<ref name="r19">Расторопный малый.</ref>, как говорят казаки; я хорошо ездил верхом, хорошо арканил и загонял табун. Чего же больше? Табунщики взяли меня с собой на зимовье. Зимовье, куда в то время сгонялись почти все табуны Черноморья, было довольно большое пространство, совсем покрытое камышом: летом оно почти совершенно «понимается»<ref name="r20">Затопляется.</ref> водою, так что от воды и множества комаров и змей летом в нем никто не живет, разве какой-нибудь кабан-одинец или рогаль-камышник<ref name="r21">Олень.</ref> бродит по ем, не боясь ни волков, ни охотников. Но зато зимой туда слетаются отовсюду лебеди, гуси, гагары, утки, козарки, а за ними летят орлы и хищные птицы, точно так же, как целая стая волков собирается туда вслед за табунами, которые прикочевывают на зиму. День и ночь пасутся там лошади, вырывая из-под мелкого и рыхлого, снега отаву на берегах озер, лиманов и заливов Кубани. На полыньях или незамерзших местах, которые, как острова, чернеют среди белого снега и над которыми всегда носятся густые туманы, с криком плавают большие стада водяных птиц, которые так смелы, что не подымаются, даже когда вы подходите к ним, — так они редко видят людей. Кроме табунщиков, которые кочуют там зимой в кибитках, там нет никого. Эти табунщики рассказывали мне, что прежде в тех местах жили так называемые бобыли<ref name="r22">Одинокие казаки.</ref>, мне показывали землянки, где жили эти смелые люди, первыми переселившиеся в Чёрноморье, где теперь так много станиц и городов. Теперь эти землянки — просто норы, где живут целые семейства лис, которые одни стерегут {{p|84}} богатые клады, зарытые, как говорят, около своих землянок бобылями. Рассказывают, что через эти места, проходили войска крымского хана, когда они ходили на Кубань и в горы; одно место и до сих пор называется Крымский шлях; это — самое пустынное место в этой огромной пустыне. Я после несколько раз был в этих местах. Однажды, это было летом, я и еще один пластун, Оська Могила, мы зашли туда охотиться за порешнями<ref name="r23">Водяной зверек, норка.</ref>, которых там бездна. На маленьком острове мы выстроили себе шалаш и развели курево. От змей Могила знал заговор, но комары нам ужасно надоедали. Две недели жили мы в этом шалаше; один спал, а другой караулил. Днем порешни выплывали греться на солнце на изломанный старый камыш, который грудами плавал кругом нас; тот, который не спал, стрелял; гул выстрела далеко раздавался по воде, но он не будил того, кто спал: мы так привыкли к стонам птиц, которые день и ночь гудели около нас, что не обращали на них никакого внимания. Ночью порешни еще чаще показывались над водой и наши выстрелы чаще будили птиц, что спали вокруг. Раз я сидел настороже, вдруг слышу, — камыш трещит и мимо меня идет огромный олень. Я выстрелил; раненый олень пустился бежать, ломая камыши. Я разбудил товарища, и мы пошли по следам; с трудом пробирались мы по тем местам, где видно было по огромным прыжкам, что раненый зверь бежал, как стрела. Могила шел впереди; я боялся наступить на змею, которые грудами ползали около нас или грелись на солнце, свернувшись в клубок. Могила шел смело, разгоняя змей длинным кленовым хлыстом; верст пять исходили мы по этому следу, наконец вышли на остров. Олень имел только силы добежать до него, упал и издох; никогда не видал я такого огромного рогаля: он был бурый, почти черный, на рогах, покрытых мохом, было по 21 отростку; на шее и особенно на холке у него росли длинные, чёрные и мягкие волосы, как грива у лошади. Мы сняли шкуру, обрубили рога, ноги, а мясо бросили и решили сидеть тут до ночи, надеясь, что ночью придут волки на свежую приманку. Остров, на котором мы сидели, был чудесное место; напротив нас из-за камышей было видно вдали синее {{p|85}} море и свежий морской ветер дул нам в лицо; на острове росла густая зеленая трава, которая резко отделялась от желтоватой зелени камыша, со всех сторон окружавшей ее; в середине острова стояли три огромных вековых, кленовых дерева; толстые, в несколько обхватов, покрытые седым мохом, тела их были обвиты хмелем, резкая зелень которых смешивалась с более грубой зеленью кленовых листьев; сильный запах хмеля распространялся по всему острову. На этих деревьях было, верно, более ста гнезд, на которых, согнув шею и свесив ноги, сидели цапли и чепуры всех пород, начиная от огромной белой чепуры до маленькой золотистой цапли с белым хохолком. Другие цапли стояли, как частокол, кругом всего острова, и я любовался, как они аккуратно сменялись, летая тихо и плавно с берега на деревья и оттуда к камышу. Целое стадо оленей паслось под тенью этих деревьев. Мы не стреляли по них, и они спокойно ходили до вечера, когда к нашей приманке стали сходиться лисы. Их собралось уже штук пять, когда мы выстрелили; две лисы остались на месте. С криком поднялись цапли, камыш загудел от топота оленей. Потом скоро все успокоилось; птицы опять воротились на свои гнезда, но олени более не приходили. Волков тоже не было, но зато мы застрелили в эту ночь восемь лис, из которых три были чернобурые. Через несколько лет я был опять на этом острове; мне хотелось посмотреть это место, но я почти не узнал его. Камыш во многих местах был выжжен, даже воды, сделалось меньше, и там, где прежде плавали лебеди, видно было, что был сенокос. На острове был построен хутор, из трех деревьев осталось только одно и оно стояло за забором, по которому вился хмель; только два аиста, которые свили гнездо на самой, вершине дерева, да запах хмеля напоминал мне прежний остров, населенный цаплями, оленями и лисами. Теперь по нем гуляли индюшки и двое ребят играли с дворовой собакой. Увидав меня, они побежали в хату; собака сперва зарычала, потом громко залаяла, какая-то женщина открыла окно и сейчас же со страхом захлопнула. Наконец вышел хозяин с ружьем. Это был старый казак; по лицу его было видно, что он давно перестал казачить и сделался мирным хуторянином. Я перепугал его детей, и мне стало совестно и даже грустно. {{p|86}} Все переменилось на этом острове, который я оставил таким диким. Теперь на нем спокойно жили мирные люди, а я остался таким же диким, таким же байгушем<ref name="r24">Бедняк, бездомный.</ref>, как прежде. Я испугал детей, а между тем я всегда их любил. Мне тогда пришло в голову, да часто мне и теперь эта мысль приходит, что ежели бы в молодости я женился, я бы не был ни гаджиретом, ни байгушем, не приобрел бы, может быть, славы хорошее го стрелка, но зато не пугал бы детей и, может быть, был бы счастлив. Может быть! Но видно так не должна было быть! Я спросил у казака дорогу на Журавлёвский хутор; он недоверчиво посмотрел на меня и сказал, что такого хутора тут нема! — «Может быть, Журавлевский хутор и не существует?» — подумал я и пошел потихоньку своей дорогой одинокого человека, байгуша, гаджи! Да, вот какова моя жизнь. Давно это было, а я все, как теперь, помню: как я охотился с Могилой, как сидел настороже, когда он спал, как светила луна в это время и блестели звезды. Раз я спал, Могила сидел настороже. Вдруг он будит меня: «Ем!» --говорит он со страхом, показывай мне рукой на огромного кабана, который, подняв морду, растопырив уши и раздувая ноздри, стоял перед нами. Могила был очень храбрый человек, мы вдвоем раз отбились от целой партии шапсугов<ref name="r25">Одно из горских племен.</ref>, а теперь он был бледен и дрожал, как лист. Дело в том, что кабан был действительно необыкновенный: он был совершенно белый. Я приложился. — «Не стреляй, — сказал Могила, — это твоя или моя смерть пришла за нами». Я не поверил, или, лучше сказать, не понял, что он говорит; я знал, что мы съели почти все сало и бурс (?), который взяли с собой, а соль была у нас, и из кабана мы могли покоптить окорок. Я выстрелил, кабан упал на месте. Я взглянул на Могилу: бледность и смущение его прошли; он только сказал мне, что он рад, что я, а не он убил кабана, что его отец тоже убил белого кабана и потом через две недели помер. «Смотри, чтобы и с тобой чего-нибудь не случилось», — прибавил он. — Ничего! — ответил я. И действительно, со мной ничего не случилось, а через месяц бедного Могилу убили на тревоге. {{p|87}} Рассказы Могилы о черногривом олене и белом кабане, его смерть — долго оставались в памяти у наших товарищей пластунов. Кроме того, говорили, что там зарыт клад, что несколько казаков на этом месте обх. М. (?) и долго потом казаки уверяли, что Крымский шлях — проклятое место. ==== 4 ==== Недели через две, как мы поселились на зимовье, мы отправились туда на охоту за волками, которые каждую ночь, если не в том, так в другом табуне, зарезывали или жеребенка или молодую лошадь. Туда съехались табунщики всех хозяев, их было человек 150; у некоторых были ружья, у других длинные копья, колотушки, у кого арканы и укрюки<ref name="r26">Шест с петлей на конце.</ref>, некоторые привели с собой собак. Мои собаки тоже были со мной; кроме того, у меня был кинжал и аркан. Мы окружили цепью или лавой огромный остров камыша, где было главное убежище волков, и с криками начали съезжаться к сборному месту. Сборным местом был избран Обожженный Мыс. Это был узкий мысок, который огибает глубокий и широкий рукав Кубани; на конце его стоит высокий дуб, обожженный молнией; черный ствол его был виден за несколько верст. Мы с криком начали съезжаться к этому дубу, сперва шагом, потом, как стали показываться волки, на рысях. Боялись ли мои собаки волков, или пугали их камыши и неизвестные места, только они шли осторожно за моей лошадью. Подле меня казак с двумя дворняжками травил уже третьего волка: мне было, ужасно досадно, когда вдруг этот волк вырвался у его собак и бросился под ноги, моей лошади, которая сделала такой скачок в сторону, что я насилу усидел в седле. Когда я остановил лошадь, собаки мои уже повалили волка. Я слез с лошади, приколол его, опять сел верхом и поскакал догонять своих товарищей. Я догнал их уже на мысу. Несколько десятков волков еще бегали по мысу; мои собаки, ободренные первой удачей, словили тут еще трех волков, а одного я задушил арканом. Наконец, большая часть волков была перебита, некоторые только спаслись вплавь. Мы стащили убитых в кучу: их было 123 волка. Такого рода охоты делаются несколько раз в зиму {{p|88}} и называются лавой. Обыкновенно на лаву приезжало человек 20 хорошо вооруженных казаков и оттуда отправлялись в набег за Кубань. Они пригоняли оттуда скот — баранту, а иногда пленных. Мне очень хотелось отправиться с ними, но они не взяли меня, потому что я был плохо вооружен. Зато, когда они возвращались, меня послали с добычей, а именно с барантой<ref name="r27">Стадо овец.</ref>, на Старую могилу — курган, где ногайцы пасли казачью баранту. Я шел целый день дорогой и бросил много баранов, которые не могли идти. Долго слышно было, как больные животные блеяли, как будто жалуясь; голос их часто покрывался воем волков, которые бросались на них, только что мы скрывались из вида; наконец, они до того ободрились, что на глазах у меня разорвали барана; некоторые из них шли за моим стадом шагах в ста, не более. Стало темнеть; белые тяжелые тучи нависли на темно-сером небе, как будто готовы были раздавить нас снегом, которым, казалось, они были полны.. Кроме завыванья волков, которые перекликались в глухой степи и глаза которых горели, как свечи в темноте, да изредка жалобного блеяния баранов, которые шли толпясь передо мной, или унылого звона колокольчиков на шее козлов, выступавших перед стадом, ничего больше не было слышно кругом. Мне стало страшно, я боялся сбиться в темноте. Делалось все холоднее, резкий ветер дул, заметая наш след. Тучи немного прояснились, и по звездам я увидал, что иду верно; вдали слышался лай собак: аул был недалеко. Что-то черное показалось на белом снеге, это был ногаец, который выехал мне навстречу. Окликнув меня и узнав, зачем я иду в их аул, он поехал со мной. Мы подошли к краю оврага; баранта остановилась, ногаец крикнул, и баранта стала спускаться в овраг, на дне которого были разбросаны кибитки. Ногаец стал перекликаться с своими: к нему вышел мальчик с двумя собаками, он передал ему баранту, а сам проводил меня к старшине. Это был седой старик, который принял, меня радушно, особенно когда узнал имя моего Аталыка: он был его кунак. Котел с чаем висел над огнем, жена его подала нам по чашке, и мы начали пить, пока старушка хлопотала около огня, приготовляя чуреки и шашлык из одного из моих баранов, только что зарезанного. Я, сороп<ref name="r28">Сирота, бездомный.</ref>, до сих пор {{p|89}} живший между такими же бобылями, как я, с удивлением смотрел на детей и женщин, которые хлопотали в кибитке моего хозяина. В одном углу висела люлька, и девочка, качая ее, пела длинную унылую песню про какую-то пленную ханшу. Ветер, шевеля пеструю полость, как парус поднятую над дверью кибитки, и донося до нас то лай собак, то вой волка, иногда заглушал голос девочки, но вслед за тем он опять раздавался, и слова песни долетали до меня отрывками. На другой день мы с Али-бай-ханом (так звали старика) поехали к моему Аталыку. Я хотел просить его, чтобы он дал мне оружие, казаки хотели идти в набег после лавы, назначенной через неделю на самом берегу Кубани. Один из татар, провожавших старика, брался быть нашим вождем, это был надкуаджец<ref name="r29">Одно из горских племен; русские чаще звали их натухайцами.</ref>, гаджирет; он бежал из гор по какому-то кровному делу. Его звали Нурай; это был человек лет 20 не более, но лицо его было испорчено шрамом на левой щеке и казалось старше. Дорогой он нам рассказывал про горы, из которых он вышел уже более года и куда, видно было, ему очень хотелось вернуться. «Хорошие места Надкуадж и хорошие люди живут там, вольные люди. Здешние люди это — бараны, а тамошние люди — это сайгаки. Вольные люди, хорошие люди». — «Зачем же ты хочешь идти грабить этих хороших людей?» — спросил его Али-бай-хан, которого брови очень нахмурились, когда горец назвал его и его людей баранами. Нурай молчал. — «Да, что тебе сделали эти хорошие люди?» --спросил я: — «Да, они хорошие люди, — продолжал Нурай, не глядя на меня. — Там молодые не мешаются в разговор людей». Я знал, что горцы называют человеком только воина, и понял, что он говорит это на мой счет. Я хотел ответить, но он, обращаясь ко мне, продолжал: «Не сердись, ты еще молод, никто еще не обижал тебя, никто не сломал еще сакли, в которой ты родился, козы не пасутся на том месте, где стояла сакля, в которой родились и умирали все твои родные деды и прадеды, никто не продал твоих братьев и сестер туркам. Отец и мать твои не бродят, как нищие, из аула в аул, они живут теперь спокойно в своей стороне, а мой отец, может быть, ночевал вчерашнюю ночь где-нибудь в {{p|90}} пещере, как дикий зверь, а все за то, что я, сделал то, что он делает каждый день». — Кто он? — «Наш князь», — отвечал наш горец. — «Так вот что князья делают с вольными людьми в горах», — сказал Али-бай-хан. — «За то и мстят вольные люди; за то в наших аулах чаще слышны ружейные выстрелы, чем крики баб, которые спорят у вас за курицу; за то каждый горец с 5—10 лет уж умеет стрелять и готов отомстить за свою обиду или убить гяура; зато русские боятся ходить в наши горы; за то мне только 20 лет, а уж три раза после того, как я встретился с жителями Нардак-аула, их бабы собирались на „сожаление“ по убитым, уже несколько винтовок в Нардаке заряжены и ждут меня. Когда меня наш князь обидел, я бежал в Нардак-аул, потому что их князь в войне с нашим. Но их князь сказал мне, что до тех пор, пока не сгниют памятники на могиле тех его людей, которых я убил, мне нет места в его аулах. А мне только 20 лет», — прибавил горец. Мне тоже было 20 лет, а я еще не слыхал свиста пули и еще не был человеком по мнению горца. Мне очень хотелось быть в набеге, но я боялся, что Аталык не позволит мне. Но я ошибся; когда мы приехали и он услыхал, в чем дело, он подумал немного и сказал наконец: — «Хорошо, Зайчик, я дам тебе оружие», и на другой день, когда мне надо было отправиться, он дал мне кинжал, шашку и ружье. «Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»<ref name="r30">Аталык здесь говорит о самом себе.</ref>. — «Лови, держи его, бей кровомест- {{p|91}} ника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди. И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик<ref name="r31">Питомец.</ref>, не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры<ref name="r32">Возможно, что он был давно очеркесившийся запорожец-старовер.</ref>. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они {{p|92}} не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор! Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега. А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе. ==== 5 ==== Али-бай-хан тоже видел, что Аталык очень меня любит, и я заметил, что не только он, но даже и Нурай стал смотреть на меня с уважением. Все татары очень уважали Аталыка. Али-бай-хан подарил мне лошадь, на которой я приехал. Нурай обещал приехать на лаву и сдержал свое слово. Казаки согласились взять меня в набег, а его в вожаки. По словам его, переправившись через Кубань, нам надо было идти верст 10 до реки, которую черкесы называют Куапсе, а казаки — Рубежный Лиман, и, переправившись через нее, остановиться верст за 5 до Двух Сестер<ref name="r33">Имя горы.</ref>. Это уже было предгорье Над-Кокуаджа. Гора эта, хоть и не велика, но дорога дурна, или, лучше сказать, дороги совсем нет, надо идти лесом, потому что на дороге, по которой ездят обыкновенно черкесы, стоит их пикет. Решились выступить ночью и дневать в лесу: Нурай обещал в два часа провесть нас через гору до речки, по которой уже поселения горцев. Оттуда {{p|93}} вверх останется, — говорил он, — верст пять до долины, где зимуют стада всех окрестных аулов. Мы дневали, как условились, у подошвы Двух Сестер в лесу. День был ясный, и морозный густой иней шапками лежал на деревьях и блестел на солнце, как серебро. Снег хрустел под ногами наших коней, которые, поевши овес, стояли, повесив головы и вздрагивая от холода; огонь наш чуть дымился: мы боялись разложить большой костер, чтобы не открыть себя. Сизые витютни<ref name="r34">Порода диких голубей.</ref> кружились над дымом и смело садились на деревья около нас. Видно было, что человек редко бывал в этой глуши; пропасть следов заячьих, лисьих и оленьих по всем направлениям скрещивались и разбегались по лесу. — «Смотри: долгонос!» — сказал один из казаков. И действительно, долгонос вился над дымом. «Видно, что здесь есть близко где-нибудь теплое ущелье; где они зимуют». — «Верстах в двух отсюда в балке есть горячий источник», — отвечал наш вожак, «Зачем же ты нас не привел к нему? Авось либо там было бы не так холодно», — сказал один из казаков, потирая руки. — «Туда не проедешь верхом, а пешком, ежели хотите, так пойдем». Несколько казаков отправились с вожаком, другие стались при лошадях. Я пошел с ними. Мы шли целиком. Несколько раз мы поднимали оленей; сороки и дятлы с криком следили за нами, перелетая с одного дерева на другое. Иней сыпался с деревьев. Перейдя два перевала, мы очутились на краю балки или, лучше сказать, пропасти, на дне которой протекал источник. Густой пар, как туман, поднимался над ним: кругом чернела земля, не покрытая снегом. Мы спустились к воде и уселись на зеленой траве, которая росла по берегам. Птицы всех родов, которых мы испугали, голуби, долгоносы, фазаны, куропатки, перепела и разные птицы, которых я никогда не видал, с криком летали и вились над нашими головами, наконец, успокоились и уселись на берегу воды или в кустарниках на другой стороне балки, которая была еще круче, чем та, по, которой мы спускались. Иногда на краю этой каменной стороны показывался тур и вдруг бросался вниз головой с высоты, потом вскакивал на ноги, начинал спокойно пить, или, увидав нас, как стрела, мчался по ущелью и пропадал в лесу. Все это я очень хорошо помню, потому что это новое место, новое положение мое, все это меня занимало. Я с удовольствием смотрел, как сокол, вдруг появившийся в небе, как пуля, проносился по долине и потом плавно подымался опять в небо. Испуганные птицы старались скрыться, но всегда неудачно. Он, как камень, падал вниз и всякий раз, когда опять подымался вверх, в его когтях была добыча. Наконец, я заметил, что лиса пробиралась по скалам, и, свесив голову, смотрела на птиц, которые беззаботно прохаживались у самых ее ног, — и вдруг она бросалась, вниз. Птицы с криком подымались, а она, схватив одну из них, опять вскарабкалась наверх и скрылась в норе. Это была чудесная чернобурая, почти черная лиса. «Можно ли развести здесь огонь?» — спросил я вожака. — «Можно, --отвечал он, — дым смешается с паром и не будет виден». Я перешел на другую сторону и, карабкаясь по утесам, отыскал три отнорка: у самого нижнего разложил огонь, другой завалил камнями и сел с шашкой у третьего. Товарищи мои спали. Но вожак, которого верно занимали мои проделки, стал раздувать внизу огонь, и скоро тонкая струйка дыма показалась из верхнего отнорка. Нора была сквозная, но лиса долго не выходила. Я не терял терпение; кругом был снег, но теплый пар, который поднимался от источника, делал холод сноснее. Я просидел тут целый час; много передумал я в этот час. Я вспомнил свое детство, спрашивал сам себя, зачем я здесь, зачем я иду грабить людей, которые мне не сделали зла, вспомнил слова моего Аталыка, Али-бай-хана, и вдруг мне приходила в голову песнь, которую пела девка, качая ребенка в колыбели. И долго старался я вспомнить эту песню про пленную ханшу и думал про эту пленную красавицу. И много мне приходило в голову таких мыслей, которых никогда прежде не бывало, да и после не бывало; только после я часто вспоминал это ущелье. Раз я нарочно ходил из Дахир юрта (я жил тогда в Дахир юрте), чтобы найти это ущелье. Это было летом; мне казалось, что летом это ущелье должно быть еще лучше, но, сколько я ни бродил около горы, я не нашел этого места. И я вспомнил тогда сказку про заколдованное место, где жила какая-то княжна или ханша: даже теперь мне иногда кажется, что это было волшебное место или сон. Сидя над но- {{p|95}} рой, свесив ноги с камня, я действительно задремал, как вдруг будто кто меня толкнул; из норы ползла лиса. Я ударил ее шашкой, она было скрылась в нору, я хотел взять ее рукой, но она проскользнула у меня между ног и побежала вдоль утеса. Кровь лилась из ее раны на снег. Вдруг раздался выстрел; лиса покатилась вниз. Казаки вскочили и спросонок спрашивали друг друга: «Кто выстрелил?» — «Я», — отвечал Нурай. — «По ком?» --«Вот по ком», — отвечал он, показывая на мертвую лису. Казаки, молча, переглянулись. Нурай понял, что они боялись измены. «Вот он ее ранил, — говорил Нурай, — и если бы она ушла, это был бы дурной знак». Я предложил им Нурая в проводники; они верно подумали, что и я изменник, что мы выстрелом подали знак горцам; поговорив между собой, они решили сейчасже идти далее. Нурай ехал впереди; я заметил, что тот, который поехал за ним, справляет ружье. Не подозревая ничего, я хотел сделать то же, но один из казаков подошел ко мне и, взявшись за мое ружье, сказал. «Нет, братику, давай-ка лучше рушницу мне!» — «Отдай им ружье», — сказал Нурай и сам показал пример, но я не хотел их послушаться. — «За что вы меня обижаете, братики, ведь я не горец!» — «А кто же ты? Хуже горца, бродяга, не помнящий родства! А?» Я не знал, что отвечать, но ружья не отдавал. Я вспомнил слова Аталыка. «Пойми, что ты мой емчик, не осрами мою седую голову». Я готов был убить кого-нибудь из них. Наконец, один из казаков вступился за меня. Это был старый казак Павлюк. Мы тронулись, но казаки все примечали за мной и Нураем. Пока мы шли лесом, дорога была очень дурна, снег шапками валился с деревьев, лошади вязли в снегу. Потом начали спускаться, лес стал редеть, местами видны были следы саней, на которых горцы возили дрова; наконец, мы выехали на дорогу. Она вела к хутору, огонь которого виднелся вдали; он то вспыхивал, то пропадал. Мы не спускали с него глаз. По обеим сторонам дороги стояли огромные сосны; жители Надкокуаджа почитают за грех рубить это дерево. В первый раз я видел эти красивые деревья, зеленые их верхушки, которые, как мохнатые шапки, нависли на прямые стволы, наводили на меня какой-то страх. Я вспоминал в ту минуту, когда ребенком я первый раз вошел в лес. Мы повернули с дороги направо и начали спускаться {{p|96}} в долину; я несколько раз оглядывался назад и любовался, как луна выходила из-за горы и длинны? тени сосен вытягивались по полугоре. Вдруг что-то мелькнуло между соснами. «Верховой!» — закричал я. Казаки обернулись. Это был, действительно, верховой, который ехал по дороге. Он не успел опомниться, как мы окружили его. Казаки не хотели стрелять и не знали, что делать. Нурай заговорил с ним на их языке. Тот обернулся назад. Нурай воспользовался этой минутой и, вынув кинжал, ударил его так сильно в бок, что тот упал с лошади; кинжал остался в ране. Это сделалось так быстро, что я только слышал отчаянный крик умирающего, который лежал и бился на снегу. Павлюк соскочил с лошади, вынул кинжал из раны и подал, его Нураю, который хладнокровно обтер его о черкеску и вложил в ножны. Раненый перестал кричать, он умер. Казаки раздели его, сняли оружие, взяли его лошадь, и мы поехали дальше. Наконец, мы спустились на речку и, разделившись на две партии, остановились. Мы были скрыты крутыми берегами реки. Нурай, Павлюк и еще два старых казака поехали осматривать местность. Ночь делалась темней; это было за час до рассвета. Мы, должно быть, были недалеко от жилья, потому что слышно было, как кричали петухи и как мулла призывал к молитве. Только что наши объездчики успели вернуться, как мы услышали крики пастухов, которые гнали стадо: один из них пел. Мы ждали молча; наконец, стадо начало спускаться к речке. Мы с гиком выскочили из засады; стадо шарахнулось, подняв целую кучу снега. Пастухи выстрелили в нас; их было двое пеших, они не могли уйти, их изрубили. Мы выгнали стадо на дорогу. Нурай с четырьмя доброконными поскакал вперед, чтобы снять пикет на дороге. Мы слышали, как поднялась тревога на долине, как жители перекликались и стреляли из ружей. Наконец, показалась погоня, но было уже поздно. Мы взогнали стадо в лес: у пикета встретили мы Нурая и наших; один из казаков был тяжело ранен, зато оба караульные на пикете были убиты. К вечеру мы благополучно догнали отбитый скот до Рубежного лимана; тут начинались камыши, и мы были безопасны. Набег наш был удачен; нам досталось слишком 100 штук рогатого скота. Только раненый наш умер, не доезжая до Рубежного лимана; зато мы убили пять человек. {{p|97}} ==== 6 ==== Я уже говорил вам, что там, где зимовали табуны, кроме табунщиков, никого никогда не было; там делались эти кражи, угоны и перетавровка<ref name="r35">Перемена клейма, чтобы украденную лошадь нельзя было опознать.</ref>. Многие казаки составили себе славу смелых конокрадов, так что их знали по всей линии и они сами хвалились этим; это не считалось у них стыдом. Между такими табунщиками было двое: один такой молодой — это был Павлюк, тот самый, который заступился за меня во время набега. Он долго уговаривал меня помогать ему. Сперва я не соглашался. Он толковал мне, что украсть у своего брата бедняка лошадь, которая составляет все его богатство, большой грех, руки отсохнут, говорил он, а что у хозяина табуна, из которого мы угоним две-три лошади, остается еще целый косяк, это его не разорит, а нам все-таки прибыль. Каждый из нас семейный дома, а пять рублей жалованья, так что хватает на табун да на горелку, а домой послать нечего. Кроме того, каждый хочет возвратиться домой, завестись хатой, жинкой, из бобыля сделаться казаком. — Я тогда был молод, и мне казалось, что он прав, а, может быть, он и взаправду прав… В каждом месте свой адат, у вас украсть грех, а у черкесов — нет. Только стыдно украсть в своем ауле, у своих, которые не боятся тебя, и ежели кто украдет издалека, где его могли убить или ранить, так тот почитается джигитом, молодцом. Поэтому и конокрады почитались молодцами; у них также часто дело не обходилось без крови. В ту зиму, как я жил с ними, двоих убили, а одного так избили, что он помер через три дня. Я сам помню погоню, когда нам очень плохо приходилось. Втроем мы отогнали маленький косяк в пять или шесть лошадей и гнали его через камыши. Когда услыхали погоню, мы гикнули, лошади понеслись, как птицы; пригнувшись на седле к самым гривам лошадей, мы слышали топот ног всё ближе и ближе. По ровному скоку их можно было судить, что за нами гнались на свежих конях, а наши лошади начинали уже тяжело дышать. — «Смотри, что я буду делать, и делай то же, а не то плохо будет», — закричал Пав- {{p|98}} люк и сукрючил<ref name="r36">Поймал укрюком на бегу; укрюк — длинный шест с петлей на конце, им табунщики выхватывают из табуна намеченную лошадь.</ref> одну из отогнанных лошадей, которые без седел свободно и легко бежали перед нами, помахивая гривой и подняв хвост. Он на всем скаку притянул ее к себе и вскочил ей на спину; лошадь, почувствовав тяжесть седока, понеслась, как стрела, и скрылась из вида. Четыре лошади продолжали бежать перед нами; иногда они останавливались и поднимали головы и раздували ноздри, поворачивая головы против ветра. Я, воспользовавшись одной из этих минут, сделал то же (что и Павлюк) и без узды на дикой лошади понесся в степь, как ветер. Товарищу моему эта штука не удалась, лошадь, которую он сукрючил, стянула его с седла, и он попал в руки к погоне. На другой день он не пришел, а приполз к нашей кибитке. Он был так избит, что через три дня помер. Долго скакал я по степи, вдруг лошадь моя зашаталась и упала; я слез с нее, — она была уже мертва. Я, взглянув на небо, по звездам узнал, куда мне идти к своему табуну, и пошел, упираясь на укрюк. Долго шел я по глубокому снегу. Ночь делалась все темнее и темнее, небо, заволокло тучами, пошел снег, подул ветер, началась метель. Страшная вещь метель в этих камышах. Ветер ломает стебли и вместе с мокрым снегом обломки камыша бьют вам в лицо; все бело, как саван, в двух шагах ничего не видно, К счастью, со мной была бурка; я завернулся в нее и сел спиной к ветру, заметив сперва направление, в котором должна была быть наша зимовка. Не знаю, сколько времени я сидел, только когда метель прошла, солнце было уже высоко. К вечеру я пришел к нашей кибитке. Несмотря на эту неудачу, мы с Павлюком продолжали угонять лошадей, и вот как это обыкновенно делалось. Я хорошо умел завывать по-волчьи. Казаки перестали звать меня Зайчиком и звали Волковой; лошадь, на которой я ездил, так привыкла к моему голосу, что узнавала его и не боялась даже когда я подвывал. Мы с Павлюком подъезжали к табуну; он оставался верхом где-нибудь в кустах; я слезал с лошади, и она подходила к табуну и смешивалась с другими лошадьми. Тогда я и подкрадывался к ним и, забравшись в самую середину, начинал завывать. Косяк, услышав так близко врага, шарахался и пропадал в облаке снега, одна только моя лошадь оставалась. Я вскакивал на нее и скакал по условленному направлению на несколько верст. Я догонял Павлюка, который уже успевал отхватить косячок. С угнанными лошадьми мы; бывало, скачем до тех пор, пока лошади сами не остановятся. Тогда мы расседлывали своих коней, ловили других, седлали их и оставляли на ночь в трензелях и седлах. К утру эти лошади делались уже почти смирны. Таким образом, в двое суток мы проскачем с угнанными лошадьми верст 300 до границ земли Донской. Там нас всегда ждали покупщики, донцы и калмыки; они или покупали у нас лошадей, разумеется, за дешевую цену, или променивали нам своих, и мы потихоньку возвращались назад. Одна из таких лошадей, славный рыжий донской конь достался на мою долю, но он не пошел мне впрок. В это время был в Чёрноморье коннозаводчик Уманец. Его лошади почитались самыми дикими во всем Чёрноморье; поэтому, кажется, наследники старого Уманца и перевели этот завод. Табунщики этого косяка только ездили за ним, чтобы знать, где табун; его и не нужно было пасти, потому что в нем были такие злые жеребцы, что ни зверя, ни лошади, ни человека не подпускали к табуну. Несмотря на то, мы с Павлюком угнали в эту зиму 6 лошадей из этого табуна, когда прежде ни одна лошадь никогда не пропадала. За это старый табунщик Уманца побожился поймать меня и представить в город. Зимой это ему не удалось, зато весной я сам попался в руки. Возвращаясь, мы заезжали на хутор и в станицы, где нас везде хорошо встречали, так как у нас были деньги, или потому, что все знали Павлюка, который везде гулял напропалую. — «Опять я прогулял твою долю, Волковой, — говорил он мне всякий раз, выезжая из хутора или из станицы. — Уже не говори мне ничего, сам знаю, что стыдно, да что же делать: казацкая натура такая! Уж такой характер уродился! Все отдам тебе, вот тебе бог, все отдам, только пожалуйста не говори мне ничего». Я ничего и не думал ему говорить; мне и в мысль не приходило скопить себе грошей, как говорят казаки, воровством. Я воровал коней от скуки, оттого, что нельзя было охотиться. А это тоже был род охоты: я подкрадывался к табуну так же, как {{p|100}} после скрадал оленя или кабана; сарканить лихую лошадь мне доставляло такое же наслаждение, как затравить лису. Но особенно мне нравилось скакать день и ночь за угнанным косяком, который вольно, даже гордо бежал перед нами, изредка забрасывая нас мелким снегом из-под копыт. Мне нравилось, что через двое или трое суток мы являемся совсем в другом краю. В это время я узнал, что на добром коне я действительно вольный человек, — «вольный казак!» как говорят казаки. Я и до сих пор сохранил эту волю, но теперь она меня тяготит, как убитый зверь, которого тащишь на плечах оттого только, что жаль бросить. А тогда я гордился этой волей. Все меня занимало, даже станицы, в которых я до тех пор никогда не бывал. Обыкновенно заехав к какому-нибудь приятелю Павлюка, расседлав, попоив и накормив коней, я обходил всю станицу. Признаюсь, особенно занимала меня встреча с женщинами, и не мудрено. Верь или нет, только до этих пор, т. е. почти до 20 лет, я и во сне не видел женщин. Эта мысль мне никогда не приходила в голову; да и некогда было, я всегда был занят охотой, так что, когда усталый ляжешь и закроешь глаза, то в темноте между зеленых кругов, которые бегают перед глазами, видишь или фазана, или утку, Или черную морду лисы, или длинноухого косого зайца. Раз метель загнала нас на хутор; кажется, его звали Верхнеутюжской. Табунщики, которые жили на нем, ушли в зимовье, и хутор должен был оставаться, пуст, а между тем, подъезжая к нему, мы увидали огонек. — «Ну-ка, Волковой, — сказал мне Павлюк, — подползи к хутору да посмотри, кто там, ты молодец подкрадываться». Я взял у него на всякий случай заряженный пистолет, заткнул его за пояс, условился с ним, что ежели я завою по-волчьи, так опасности нет; и пополз. Когда я подполз довольно близко, я приподнял голову и увидал в отворенные сени, что в хате горел большой огонь; несколько черных, т. е. смуглых, людей в лохмотьях грелись перед ним. Длинные тени их чернелись на снегу; между ними несколько женщин и детей; подле хаты стояла повозка с поднятыми оглоблями, к одной оглобле был прикреплен конец черного пом. (?) одеяла, раскинутого шатром, под шатром тоже курился огонек. К повозке были привязаны две лошади, покрытых какими-то попонами. Около них ходил, с люль- {{p|101}} кой в зубах, окутанный в изорванную бурку какой-то человек с непокрытой головой; черные волосы клочьями; висели у него по плечам. Он разговаривал с женщиной, которая стояла против огня; огонь освещал ее лицо, и я долго смотрел на нее. Она была очень хороша, глаза ее блестели, как уголья, щеки раскраснелись от мороза, и полные, довольно толстые губы раскрывались, показывая белые зубы. Это были цыгане. Я сунул голову в снег, завыл и лежал так, пока не услышал топот лошадей. Это был Павлюк. Мы подошли к хутору, навстречу нам высыпали дети, женщины, мужчины и собаки. Цыгане обступили нас; я пошел привязать лошадей под навес, свистнул своих собак, дал им по куску сухаря, и они улеглись у ног лошадей. О корме для лошадей нечего было и думать. Я подошел к повозке, к которой были привязаны лошади наших хозяев; вместо корма там, свернувшись в клубок, лежал цыганенок под изорванным шерстяным одеялом. Одна лошадь была уже отвязана, и молодой цыган гарцевал на ней, несмотря на метель, которая делалась все сильней и сильней. Он предлагал Павлюку поменяться с ним лошадьми. — «Доволен будешь, молодой конь, ей-ей молодой! Не конь — огонь!» — кричал он во все горло Павлюку, который уже спокойно сидел в хате. Ему ворожила на руку какая-то старая ведьма, штоф водки стоял уже подле него. Я взошел и сел в угол, раскинув бурку на мелкий снег, который ветер наносил через узкое окно хаты. — «А тебе поворожить, что ли?» — сказала мне довольно молодая баба; и она, взяв мою руку, начала ворожить, Я почти ничего не понимал, но мне приятно было слушать ее звучный голос, которым она говорила нараспев; «Таланливый, счастливый ты родился, соколик ты мой, и мать твоя таланлива была! Девки тебя любят». И, несмотря на то, что она прямо глядела мне в глаза, я отвечал. В это время в хату взошла и остановилась у дверей, сложив руки над головой, девка, которую я первую увидал, подползши к хутору. Я почувствовал, что я покраснел. Ворожейка посмотрела да меня и на девку, улыбнулась и продолжала: «Да, да, многие чернобровые тебя любят, и казачки и паненки!». Тут Павлюк захохотал: «Ну, ворожейка же ты! Да он верно в первый раз с женщиной говорит…. теперь». — «Да где же это ты, небоже, жил, что и людей не видал?» — спросила цыганка, выпустив мою руку и {{p|102}} положив свою руку мне на плечо. Мне показалось, что та с таким участием спросила меня, что я почти невольно ответил ей, рассказав, что я сирота, что я ничего не видал, кроме нашего хутора. А между тем я все поглядывал на красивую девку, стоявшую у двери, мне она очень приглянулась. Она подошла в это время к Павлюку. «Ну-ка, попляши, калмычка», — сказал ей старик. И она запела какую-то женскую песню и забила в ладоши. «Ей вы, подтягивайте», — крикнула она. К ней подошла еще женщина и два цыганенка, и все пели, даже баба, которая сидела со мной, подтягивала из своего угла. Я слушал это пение и смотрел, как калмычка кружилась перед пьяным Павлюком, который из всех сил стучал каблуками по земле, приговаривая: «Молодец, девка! Гарно! Гарно, очень гарно! Ей-ей, гарно!» И действительно, она гарно танцевала. Она была легка, как птичка. Красный платок, повязанный через плечи, развевался над ее головой; иногда, взяв конец платка, она закрывала лицо, так что видны были только глаза, которые блестели из-под длинных ресниц. Она была очень хороша! И вдруг она остановилась, Она вся дрожала, потом потихоньку она опустилась и села подле меня, сложив руки на коленях, положив на них голову. Она пела, уставив глаза перед собой. Между тем пляска и пение продолжались. Павлюк сам плясал, цыгане пели, но песнь калмычки была не та, которую пели цыгане. Вдруг она обратилась ко мне. «О чем ты думаешь?» — спросила она. — «Я вспомнил восход солнца, — отвечал я, — когда я был еще мальчик, я часто в кустах около хутора слушал, как все птицы криком и пением встречают день, и песнь соловья покрывала весь этот шум и звучала, как твой голос теперь». — «Так тебе нравится мое пение!» — сказала она и опять запела. Через несколько времени старый цыган, который был запевалой, что-то закричал отрывистым голосом, и все замолчали, один только голое калмычки раздавался в хате. Павлюк увидал ее и шатаясь подошел к ней. Она замолчала и вышла. Он хотел идти за ней, но цыгане окружили его, «Оставь ты ее, пан ты мой ясновельможный! Она дурная, нехорошая!» — говорила старая ведьма, удерживая его за руку. Наконец, его усадили, и цыгане обступили его и начали опять {{p|103}} петь. Их уже столько набралось в хату, что сделалось душно. Худая печка дымила, дым ел глаза и ходил по комнате густым облаком. Я вышел на двор. Метель уже утихла, небо было ясно, луна блестела среди звезд, как царица, радужный венец окружал ее, мороз трещал под ногами. Я лег около наших лошадей и заснул, несмотря на шум, который все продолжался в хате. Я заснул, но мне не снились ни фазаны, ни лисы, ни охота; мне снилась калмычка, красный платок ее все крутился у меня перед глазами так быстро, что я не мог ее рассмотреть; я стал удерживать его, но в руках у меня остались только клочья, а там вдали я слышал жалобный голос: «Зачем ты оторвал мне руку?» Гляжу — в руке у меня мёртвая рука. Не успею бросить ее и сложить руки над головой, передо мной стоит калмычка и глядит мне прямо в глаза. Сон этот и вся эта ночь мне очень памятны, может быть, потому, что после, когда опять встретился с калмычкой, я часто вспоминал об ней, а может быть, и потому, что… ==== 7 ==== Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа<ref name="r37">Кляча.</ref>, привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разби- {{p|104}} рать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову! Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе». Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой. Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную<ref name="r38">Станица на берегу Азовского моря.</ref>, где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то {{p|105}} мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал». ==== 8 ==== Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах<ref name="r39">Пирамидальные тополя.</ref>, которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз<ref name="r40">Помост, настилка.</ref>, на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета<ref name="r41">Монета — рубль.</ref> за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь хо- {{p|106}} дила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины. С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз.. Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами. «Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?» — «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая. Раз по ее же совету я пошел к священнику и просил его, чтобы он научил меня молиться. — «Да кто ты такой? — спросил он. — Да крещен ли?» Я не знал, что {{p|107}} ему ответить. — «Где ты живешь?» Я сказал. — «Ну, хорошо, я поговорю с Павлюком». И действительно он говорил с ним. — «Охота тебе была ходить к батьке», — говорил мне потом Павлюк. — «А что?» — «Да ведь ты не помнящий родства, а таких берут в москали<ref name="r42">В солдаты.</ref>, да и мне могло достаться за тебя. Насилу я уломал батьку». С тех пор я не ходил к священнику. Раз я пришел в церковь. Священник прислал ко мне дьякона сказать, что я не должен быть в церкви, что я не христианин, а оглашенный. Я не понимал, что это значит, но ушел: мне было грустно и вместе досадно, почему этот старик, этот батька, как звали его казаки, мог мне запретить молиться. Тогда-то мне в первый раз пришла мысль уйти в горы, и я бы непременно ушел, если бы не Оксана; мне не хотелось уезжать от нее, я даже совсем забыл, что мне надо будет ехать на хутор. Я был один на свете, совсем волен, волен как птица, и жил, как птица, там, где мне было лучше, а у Павлюка мне было хорошо, так хорошо, что я забыл даже про охоту. Иногда только, когда я видел, бегают мои собаки, по берегу, гоняясь одна за другой, я вспоминал про, неё, про, степь, в которой я вырос, и которую я так любил, я мне становилось скучно. Но тут приходила Оксана, и я опять все забывал, слушал ее… Любил ли я ее? Я сам часто спрашивал себя об этом и не знаю сам что ответить. Я любил слушать ее, когда она говорила, любил глядеть на нее, когда она молчала: мне было весело при ней, без нее я часто думал о ней и после долго помнил ее. Помнил всякое ее слово, все мои разговоры. Раз старый дед ее сидел на лабазе. Оксана стояла против него и перебирала старые сети, которые чинил старик; один конец лежал на земле, а другой был на лабазе у старика на руках. День был жаркий, солнце так и пекло. Я несколько раз говорил Оксане, чтоб она не стояла на солнце, но она смеялась и, покрыв голову венком из зеленых листьев, продолжала перебирать сети. Она была чудо как хороша, я лежал в тени под лабазом и любовался ею. Вдруг за мной раздался свист соловья. — «Соловей, — закричала Оксана, — Ты любишь соловья, Волковой?» — «Да, я любил одного соловья», — отвечал я и рассказал ей, с каким удовольствием, когда {{p|108}} я был мальчиком, я слушал его каждую ночь, как я узнавал его по голосу, как любил его. Оксана смеялась надо мной, но когда я рассказал, как я ждал его, когда он улетал зимой, как я плакал, когда он раз совсем не прилетел, Оксана задумалась. Я спросил ее, о чем думает, она не отвечала. «А я знаю, о чем она думает, — сказал старик. — Она думает о Бесшабашном. Он тоже как соловей прилетит, поживет, да и опять отправится. А давно что-то его не видать, Оксана. А?». Но Оксана молчала. Я посмотрел на нее и увидал сквозь сеть, которой она хотела закрыться, что она вся покраснела. Часто дед, а иногда и Павлюк говорили о каком-то Бесшабашном. Мне очень хотелось знать, что это за человек, но я замечал, что Оксана не любит, когда говорят про него, и я молчал до того дня, когда священник выгнал меня из церкви. В тот день Оксана воротилась из церкви с заплаканными глазами. — «Ты плакала, Оксана?» — «Да, мне жалко было, что батюшка тебя обидел, я ходила к нему просить, чтобы он тебя простил». — «Разве я виноват перед ним? Разве я виноват, что я не знаю ни отца, ни матери, что я не знаю крещен ли я?» — ответил я с досадой. — «Не сердись на него и ступай к нему — он выучит тебя молиться, сделает тебя христианином. Он мне сейчас говорил, как нехорошо будет на том свете тем, которые не христиане. Он со мной говорил так, что мне страшно стало за тебя». Она долго уговаривала меня идти к священнику, — наконец, я согласился. Много говорил, мне хорошего отец Николай, но я не все понимал, что он говорил. Он расспрашивал меня о моем детстве; я показал, ему крест, который носил на шее. «Ежели на тебе крест, так, стало быть, ты был крещен, стало быть, ты христианин; тем хуже тебе отказываться от веры», — говорил он и долго он толковал мне о том, что будет на том свете, наконец, благословив меня, отпустил и позволил ходить в церковь. Когда я воротился, Оксана, видно, дожидалась меня. — «Ну, что?» — «Ничего», — ответил я. — «Ты все на него, сердишься?» — «Нет, я на него не сержусь, а на тебя сержусь» — «За что?» — «За то, что ты мне не сказала, что батька тебя бранил, зачем ты со мной знаешься. Правда это?» — «Правда. Он тебе говорил еще об одном человеке — о Бесшабашном», — сказала она, {{p|109}} покраснев. — «Да, что это за человек?» — спросил я. — "Не знаю, --отвечала она. — Он так же пришел к нам, как ты, только это было в страшную бурю ночью. Ветер так страшно дул, что мы боялись, чтоб не сорвало крышу с хаты; я сидела у окна, что к садам, и хоть я родилась на берегу и привыкла к здешним грозам, но на меня иногда находил страх, когда я слышала, как волны разбиваются о берег и как стонет море, ревет буря, и гремит гром. При свете молнии я видела, как ветер ломал деревья и рвал желтые листья и далеко разносил их по садам. Бедные раины гнулись и скрипели так жалостно, что мне хотелось плакать. Вдруг я вижу, кто-то идет от садов к окошку. Я испугалась и отошла от окна; вдруг слышу голос: «Добрые люди! Пустите обогреться!». Я позвала деда, он подошел к окну, поговорил с ним и пошел отворить дверь. Я не могла опомниться от страха: кто такое мог придти в такую страшную ночь. Гость взошел в горницу. Вода лила с его платья; он снял малахай, баранью шапку, привязанную ремнем к голове, перекрестился и, увидав меня, засмеялся. — «Я испугал тебя, красавица. Не бойся, я добрый. Когда мы познакомимся, ты полюбишь меня!» «И ты полюбила его?» — спросил я. «Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет. «О Чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся {{p|110}} замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!» С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи. «На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного. «Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча {{p|111}} себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я. Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. „Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца“, — сказал он, показав на Бесшабашного. — „За что?“ — „За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается“. — „Так что ж, чем же он не. человек?“ — „Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!“ И он стал мне толковать, что это значит. „Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары“. — „Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди“. — „Так вот оно как, --сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…“ — Я молчал. — „Ну, так и так гарно!“ — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — „Спасибо, Волковой!“ --сказала она. Она не спала и все слышала. Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — „Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, --да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!“ --Я напомнил ему раз об Оксане. — „О, Оксана, это совеем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тог- {{p|112}} да я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо“. Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает! Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось. ==== 9 ==== Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку<ref name="r43">Караулить зверя.</ref> --это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу — лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям<ref name="r44">Норы.</ref>, которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. — Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную {{p|113}} зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал! Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. „Куда меня везут?“ — спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, — меня посадили в острог. Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. „Кто ты такой?“» — «Не знаю!» — отвечал я. — «Пиши: непомнящий родства», — сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный! {{p|114}} === II === <center>''Рассказ о том, как Волковой вышел из острога'', ''как сделался пластуном'' ''и как в первый раз убил человека.''</center> ==== 1 ==== Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского<ref name="r45">Бжедухи — горское племя.</ref> аула Трамда в лесу жил гаджирет<ref name="r46">Горец-хищник, отбившийся и от своих.</ref> Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. — Павлюк или Бесшабашный? — Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. —Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не {{p|115}} была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода! С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк<ref name="r47">Челнок.</ref>. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. — Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен. Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них — об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется п о г у л ь, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что-нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как {{p|116}} я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!. Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли. «А хорошо сделала Убуши, что захромала», — сказал я, — «Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает», — сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать. Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня. «Возьми свое ружье и стреляй, — сказал он мне, показывая на лебедей, — я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся». Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали поды- {{p|117}} маться еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. — Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! «Зачем я убил его?» — думал я, таща его за шею к Аталыку. Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. «Что ты сделал с Убуши?» — спросил я. — «Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет». — «А слышал ты, что говорили казаки?» — «Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек». Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть? Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже<ref name="r48">Область горного племени натухайцев.</ref>. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал. — Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, — я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана<ref name="r49">Порода сокола.</ref>, которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу — за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. — Не поджидает ли он меня? — подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. — И в этот день воронам и чекалкам была пожива. — А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они кормятся его калом. Испуганные звери стали бросаться один за другим со скалы в пропасть; {{p|118}} я убил одного, который спокойно дожидался своей очереди. Когда мы въехали, из-под ног у нас поднялись индюшки. Мы пустили своих соколов; мой сокол полетел, а сокол князя воротился к нему на руку. — «Эта птица с яиц, — сказал мне князь, — ты знаешь, что сокол не бьет самки с гнезда». Но мой сокол поймал птицу, это была холостая самка. Я советовал князю вернуться, но он не послушался, мы поехали дальше. Возвращаясь, нам надо было проезжать мимо аула, где жил один беглый холоп князя; когда мы проезжали, он выстрелил по нас и ранил одного узденя. Князь приказал взять его и вслед за своими узденями он въехал в аул. Жители начали стрелять из сакель, и князь был ранен. Едва мы привезли его домой, он через час помер. Стало быть, сокол чуял… Но я более не слушал; на поляне показалась чекалка и, подбежав к спящим казакам, начала грызть сапоги у одного из них. Аталык бросил в нее палочку, которую стругал: она нырнула в терновник, и белые цветы, как дождь, посыпались с кустов и засыпали ее след. Через несколько минут раздался протяжный вой. — «Слушай, — сказал Аталык, — она чует кровь!» Казаки проснулись. Солнце уже садилось: мы пошли далее. Чем дальше мы шли, тем гуще становился лес. Долго шли мы без дороги, наконец Аталык остановился и приказал мне влезть на дерево. — «Смотри направо, — говорил он мне, прижав губы к стволу дерева, и слова его глухо звучали, как будто выходя изнутри дерева. — Видишь ли ты против себя большую чинару; между деревом, на котором ты сидишь, и этой чинарой должен быть овраг. Смотри хорошенько: на одном из деревьев, что в овраге, должен быть лабаз; если так, то слезай скорее, чтобы тебя не видали!» Действительно, против меня стояла чинара; между ей и мною был тот же кудрявый лес, те же кудрявые верхушки деревьев, кое-где обвитых виноградниками, сожженные листья которого казались пятнами крови. Но между деревьями я приметил пустоту, кое-где терновые кусты в полном цвету белели глубоко подо мной, — это был овраг, но только мой опытный глаз охотника мог его заметить. Хорошо сделал Аталык, что послал меня: ни один из казаков не увидал бы ни оврага, ни татарина, сидевшего спиной ко мне. Он не мог меня заметить, и я несколько времени любовался зарей; {{p|119}} солнце уже село, только длинный ряд зубчатых гор блестел вдали; кругом меня расстилался лес, вдали видена была Кубань. Какой-то странный шум раздался в моих ушах; был ли это шум воды или ветра, который гулял в лесу, или это лес читал свою вечернюю молитву — не знаю. Я слез, и мы пошли далее, Я не ошибся: через несколько шагов мы начали спускаться все ниже и ниже, Я шел за Аталыком; вдруг он скрылся. Я думал, что он оступился и упал, но в это время я сам покатился по крутому скату вниз. Когда я остановился, то почувствовал, что стою по колена в воде: на дне оврага протекал ручей. Мы пошли вверх по ручью, согнувшись, почти ползком. Раздвинув ветви одного куста, Аталык остановился, потом, присев, начал натягивать свой лук. Я посмотрел через его плечо; на большом гладком камне стоял молодой татарин и набирал воду в медный кувшин. Я взвел курок и слышал, как один за другими взвели курки казаки. Татарин поднял голову, Аталык вдруг отбросил лук и, бросившись как зверь на татарина, повалил его в воду. Казаки было бросились к нему. — «Вперед, — закричал он, — это только волчонок, а старый волк впереди!» У него у самого глаза блестели, как у волка. Казаки бросились в куст, который был перед ними, и нос с носом столкнулись с врагом. В одну минуту три кинжала глубоко вонзились в его тело, он и не крикнул. Это был сам Муггай. Услыхав шум, он побежал к воде и прибежал к кусту в то время как Аталык повалил татарина; присев, он уже положил ружье на подсошки, когда казаки не дали ему выстрелить. Я был подле Аталыка, который говорил татарину, что он не хочет его, убивать. — «Вставай, беги молча и не оглядывайся!» Но только что татарин встал на ноги, как закричал. — «А! не я виноват», — крикнул тогда Аталык и ударил его кинжалом в голову. Татарин упал. — «Я знал, что он не побежит, он от хорошей крови, — сказал Аталык. — Отец его был горский князь; он отдал своего сына в сенчики<ref name="r50">Приемыш, воспитанник.</ref> к Муггаю, потому что Муггая очень уважали в горах». И Аталык расхвалил мне его отца и тех из его родственников, которых он знал в горах. Он захотел смотреть, как умирает этот несчастный, — «И тебе не жаль его?» — {{p|120}} спросил я. — «Нет, видно так было написано. Он мешал мне. Видал ли ты, когда у меня на сакле сидит сокол и кругом него с криком вьются ласточки, и он вдруг ударит одну из них клювом и смотрит, как она умирает у его ног! Он не жалеет об ней, она мешала ему!» — В это время подошли казаки: они несли ружье и голову. — «Ну, гайда до дому!» — сказал Аталык, и мы побежали к ручью. Вдруг за нами раздался выстрел: один казак упал. Мы остановились; товарищи стали поднимать убитого; пуля попала ему в затылок. Это был тот самый казак, у которого чекалка грызла сапоги. «Плохо! — говорил Аталык, осматривая кругом. — Это Хурт, товарищ Муггая, тот самый, который сидел на дереве. Скорее, а то он успеет ещё раз выстрелить». Не успел он сказать это, как раздался другой выстрел. Я видел синий дымок между кустами и, присмотревшись, заметил черную шапку татарина и блестящий ствол винтовки, которую он опять заряжал. Я приложился, но в это время Аталык оперся мне на плечо и выстрел мой был не верен, но, кажется, я ранил его, потому что он больше не преследовал нас. Мы тронулись. Казаки несли своего убитого товарища, Аталык шел сзади, опираясь на меня. Он был ранен в бок. Когда на выходе мы вышли из лесу, Он перевязал свою рану и когда мы вступали в аул, он уже шел впереди, как ни в чём не бывало. Татары, выходя из сакель, смотрели на нас и покачивали головой, видя, что вместо куниц мы несем товарища. Некоторые подходили к Аталыку и спрашивали, как случилось несчастие, но по лицам их видно было, что они не очень сожалели о том, что называли несчастьем. Наконец, один из них узнал ружье Муггая и заметил окровавленный узел, который висел за поясом у одного из казаков, т. е. голову Муггая, завернутую в башлык. Известие, что Муггай убит, разнеслось по аулу, и татары стали смотреть на нас с удивлением, смешанным с каким-то страхом и ненавистью. Целая толпа мальчишек провожала нас до дома старшины, который встретил нас на пороге. Он поздравил Аталыка с счастливым окончанием дела: «Я знал, — говорил он, — что ты не охотиться пришел, а тебя прислал атаман по важному делу». Аталык просил его, чтобы он велел переправить меня с казаками на ту сторону, а сам остался в ауле лечить свою рану. Возвратившись в город, я был свободен, но не знал, {{p|121}} что делать е моей свободой. Казаки предлагали мне вступить в их ватагу, сделаться пластуном. Я согласился! ==== 2 ==== Ты не знаешь, что за люди были в мое время пластуны. В то время в Черноморье было еще очень опасно; каждый день где-нибудь переправлялась партия хищников, где-нибудь в станице били в набат и конные казаки скакали по дороге с криком: «Ратуйте, кто в бога верует! Татары идут!». И при этом крике всякий спешил до дому, бросали в поле работу, пригоняли стада в станицу, ворота запирались; тогда с рушницами и пидсохами<ref name="r51">С ружьями и подсошками.</ref> в руках выходили из станиц пластуны, и редко удавалось партии уйти, не поплатившись кровью. В то время ночью, когда ворота станиц запирались, по камышам на берегу Кубани, в степи, на дорогах бродили только звери, пластуны да гаджиреты. А гаджиретов всегда было много, они постоянно скрывались в лесах и камышах. Хоть, например, Арбаш, он три года жил на нашем берегу, знал все протоки, все броды, все тропки от Кубани до границ Черноморья и до степей Калмыцких. Три раза он водил партию к калмыкам и в Кабарду. Сам он был первый кабардинец. Когда в первый раз он пришел в Кабарду с Закубани, то князь аула, в котором он родился, не принял его и назвал беглым холопом; на другой год он опять пришел с Закубани и сжег свой родной аул, своей рукой убил родного брата за то, что он назвал его изменщиком. У нас в Черноморье он не разбойничал, только провожал на обратном пути партию за Кубань, получал от них пешкеш<ref name="r52">Подарок, плата.</ref> и возвращался опять на нашу сторону. Его убили пластуны нашей ватаги. В то время пластуны были большей частью такие же бобыли, как я, люди, у которых не было ни родных, ни кола, ни двора, которым нечего было терять, кроме жизни и воли; зато они и дорого продавали свою жизнь и дорого ценили свою волю. Они не признавали над собой никакого начальства; редкие из них жили в станице, большею частью, жили на берегу Кубани в землянках среди камышей и лесов. Каждая ватага состояла из девяти или пятнадцати человек, которых свел случай; старший из них был начальник, его называли Ва- {{p|122}} тажным. Ежели кто был недоволен товарищами или Ватажным, он брал свое ружье и возвращался в станицу или присоединялся к другой ватаге; никто не спрашивал его, куда он идет. Точно так же, когда являлся новый пластун, никто не спрашивал его: откуда он. Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними. Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки<ref name="r53">Верхушки камыша.</ref>. — «Это не зверь», --сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, {{p|123}} Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик.<ref name="r54">Так в оригинале; ясно, что речь о начальнике поста, но что значит сокращенное слово, мы не знаем.</ref> и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру<ref name="r55">То есть, в первую четверть после новолуния. Не понятно, как попало в казацкую среду иностранное обозначение, производящее здесь впечатление словесного пятна на фразе.</ref> месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шап- {{p|124}} суги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв. «Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру<ref name="r56">На Кубанской линии между станицами были сторожевые посты; пост состоял из помещения для казаков, сторожевой вышки и маяка или «фигуры», т. е. большого пука сена (иногда осмоленного), привязанного к высокому шесту и зажигавшегося при тревоге.</ref> и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — скааал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, {{p|125}} осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать. — Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — "Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а наперекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять. Несколько человек отправились объезжать лиман, но скоро в той стороне, куда они поехали, загорелась перестрелка: они наткнулись на сотню, которая выскочила на тревогу, и шапсуги потянулись назад к броду. {{p|126}} Могила вскочил на камыш и стал ругать и рассказывать им, как он их надул. «Дурни вы, дурни гололобые!» — кричал он им вслед, хотя они и не могли его слышать. Мы воротились в землянку. Ватажный разделил между нами деньги, которые он нашел на Абаши (на брата досталось по червонцу с лишним); сам он взял голову убитого и отправился в город к атаману. Атаман дал ему два червонца; говорят, он узнал эту голову, говорят, что Абаши был с ним в сношении и не раз изменял своим. «Не мудрено: он был большой разбойник, дурной человек». С уходом Ватажного артель наша расстроилась. Товарищи разошлись, иные отправились в станицы прогуливать полученные деньги, другие кое-куда. Я с Могилой пошел на охоту за порешнями<ref name="r57">Норками.</ref> на Крымский шлях. Я был там зимою, но теперь не узнал этих мест. В это время Кубань только что выступила из берегов, мы шли по колено в воде, пока не пришли на маленький остров. Никогда не видал я такое множество волков, лис, чекалок, зайцев и вообще зверей всякого рода на таком маленьком пространстве. Выстрелив по несколько раз и убив трех лис и несколько уток, целыми стаями летавших над нашими головами, мы развели огонь, чтобы высушить свою обувь и приготовить обед из застреленной птицы. Мы оказали этим истинную услугу зайцам, крысам и мышам, которые жили на этом острове, потому что волки и чекалки не смели больше показываться на острове, но они целый день ходили кругом острова и долго завывания их не давали нам спать. Когда смерклось, мы видели, как сверкают в темноте глаза волков и несколько раз чекалки подходили к нашему огню. Эти смелые животные очень надоедали нам, но иногда они занимали меня: я любил смотреть, как они ловят зайцев. Несколько чекалок вместе приплывают к острову и потом разбегаются в разные стороны; чекалки ложатся на брюхо, так что едва можно различить их серые спинки от бурьяна, в котором они притаились. Одна из них начинает преследовать зайца, издавая по временам жалобный крик подобно плачу ребенка; заяц пускается бежать, но чекалка не перестает его преследовать. Когда заяц пробегает мимо другой {{p|127}} чекалки, она тоже начинает его гнать, и таким образом скоро их уже несколько преследуют одного зайца, не обращая внимания на других, которые, испуганные их криками, мечутся во все стороны по острову. Это продолжается до тех пор, пока они не поймают его или пока несчастный заяц не бросается в воду, но и там они преследуют и ловят его. Кроме чекалок, орлы и ястреба тоже преследуют этих несчастных животных. Раз балабан при мне словил матерого зайца и так далеко впустил в него когти, что не мог их высвободить, и я поймал его живьем. Этот балабан был причиной того, что я чуть было не бежал в горы. ==== 3 ==== Вот как это случилось. Поймав этого балабана, я отправился в Трамду, чтобы подарить его моему Аталыку, который все еще лечился там у одного кунака, ране его не было лучше. Он не вставал с постели, и дочь его хозяина, девка лет 15, постоянно ходила за ним. Хеким<ref name="r58">Горский лекарь, знахарь.</ref>, который его лечил, уверял, что от этого он не выздоравливает, что женщина не должна подходить к раненому, что рана этого не любит! Но Аталык не верил ему и даже требовал, чтобы Удилина (так звали девку) сидела подле него, говорил, что когда он выздоровеет, то непременно женится на ней и что он уже уговорился с отцом ее насчет калыма. Я свыкся с этой мыслью и стал скоро смотреть на Удилину, как на родную сестру. Мы вместе ходили за раненым. «Теперь, Удилина, — сказал он ей, когда я пришел, — тебе не нужно будет сидеть подле меня по целым ночам; сын мой будет сидеть за тебя». Но она не согласилась уступать мне своего места и, когда ночью я возвращался в саклю, я всегда видел, что она сидит у изголовья раненого, разговаривает с ним или напевает вполголоса какую-нибудь горскую песню. Я мало бывал с женщинами и всегда дичился их, но к Удилине я скоро привык. Я любил слушать ее звонкий голосок, когда она, как ребенка, убаюкивала старика, любил сидеть против нее, когда, не шевелясь, будто каменная, боясь разбудить больного, она сидит и посмеивается, глядя на меня. Не видишь, бывало, как пройдет короткая летняя ночь, а мулла уж кричит на мечети, и Удилина, обернувшись {{p|128}} к востоку, начинает делать намаз. Особенно любил я смотреть на нее в то время: она то опускалась на колени, то опять поднималась и складывала руки на груди, и грудь ее тихо волнуется, глаза опущены вниз и чуть слышно шепчет она слова молитвы. После намаза я обыкновенно отправлялся ходить по аулу с балабаном; каждое утро и вечер я вынашивал эту птицу. Аталык и Удилина не советовали мне ходить одному по аулу; они говорили, что товарищ Муггая, Хурт, которого я ранил в лесу, тоже лечился в Трамде-ауле, «Если он только выздоровеет, то он подкараулит тебя; да и теперь какой-нибудь кунак его или Муггая может выстрелить по тебе, и ты умрешь так, что никто и не будет знать, кому должно будет платить за твою кровь». Так говорил Аталык, но я не слушал его; мне казалось стыдно сидеть дома из страха; я тогда был молод и искал опасности, как молодая лань ищет воды в жаркие летние дни. Раз я шел по аулу вечером; вдруг раздался выстрел и пуля просвистала мимо меня; я прислонился к стене какой-то сакли и стал снаряжать ружье; огромное тутовое дерево развесило надо мной широкие ветви, и я был в тени Вдруг слышу, кто-то дергает меня за рукав. Это была женщина. Я смотрел в это время на улицу, освещенную месяцем, который всходил над аулом, и каждую минуту ожидал, что где-нибудь из-за угла покажется тень моего врага, того, который выстрелил по мне. Ружье мое было готово, руки не дрожали. Бог знает, меня или и его спасла эта добрая женщина, с опасностью жизни вышедшая на улицу, чтобы уговорить меня взойти в ее саклю; она знала, что тот, кто стрелял по мне не поднимет оружия, как только увидит подле меня женщину. Мужа ее не было дома, и я провел с нею ночь… Когда утром я возвратился к Аталыку, Удилина встретила меня на дворе; я рассказал ей, что случилось со мной. — «И ты целую ночь боялся выйти? А я считала тебя джигитом», — сказала она. Меня удивил этот упрек. — «Разве не сама ты мне говорила, что не надо без нужды подвергаться опасности?» — сказал я ей. — «Но я тебе не говорила, что надо прятаться в сакли бог знает каких женщин, которые принимают мужчин; когда мужей их нет дома, — заметила она с упреком. — Ты знал, что если ты не придешь в обыкновенное время, я буду беспокоиться; но тебе лучше е этой женщиной, ты {{p|129}} при ней забыл меня. А как я боялась за тебя!» — продолжала она говорить, остановившись и подняв на меня свои большие черные заплаканные глаза. — «Когда я услыхала выстрел, я вздохнула, как будто пуля пролетела мимо меня. Я не спала всю ночь, но мне кажется, что я видела во сне, как тебя раненого несут к нам в саклю; я прислушивалась ко всему, но слышала только, как кричал сверчок в углу сакли и как билось мое бедное сердце». Я ничего не отвечал. Когда мы взошли, я рассказал обо всем Аталыку. —"Ты дурно сделал, — сказал он, — что взошел в саклю этой женщины: тот, кто стрелял по тебе, видел это и он скажет об этом ее мужу и вместо одного врага у тебя будет два". Так и случилось. Стрелявший (это был Хурт, рана которого уже зажила) сказал Масдагару, хозяину сакли, где я ночевал, что я провел целую ночь с его женой, и они вдвоем решились убить меня. Мне нельзя было оставаться в ауле, и Аталык уговорил меня уйти. — «Куда же ты пойдешь?» — спросил он, когда я согласился послушаться его совета. — «Опять за реку, к пластунам», — отвечал я. Тогда Аталык напомнил мне одну вещь, которой я еще не рассказывал тебе. Раз я сидел подле него; он, казалось, спал, прислонясь головой к стене, свернувшись как кошка, Удилина сидела в углу и тоже спала. Я долго смотрел на ее хорошенькое личико с закрытыми глазками и полуоткрытым ртом; сонная она мне показалась еще лучше, чем обыкновенно. Я не вытерпел, подошел к ней на цыпочках и поцеловал ее в лоб, она не проснулась, а только глубоко вздохнула, как будто хотела сказать что-то. — "Ты думал, что я спал, — говорил мне Аталык, — но я все видел. Утром, когда ты ушел с своей птицей, я рассказал это Удилине; она покраснела. После несколько дней, всякий раз, когда она бывало печально взглянет на тебя, то вся покраснеет; она старалась не глядеть на тебя, не говорить с тобой и никогда не засыпала при тебе. Ты ничего не видел, а я все знал: я догадался, что она любит тебя. Не удивляйся, сын! Старые люди более знают, чем молодые; я много видал людей и говорю тебе: «Удилина любит тебя!» — Я не знал, что ответить ему. — «Женись на ней, — продолжал: старик. — Она хорошая девка, я буду любить ее, как дочь, и я, который всю свою жизнь, более 60 лет прожил сиротой, по крайней мере в последние {{p|130}} годы буду иметь семейство; когда я умру, вы похороните меня как следует». — «Но мне не отдадут Удилины, — сказал я. — Ты забыл, что я не магометанин, я гяур!» — «Так сделайся магометанином», — отвечал Аталык. Мысль, что я могу сделаться татарином, что я могу жениться, иметь жену, детей, как и другие, никогда до сих пор не приходила мне в голову. Мне было все равно, буду ли я магометанином или христианином, придется ли мне жить с русскими или с татарами, на той или этой стороне реки. Нигде в целом мире у меня не было родного, не было человека, который любил бы меня. Я задумался. Удилина была прекрасная девка, она любила меня. Аталык уговорил меня. Он должен был вместе с нами бежать в горы. Родители Удилины тоже соглашались. Я просил, чтобы мне дали время обдумать. Чтобы более убедить меня, Аталык рассказывал мне про моего отца, который жил и умер в горах. Я почти решился и даже согласился, чтобы послали за муллой, который должен был меня учить, в чем состоит их вера. Этот мулла был почтенный человек; он был вместе с тем и старшиной Трамдинского аула. Много говорил он мне о своей вере, хвалил ее, рассказывал, каким блаженством будут пользоваться магометане после смерти, бранил гяуров, рассказывал, что Хазават<ref name="r59">Война за веру.</ref> — есть дело святое и приятное богу, что убивать гяуров есть обязанность для каждого хорошего магометанина. — «Зачем же ты служишь русским?» — спросил я его. Он улыбнулся. «Затем, что они дают мне жалованье; затем, что, ежели бы мы не служили русским, они бы разорили наш аул. Но подожди, придет время, и мы тоже начнем войну с, гяурами». Тут он опять стал бранить гяуров и доказывал, что не только убивать, но обманывать, обкрадывать, грабить их — дело, приятное богу. Долго слушал я его, наконец, не вытерпел. — «Ты дурной человек, изменщик, — сказал я, — и вера твоя — дурная вера. Я не мусульманин и не христианин, а я останусь тем, что я был, но никогда не буду изменщиком. Я не приму вашей веры, потому что она не может быть хороша. Бог не может позволять обмана, он наказывает изменщиков, и он накажет тебя; даром, что ты мулла и каждый день совершаешь свой намаз, ты {{p|131}} все-таки дурной человек!» Мулла рассердился и вышел, назвав меня гяуром и казаком. — «Да, я казак, — сказал я, когда остался с Аталыком, — и останусь казаком. Скажи это Удилине, а я завтра ухожу». — «Делай, что хочешь», — сказал Аталык и замолчал. Мы оба молчали; я думал об Удилине; мне хотелось видеть ее, поговорить с ней; мне было жалко расстаться с ней, но я был доволен собой; мне казалось, что я хорошо сделал, не согласившись на предложение муллы. На следующую ночь я ушел из аула и угнал еще пару волов у старшины. Утром я переправился через Кубань в Екатеринодар: это было в воскресение во время базара; я продал волов и, встретив человека из Трамды, велел сказать старшине, что если ему не грех воровать у русских, то и русским не грех красть у него. ==== 4 ==== Через несколько времени я встретился с Масдагаром и Хуртом. Это было осенью. Я с одним человеком из Трамд-аула пошли ночью на охоту; месяца не было, но небо было чисто и звезды блестели сквозь ветви деревьев. Вечно говорящее дерево, белолистка, уже облетело, зато листья дуба шептались между собой, как будто прощаясь друг с другом. В лесу было светло и видно далеко по тропкам, покрытым желтыми листьями, которые шуршали у нас под ногами, несмотря на то, что мы шли так тихо, что слышали, как падал каждый листок, оторвавшийся от ветки. Все напоминало осень; длинные нитки паутины тянулись по лесу между кустами и деревьями, и туман блестел на них, как жемчуг. Осень была теплая и сухая, но в лесу уже пахло сыростью; в оврагах и ямах, куда сквозь густые ветви деревьев, переплетенные плющом и диким, виноградом, почти никогда не проникают лучи солнца, стояла вода и видно было много следов кабанов, которые приходят туда пить и мазаться. Вообще повсюду было пропасть кабаньих и оленьих следов, особенно около плодовых деревьев, где земля была покрыта желтыми, как золото, яблоками и грушами или красным, как кровь, кизилом! Кое-где на кустах висели еще прозрачные спелые плоды кизила, калины, кисти барбариса и винограда, и днем стаи осенних птиц, синицы, дрозды и сойки с криком перелетали по кустам. Но теперь все было тихо, изредка только мышь пробегала между кор- {{p|132}} нями деревьев, шевеля сухими листьями. Мы прислушивались к каждому шороху. Вдруг недалеко от нас заревел олень; мы остановились, и он продолжал кричать; мы стали подкрадываться; через несколько минут он замолчал, мы опять остановились. Товарищ мой нечаянно наступил на сухую ветку валежника, и она с шумом поднялась и упала. Звук этот должен был испугать оленя, но, напротив, скоро рев его раздался еще ближе. Мне пришло в голову, что это не настоящий олень. Я сообщил свое подозрение товарищу, и в то время, как он продолжал осторожно подвигаться вперед, я влез на дерево и увидал в нескольких шагах от нас Хурта и Масдагара. Хурт сидел на корточках, ружье его было наготове на подсошках. Масдагар стоял и, приложив руки ко рту, ревел по-оленьи. Они надеялись этой хитростью приманить нас. «Гей, Масдагар, что это ты ревешь?» — закричал я с дерева. Они бросились к ружьям; я проворно спустился с дерева, и мы тоже приготовились к бою; но, видя, что хитрость их не удалась, наши неприятели возвратились в аул. Мы прошли по их лесу до лесной Трамдинской дороги, где и засели на сиденку. Долго ничего на меня не выходило; только несколько раз заяц выбегал на дорогу, но я не стрелял, ожидая оленя. Товарищ мой выстрелил раз, на меня все ничего не выходило. Вдруг лес зашумел; я припал к земле: на меня скакал олень; я приготовил ружье. Это была молодая ланка; выбежав на дорогу, она остановилась, как вкопанная, вытянув передние ноги, как струнки, и отставив задние, она растянулась, как скаковая лошадь, и прислушивалась, тихо поворачивая голову и приложив уши. Я не стрелял, потому что ожидал солнца и сидел так смирно, что она часто наводила свои большие черные глаза на куст, в котором я был спрятан, но, не замечая меня, опять опускала голову и лениво, как будто нехотя, переворачивала сухие листья, валявшиеся: по дороге, или, подойдя к краю дороги, вытягивала шею и щипала тонкие ветви деревьев. Вдруг она вздрогнула, выпрямилась и понеслась в лес, она пробежала шагах в трех от меня. Я догадался, что она почуяла самца, и приготовился стрелять. Действительно через несколько минут выступил огромный рогаль; я выстрелил, раненый олень упал, я прирезал его, зарядил ружье и снова сел на свое место. {{p|133}} Недолго сидел я, как вдруг услыхал топот: человек 20 вооруженных проехало мимо меня. Я легко, узнал, что это хищники, едущие на линию; у каждого в тороках был привязан бурдюк, все они были завернуты в башлыки, так что видны были одни только глаза, с беспокойством перебегавшие с одной стороны на другую; на одном из них ручка шашки звенела, ударяясь о кольчугу, надетую под черкеску. Подъехав к убитому оленю, они остановились. — «Чок якши, Пирзень!» (Хороший олень! говорили они, смотря на него. — «Посмотри, куда пошел хозяин этого зверя», — сказал панцирник одному из своих людей. Тот подъехал к кусту, в котором я сидел; я слышал, как билось у меня сердце. Черкес поднялся на стремена, нагнулся и посмотрел в лес. — «Ничего не видно; он должно быть увидал нас, перепугался и бежит теперь по дороге к аулу», — сказал он. — «Якши йол», — смеясь, ответил панцирник. В это время один из черкесов отрезал кинжалом заднюю ляжку оленя, привязал ее к седлу, и они поехали. Когда они скрылись, я вышел на дорогу и пошел к своему товарищу. — «По чем ты стрелял?» — спросил я его.; --«По козе». —"Ну, что ж?" — «Ушла!» -т-«Так ступай же в аул и приезжай с арбой: на дороге лежит олень, а меня не дожидайся, я пойду на ту сторону», — сказал я ему. Товарищ рассказал в ауле нашу встречу с Масдагаром; с тех пор его прозвали Пирзень, и он принял присягу отомстить мне за это прозвище. Я между тем шел по следу хищников. Не доезжая нескольких сот сажен до Кубани, сакма<ref name="r60">Конный след.</ref> их повернула направо; она прямо повернула на брод, видно, вожатый их хорошо знал местность. Я пошел вверх по реке, где должна была быть ватага рыболовов. На ватаге сидели три казака пластуна; я кликнул их. Узнав меня, один из них отвязал каюк и переправился. — «Ну що, черкесин, хиба тревога?» — «Побачим», — отвечал я, и мы подплыли вниз по реке. Надо тебе сказать, что с тех пор, как я воротился с охоты за порешнями, я все жил на той стороне Кубани, иногда в ауле у кунаков, большею частью в лесу на охо- те. Часто, как и в этот раз, я встречался с партиями хищников, и тогда я приходил к реке и делал тревогу на посту или на какой-нибудь ватаге пластунов, и несколько уже партий было открыто по моей милости. Бережной атаман (начальник кордонной линии) знал меня и обещал мне крест. Но зачем мне был крест? Я не был природный казак, я даже не принимал присяги; если я служил русским, то делал это потому, что такая жизнь мне нравилась. Я был молод, ни разу я еще не убивал человека, а уже слыл джигитом, молодцом, и это мне нравилось. Казаки звали меня Черкесином за то, что я одевался по-черкесски, и почитали меня за колдуна. Бжедухи звали меня казак-адиге<ref name="r61">Казак-черкес.</ref>. Несколько раз случилось мне открывать следы хищников, которые возвращались с Кубани. Раз на линии была разбита большая партия шапсугов; те, кто уцелел, возвращались поодиночке в горы. Я был в это время на охоте и напал на след трех конных; след этот провел меня к Бжедуховскому аулу Дагири. Три лошади были привязаны к ограде, в средине широкого двора стояла сакля, в ней светился огонь. Мне пришло в мысль, что в этой сакле должны были скрываться хищники, лошади которых привязаны к ограде. Ночь была темная, сильный ветер гнал по небу черные облака. Я влез на вал, сухая колючка затрещала у меня под ногами. В сакле послышался разговор, я стал прислушиваться. «Что это за шум слышал ты?» — спросил кто-то по-шапсугски. — «Ничего, — отвечал другой голос на том же языке. — Это наши лошади». Уверившись таким образом, что хищники действительно скрывались в этой сакле, я потихоньку спустился опять к лошадям; отвязав их, я воспользовался минутой, когда сильный порыв ветра с шумом пробежал по камышовым крышам сакли, и тихо отъехал от ограды. Я прямо приехал к старшине аула и объявил ему, что в такой-то сакле скрываются три шапсуга-гаджирета. Он собрал несколько человек, и мы окружили саклю. Хозяин сам был беглый шапсуг. Он вышел к нам и стал уверять, что у него никого нет. «Стыдно тебе лгать, ты уже старый человек. Вот казак все видел», — сказал старшина. Тогда только старик увидел меня и догадался, что ему больше нельзя отпираться. — «Ой, яман, казак-ади- {{p|135}} ге! — сказал он, сжав губы, так что зубы его стучали один об другой. Седая борода его тряслась, он чуть не со слезами начал упрекать меня. — Зачем ты обижаешь меня, старика. Ты знаешь наш адат, ты знаешь, что гость — святое дело для хозяина. Ты знаешь, что я не смогу выдать своих гостей, не положив вечного срама на свою седую голову, что ежели вы обидите или убьете их, то дети их наплюют на мою могилу, а мне уж недолго жить, я старик и никогда никто не обижал меня так! Лучше, если бы вы убили меня завтра вместе с ними на дороге. Разве не могли вы взять их завтра, разве вас мало? Это, видно, бог наказал меня за то, что я оставил родину и пришел жить с вами, неверными гяурами». И он начал бранить бжедухов: «Вы трусы! Вас целый аул, а вы побоялись трех человек; где вам взять их в чистом поле! Вы изменщики, подлецы!» Этими ругательствами он рассердил старшину. «Что вы слушаете этого старого шапсугского ворона! Идите в саклю!» — закричал он своим людям. Они бросились в саклю, но шапсуги уже ушли через сад. Старшина, хотел посадить в яму Урхая (так звали старика), но я выпросил ему прощение. Старшина взял у меня одну из лошадей; другие остались у меня. За одну из них хозяин ее прислал мне через Урхая 100 монет. Урхай сделался моим кунаком. «Я думал, — говорил он, — что ты хотел осрамить меня, но я вижу, что ты не хотел меня обидеть. Ты добрый человек и сделал это потому, что ты принял присягу служить русским». «Я не принимал присяги, — отвечал я. — Я вольный человек, не казак». «Зачем же ты служишь русским? Зачем?..» — Я и сам не знал этого. — «Отец мой был хороший человек, воин; мне стыдно ничего не делать и сидеть дома, как бабе», — отвечал я ему. Я правду говорил, я говорил, что думал. А думал я так, может быть, потому, что я был рожден, чтобы быть воином, чтобы скитаться вечно, убивая себе подобных, и нигде ни в куренях казацких, ни в городских аулах не найти себе приюта. Видно, что так было написано, как говорят татары. А, может быть, я думал так потому, что с малолетства я все слышал про войну. Аталык мой уверял, что мужчине стыдно не быть воином, и я верил ему. Я видел, что русские воюют с горцами; я жил с рус- {{p|136}} скими и стал помогать им. Я не думал тогда, зачем эти люди воюют между собою, зачем они убивают друг друга. Зачем?.. После я слышал, что в России, там далеко за степью люди живут мирно, что там нет войны, даже мужчины ходят без оружия, что даже звери лесные подходят к деревням, волки режут баранов в загонах, лисы таскают кур с насестей. Зачем, думал я, русские приходят воевать сюда с горцами, зачем? Видно, люди нигде не могут жить спокойно. Теперь вот уже несколько лет я живу в горах; и в горах тоже, тоже война, ссоры и убийства! Я видел много различных народов и из них знаю только один, который живет между собой, который боится оружия и называет его жестокая вещь. Это — калмыки. Среди них я знал человека; его звали Гелун<ref name="r62">Собственно, так называются буддийские монахи.</ref>. Он говорил мне, что их вера запрещает убивать даже животных. Зачем же и русские и казаки презирают эту веру, которая запрещает делать зло кому бы то ни было. Зачем, горцы тоже презирают их и называют их зилан — змеи? А между тем они добрые люди и вера их — хорошая вера. Много говорил мне про нее кунак мой Гелун, много, может быть, было правды в том, что он говорил, но бог не дал мне разума понимать эти вещи. Одно помню я: он говорил, что звери имеют такие же души, как и люди (Аталык тоже говорил это), что души людей переселяются в животных, что, может быть, и наши души жили прежде нас всех. Может быть! Часто, когда мне случалось жить в каком-нибудь глухом ущелье, где, кроме меня, земли да неба, никого не было, когда я тщетно прислушивался, нет ли еще кого-нибудь живого в этой пустыне, тогда, хотя я и знал, что в первый раз здесь, но мне казалось, что место это мне знакомо, что я видал эти скалы, поросшие лесом и кустами, что я знаю эти деревья, что не впервые слышу шум этих листьев, не в первый раз вижу это небо. Может быть, когда-нибудь прежде я жил в этих диких ущельях зверем или вольной птицей. Может быть, поэтому и теперь жизнь моя больше похожа на жизнь дикого сокола или хищного волка, чем на жизнь обыкновенного человека, у которого {{p|137}} есть дом, семейство, дети, есть все то, чего нет у меня. — Может быть! — Но я забыл, про что я тебе рассказывал. Да, помню! ==== 6 ==== Вот мы плывем с казаком вниз по реке<ref name="r63">См. конец 4-ой главы.</ref>. Вдруг каюк наш остановился на отмели; это был брод. Я вышел по колена в воде, дошел до берега; на песке были конские и человеческие следы: партия только что переправилась. — «Тревога!» — закричал я казаку. «Тревога!» — повторил он, поплыв назад на ватагу. «Тревога!» — отвечали нам с ватаги. Не успел я пройти несколько шагов по дороге к станице, как на Кошачьем мосту сзади меня загорелся маяк; потом навстречу мне прискакали казаки из станицы. Я рассказал им, где переправились хищники, сколько их. Они поскакали, а я пошел на Кошачий остров. Давно собирался я поохотиться на этом острове. Это был большой бугор, примыкавший одной стороной к Кубани. Река подмывала, его, и под крутыми обвалами песчаного берега каждую ночь, прижавшись к друг другу и завернув голову под крыло, ночевали целые стаи уток, а на берегу, на песчаных тропках, всегда видны были следы кошек, ходивших к воде за добычей. С другой стороны обмывал остров довольно широкий лиман, поросший густым камышом. Обыкновенно осенью казаки выжигали камыши, но; так как в лимане всегда стояла вода, то огонь останавливался, не дойдя до Кошачьего острова, и сюда скрывался обыкновенно зверь. Остров был покрыт густым кустарником, кое-где возвышались столетние дубы и карагачи; весной светлая зелень мхов смешивалась с розовым цветом гребенчука, и остров был очень красив. Теперь только сучья дерев, на которых висели сухие лозы виноградника, чернелись между голым кустарником; вдали в разных местах видны были огненные полосы, которые то потухали, то опять разгорались, как будто перебегая с места на место: это горел камыш. Глухой шум слышался все ближе и ближе, И только мое привычное ухо могло различить в нем топот бегущего зверя: это было стадо коз. Вытянувшись, подняв головы, одна за другой, они прыгали по кустам. Я свистнул. Ближняя коза остановилась; я выстрелил, выпотрошил {{p|138}} убитого зверя и повесил его против себя на дерево, а сам снова стал караулить. Недалеко от меня в кустах остановилось стадо кабанов, сзади проскакал олень, но мне все не удавалось стрелять. Наконец, я услыхал дробный топот лисы; почуяв кровь, она остановилась и осторожно стала обходить окровавленное место; занятая рассматриванием этого места, она так близко подошла ко мне, что я мог стрелять в голову, чтобы не портить шкурки. Взяв убитую лису, я опять сел, но было уже поздно: заря уже занималась, с востока потянуло сыростью, звезды бледнели; делалось темнее, только пламя пожарища блестело ярче; утки начинали кричать, и вдали уже слышны были петухи. Выстрел мой испугал кабанов, и я слышал, как они удалились в чащу; мне нечего было больше дожидаться. Я начал снимать шкурку с убитой лисы, вдруг слышу шорох: на дереве против меня, гляжу, огромный кот, осторожно пробираясь между сучьев, подкрадывается к козе, повешенной на дереве; я выстрелил и убил его. Сняв шкуры с лисы и кота и взвалив на плечи козу, я пошел к станице. Когда я подходил к ней, началась перестрелка, — казаки встретили гаджиретов. Оставив козу и шкуры у кунака и взяв хлеба на сутки, я пошел в ту сторону, где слышались выстрелы, не умолкавшие ни на минуту: видно было, что бой шел упорный. Но я опоздал; перестрелка мало-помалу утихла, и скоро я встретил казаков, возвращавшихся с тревоги: они вели двух пленных и тащили четыре трупа. «А где Железняк?»<ref name="r64">То есть тот, что был в кольчуге, — панцирник, как он звал его выше.</ref> — спросил я. — «Ушел!» — отвечали они. — «Стыдно же вам, ребята». — «Да, стыдно, — сказал один казак, — попробовал бы ты убить его; стрелять бисовых детей не то, что стрелять какого-нибудь зверя». Часто слыхал я такие упреки и насмешки от казаков, и потому мне еще больше хотелось встретиться когда-нибудь один на один с неприятелем и посмотреть, так же ли легко убить человека, как оленя или кабана. В этот день я воротился на Кошачий остров, и так как я всю ночь не спал, то, выбрав самое высокое дерево и сделав себе лабаз, я лег спать. Сначала я спал крепко, но под конец мне стали чудиться странные сны. {{p|139}} То я видел Удилину и слышал, как она жаловалась Аталыку, что я ее бросил; я хотел заговорить с ней, но язык не повиновался, и я ревел по-звериному: испуганная девка бежала от меня, я преследовал ее, и вдруг она обращалась в дикую козу и скрывалась в лесу, а я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и какой-то страх находил на меня; я оглядывался кругом, и мне казалось, что из-под каждого дерева на меня наведена винтовка, под каждым кустом сидит неприятель. То мне чудилось, что я на базаре в каком-то большом городе; из окон огромных каменных домов мне кланяются знакомые женские лица, и я никак не мог вспомнить, где я их видал. Вдруг посреди базара показался огромный кабан; он шел прямо на меня, фыркая и щелкая огромными зубами, покрытыми белой пеной. Я проснулся; действительно, в нескольких шагах от моего дерева шел кабан. Я схватил ружье, выстрелил, и раненый кабан упал. Приколов его, я пошел в станицу, взял повозку и двух человек; мы опалили убитого зверя, товарищи мои взвалили на повозку и повезли в станицу, а я опять сел около потухшего костра, надеясь, что запах жженой шерсти приманит какого-нибудь хищного зверя; и действительно в эту ночь я убил еще двух лис и трех кошек. Таким образом менее чем в двое суток я застрелил оленя, козу, кабана, четырех котов и трех лис. Такие хорошие охоты удавались мне часто; я считался лучшим охотником по всей линии. Мяса у меня всегда было вдоволь, денег тоже, потому что я всякий год продавал шкур на несколько десятков рублей. Скоро открылся мне новый промысел. В это время вышел указ, по которому мирным татарам запрещено было носить оружие на нашей стороне реки. Каждый казак; встретив на линии вооруженного татарина, имел право отнять у него оружие, а в случае сопротивления, мог даже убить его. На первое время после этого указа пластуны побили много татар. В это время и мне в первый раз пришлось убить человека; я никогда не забуду этого случая. Это было днем; я шел лесом, вдруг слышу — навстречу мне едет верховой. Я шел лесной тропкой, по которой мог ехать только недобрый человек, т. е. такой, который не желает встретиться ни с кем. Я потихоньку свернул в чащу и стал присматриваться. Скоро я рассмотрел всадника; это был кара-ногай. Длинная винтовка в косматом чехле моталась у него за плечами. {{p|140}} Сердце сильно билось у меня, когда я окликнул его; он хотел скакать назад, но тропинка была так узка, что он не смог поворотить коня. Я легко мог застрелить его, но мне было как-то совестно стрелять в человека, не сделавшего мне ничего. Он соскочил с лошади и бросился в чащу; тогда мне стало досадно, что он ушел, и я побежал за ним. «Стой, а то моя будет урубить!» — закричал он мне. — «Стреляй!» — отвечал я и продолжал бежать. Пуля просвистала над моей головой, пыж загорелся у меня в папахе. Я сделал еще несколько шагов и увидал его: он торопливо заряжал винтовку. — «Положи ружье», — крикнул я по-ногайски, прицелившись в него. — «Дай мне зарядить!» — отвечал он. Я опустил ружье; сердце у меня не билось; я был уверен, что убью его. Не понимаю, отчего я не стрелял по нем. Ногай торопился заряжать. Он был очень бледен и не спускал с меня глаз; маленькие черные глаза его сверкали, как у зверя. Мне опять стало как-то неловко. Пора было кончить! Я выстрелил, и ногай упал, даже не крикнув: пуля попала ему в шею. Я отодвинулся, чтобы кровавая струя, которая высоко била из едва видной раны, не обрызгала меня, и смотрел, как понемногу лицо его белело и делалось все покойнее. Наконец, кровь остановилась; я снял с него оружие; на нем были простой кинжал и прекрасная крымская винтовка. Это было первое оружие, которое я снял с убитого неприятеля. Через месяц у меня было таких винтовок 9! Но ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Ни за одного человека я не буду отвечать богу. Не смейся! Очень умный человек, священник, говорил мне: не делай того с людьми, чего не хочешь, чтобы и они с тобой сделали. А ежели я убивал людей вооруженных, то пусть и меня убьют так же, как я убивал моих неприятелей. Ни одного человека я не убил безоружного или врасплох, как зверя, не окликнув его. Я всегда был честный человек!.. {{примечания|title=}} [[Категория:Импорт/lib.ru/Страницы с не вики-заголовками]] [[Категория:Повести]] [[Категория:Николай Николаевич Толстой]] [[Категория:Импорт/lib.ru]] [[Категория:Импорт/az.lib.ru/Николай Николаевич Толстой]] tshvjd8t18tek01n5ws2k6p8evq7989 Участник:Butko/Список для распознавания 2 1122997 5124149 5122679 2024-04-26T08:09:05Z Butko 139 + wikitext text/x-wiki == Файлы на Викискладе == * [https://petscan.wmflabs.org/?psid=28110257 Книги и документы о Донбассе (pdf)] == Есть индекс == * [[Индекс:1912. По Екатерининской железной дороге. Выпуск 2.pdf]] * [[Индекс:1914. Ежегодник-справочник Славяносербского уездного земства.djvu]] == Нет индекса == * [[Индекс:1895. Рагозин Е.И. Железо и уголь на Юге России.pdf]] * [[Индекс:1903. По Екатерининской железной дороге. Выпуск 1 (Введение и часть первая).pdf]] * [[Индекс:1903. Фабрики, заводы и рудники. Справочная книга Екатеринославской губернии.pdf]] * [[Индекс:1909. К 25-ти летию Екатерининской железной дороги (1884-1909).djvu]] * [[Индекс:Obraz-drugogo-kak-strukturnaya-harakteristika-kulturnoy-granitsy-na-primere-ukrainy-i-donbassa.pdf]] * [[Индекс:Деятельность сотрудников уголовного розыска Донбасса по борьбе с преступностью на железнодорожном транспорте в 40-е гг. XX в.pdf]] * [[Индекс:Доктор Орест Шуман. Нечто о каменно-угольной ломке в Бахмутском уезде Екатеринославской губернии (1817).pdf]] * [[Индекс:Жестокая реальность фантасмагории.pdf]] * [[Индекс:Историко-правовые особенности формирования государственного суверенитета в 1917–1919 гг. на современной территории ДНР.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н.С. Культурный ландшафт Сицилии в образной памяти Марины Цветаевой.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н.С. Хронотоп культурной памяти Донбасса на примере книги Андрея Чернова «Донбасский код».pdf]] * [[Индекс:Мусульмане Поволжья в рядах добровольцев на Донбассе.pdf]] * [[Индекс:Неонацизм на современной Украине.pdf]] * [[Индекс:Подготовка кадров для органов внутренних дел в Донецкой области (вторая половина 60-х годов XX в.).pdf]] * [[Индекс:Приазовский_край_1893_-001-029_(январь).pdf]] * [[Индекс:Профилактика и противодействие феномену «Misanthropic Division» в социальных сетях.pdf]] * [[Индекс:Разумная Н.Н. Особенности системы образования на территории Мариупольского уезда в 1914 г.pdf]] * [[Индекс:Разумная Н.Н. Особенности системы образования на территории Мариупольского уезда в 1917 г.pdf]] * [[Индекс:Скочинский А.А. Взрыв в пласте Двойном Щербиновского рудника (Горный журнал № 4-5-6 апрель-май-июнь 1917).pdf]] * [[Индекс:Указ Петра I-го 21 Сентября 1724 года о приисках каменного угля (Записки Одесского общества истории и древностей. Том 1, 1844).pdf]] * [[Индекс:Федоровский Ю.Р. Первая советская украинизация Луганщины.pdf]] * [[Индекс:Проблема взаимодействия немецких колонистов с этническими группами населения Приазовья в XIX – начале ХХ вв.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н. С. Культурный ландшафт России в книге донбасской военной поэзии «Великий Блокпост».pdf]] == Отдельной страницей == * [[Страница:1912. Катастрофа в Макеевке.jpg]] * [[Страница:Футбол в Донецком бассейне.jpg]] bho3dx2dg79vtkxk73ekk1e6cl6ftoh 5124150 5124149 2024-04-26T08:15:04Z Butko 139 + wikitext text/x-wiki == Файлы на Викискладе == * [https://petscan.wmflabs.org/?psid=28110257 Книги и документы о Донбассе (pdf)] == Есть индекс == * [[Индекс:1912. По Екатерининской железной дороге. Выпуск 2.pdf]] * [[Индекс:1914. Ежегодник-справочник Славяносербского уездного земства.djvu]] * [[Индекс:Статистическое описание земли Донских казаков, составленное в 1822-32.pdf]] == Нет индекса == * [[Индекс:1895. Рагозин Е.И. Железо и уголь на Юге России.pdf]] * [[Индекс:1903. По Екатерининской железной дороге. Выпуск 1 (Введение и часть первая).pdf]] * [[Индекс:1903. Фабрики, заводы и рудники. Справочная книга Екатеринославской губернии.pdf]] * [[Индекс:1909. К 25-ти летию Екатерининской железной дороги (1884-1909).djvu]] * [[Индекс:Obraz-drugogo-kak-strukturnaya-harakteristika-kulturnoy-granitsy-na-primere-ukrainy-i-donbassa.pdf]] * [[Индекс:Деятельность сотрудников уголовного розыска Донбасса по борьбе с преступностью на железнодорожном транспорте в 40-е гг. XX в.pdf]] * [[Индекс:Доктор Орест Шуман. Нечто о каменно-угольной ломке в Бахмутском уезде Екатеринославской губернии (1817).pdf]] * [[Индекс:Жестокая реальность фантасмагории.pdf]] * [[Индекс:Историко-правовые особенности формирования государственного суверенитета в 1917–1919 гг. на современной территории ДНР.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н.С. Культурный ландшафт Сицилии в образной памяти Марины Цветаевой.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н.С. Хронотоп культурной памяти Донбасса на примере книги Андрея Чернова «Донбасский код».pdf]] * [[Индекс:Мусульмане Поволжья в рядах добровольцев на Донбассе.pdf]] * [[Индекс:Неонацизм на современной Украине.pdf]] * [[Индекс:Подготовка кадров для органов внутренних дел в Донецкой области (вторая половина 60-х годов XX в.).pdf]] * [[Индекс:Приазовский_край_1893_-001-029_(январь).pdf]] * [[Индекс:Профилактика и противодействие феномену «Misanthropic Division» в социальных сетях.pdf]] * [[Индекс:Разумная Н.Н. Особенности системы образования на территории Мариупольского уезда в 1914 г.pdf]] * [[Индекс:Разумная Н.Н. Особенности системы образования на территории Мариупольского уезда в 1917 г.pdf]] * [[Индекс:Скочинский А.А. Взрыв в пласте Двойном Щербиновского рудника (Горный журнал № 4-5-6 апрель-май-июнь 1917).pdf]] * [[Индекс:Указ Петра I-го 21 Сентября 1724 года о приисках каменного угля (Записки Одесского общества истории и древностей. Том 1, 1844).pdf]] * [[Индекс:Федоровский Ю.Р. Первая советская украинизация Луганщины.pdf]] * [[Индекс:Проблема взаимодействия немецких колонистов с этническими группами населения Приазовья в XIX – начале ХХ вв.pdf]] * [[Индекс:Ищенко Н. С. Культурный ландшафт России в книге донбасской военной поэзии «Великий Блокпост».pdf]] == Отдельной страницей == * [[Страница:1912. Катастрофа в Макеевке.jpg]] * [[Страница:Футбол в Донецком бассейне.jpg]] lvfalnerha4srgsfuoupsmjplbunp50 Викитека:GUS2Wiki 4 1124158 5124082 5122133 2024-04-25T19:32:46Z Alexis Jazz 93739 Updating gadget usage statistics from [[Special:GadgetUsage]] ([[phab:T121049]]) wikitext text/x-wiki {{#ifexist:Project:GUS2Wiki/top|{{/top}}|This page provides a historical record of [[Special:GadgetUsage]] through its page history. To get the data in CSV format, see wikitext. To customize this message or add categories, create [[/top]].}} {|style="width:100%; color:#606000; background-color: #FFFFE0; border:1px solid #EEEE80; padding:2px; margin-bottom:1em" cellpadding=0 |- |<imagemap>Image:Clock and warning.svg|20px rect 100 100 100 100 [[##]] desc none</imagemap> | Следующие данные '''взяты из кеша''', последний раз он обновлялся в '''2024-04-25T12:26:09Z'''. |} {| class="sortable wikitable" ! Гаджет !! data-sort-type="number" | Количество участников !! data-sort-type="number" | Активные участники |- |BKL || 33 || 4 |- |BlockOptions || 20 || 0 |- |Cat-a-lot || 2 || 2 |- |CleanDeleteReasons || 18 || 2 |- |Contribsrange || 51 || 1 |- |Deyatificator || 165 || 15 |- |DotsSyntaxHighlighter || 51 || 4 |- |FlaggedRevs || 113 || 7 |- |HideCentralNotice || 11 || 3 |- |HighlightRedirects || 31 || 3 |- |HotCat || 168 || 11 |- |OCR-toolbar || 43 || 6 |- |OftenUsedToolbar || 21 || 2 |- |UTCLiveClock || 117 || 4 |- |autodel || 23 || 2 |- |convenientDiscussions || 13 || 1 |- |exlinks || 96 || 5 |- |externalLinksEdit || 39 || 4 |- |histcomb || 145 || 7 |- |markadmins || 197 || 8 |- |markblocked || 150 || 8 |- |pagenominator || 13 || 2 |- |popups || 19 || 2 |- |preview || 122 || 7 |- |purge || 64 || 4 |- |roundCorners || 108 || 3 |- |summary || 90 || 4 |- |urldecoder || 124 || 7 |- |watchlist || 40 || 2 |- |wikEd || 1 || 1 |- |wikEdDiff || 18 || 3 |} * [[Служебная:Использование гаджетов]] * [[m:Meta:GUS2Wiki/Script|GUS2Wiki]] <!-- data in CSV format: BKL,33,4 BlockOptions,20,0 Cat-a-lot,2,2 CleanDeleteReasons,18,2 Contribsrange,51,1 Deyatificator,165,15 DotsSyntaxHighlighter,51,4 FlaggedRevs,113,7 HideCentralNotice,11,3 HighlightRedirects,31,3 HotCat,168,11 OCR-toolbar,43,6 OftenUsedToolbar,21,2 UTCLiveClock,117,4 autodel,23,2 convenientDiscussions,13,1 exlinks,96,5 externalLinksEdit,39,4 histcomb,145,7 markadmins,197,8 markblocked,150,8 pagenominator,13,2 popups,19,2 preview,122,7 purge,64,4 roundCorners,108,3 summary,90,4 urldecoder,124,7 watchlist,40,2 wikEd,1,1 wikEdDiff,18,3 --> e2asicahpjbodykgcahh131e1fuyk97 Индекс:Ядринцев Н.М. Сибирь как колония. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее. (1882).pdf 106 1158164 5124080 5089669 2024-04-25T18:34:47Z Egor 8124 описание proofread-index text/x-wiki {{:MediaWiki:Proofreadpage_index_template |Type=book |wikidata_item= |Progress=C |Название=Сибирь как колония. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее. |Автор=[[Николай Михайлович Ядринцев]] |Переводчик= |Редактор= |Иллюстратор= |Год=1882 |Издатель=Типография М. М. Стасюлевича |Место=Санкт-Петербург |Том= |Часть= |Издание= |Серия= |Источник=pdf |school= |Ключ= |Изображение=1 |Страницы=<pagelist 1to4="-" 5="title" 6="label" 7="title" 8="-" 9to11="content" 12="-" 13to15="auth" 16= "-" 17=1 488="Опечатки" 489to492="-"/> |Тома= |Примечания=[[Индекс:Ядринцев Н.М. Сибирь как колония. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее. (1882).pdf:ВТ|В современной орфографии]] |Содержание=<center>ОГЛАВЛЕНІЕ.</center> {{right|Стр.}} {{Dotted TOC||Оглавленіе|}} {{Dotted TOC||От автора|}} {{Dotted TOC||I. Русская народность на Востокѣ|1}} {{Dotted TOC||II. Областной типъ русской народности на Востокѣ|50}} {{Dotted TOC||III. Инородцы и инородческій вопросъ Сибири|86}} {{Dotted TOC||IV. Условія разрѣшенія инородческаго вопроса|106}} {{Dotted TOC||V. Колонизація Сибири и современныя переселенія|126}} {{Dotted TOC||VI.Ссылка въ Сибирь и положеніе ссыльныхъ|164}} {{Dotted TOC||VII. Исторія эксплуатаціи богатствъ на Востокѣ|223}} {{Dotted TOC||VIII. Экономическое положеніе Сибири|264}} {{Dotted TOC||IX. Управленіе Сибирью и реформа Сперанскаго|297}} {{Dotted TOC||X. Потребность знанія на Востокѣ и образованіе въ Сибири|365}} {{Dotted TOC||XI. Будущность страны и условія ея преуспѣянія|432}} {{Dotted TOC||Приложеніе. Статистическія свѣдѣнія о современномъ состояніи Сибири|451}} {{Dotted TOC||Опечатки|472}} |Header=__NOEDITSECTION__<div class="text"> |Footer=<!-- --> <references /></div> |Width= |Css= }} kdju4vgwkur591gfob479g27xixyyyb Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/19 104 1164094 5124140 5122589 2024-04-26T06:20:03Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>спас Рудак Стефан, семья которого была уничтожена карателями вместе с жителями деревни. Свидетель Желобкович В. А. 11.11.1987 г. показал, что каратели с применением насилия согнали всех жителей деревни в сарай, закрыли двери и подожгли, а когда люди стали вырываться, расстреливали их. Мать накрыла его собой, и они лежали на земле среди убитых и раненых односельчан. При этом он получил ранение в плечо, а мать погибла. Когда каратели ушли, на пепелище видел обгоревших мужчин, женщин и детей. Некоторые из них еще подавали признаки жизни, но вскоре умирали. Среди погибших были его отец, мать, братья Иван и Степан, сестра Анна. Остались в живых раненые Барановский Антон и Каминский Иосиф Иосифович, а также девушки Сидорович и Климович, которые сильно обгорели и лечились на хуторе Хворостени, где позже погибли от рук иных карателей. Аналогичные показания дали свидетели Желобкович Я. А. и Кривонос И. В., пояснив, что при жизни Желобкович В. А. рассказал им об этом, а позже собственноручно записал воспоминания о событиях 22 марта 1943 года, которые опубликованы в 2015 году в газете «Знамя юности» под названием «Он выжил в Хатынском огне». Свидетель Яскевич В. А. 31.01.1961 г., 23.11.1973 г., 25.03.1975 г., 13.11.1987 г. показал, что, находясь в соседней деревне, слышал стрельбу и видел, как горела д. Хатынь, а когда пришел туда, видел пепелище и раненого Каминского И. И., который лежал среди расстрелянных и обгоревших односельчан. Среди них опознал отца — Яскевича Антона Антоновича, мать, брата Виктора, сестер Надежду и Ванду. Тогда погиб и его брат Владислав. Свидетель Климович С. А. 18.11.1987 г. о сожжении карателями д. Хатынь узнала от партизан. На следующий день пошла в деревню, где видела на пепелище трупы ее жителей, среди которых были Желобкович Ольга Антоновна, ее отец — Климович Антон Максимович, брат — Антон, сестра — Юлия, Слонская Кристина Максимовна и Соколовский Петр Леонович. Свидетель Довгель А. А. 18.11.1987 г. показал, что при указанных обстоятельствах погибли ее отец — Довгель Антон Антонович, брат Борис Антонович и сестра Дрожынская Юзефа Антоновна с дочерями Валентиной и Михалиной, а свидетель Давидович Н. И. 23.11.1987 г. подтвердил гибель Мироновичей Иосифа Иосифовича, Феклы Николаевны, их детей — Нины, Федора, Петра, Василия и Елены. Свидетель Желобкович А. П. указал о смерти отца — Желобковича Петра Антоновича, матери — Стефании Алексеевны, сестер — Ольги, Лидии, Станиславы и Раисы. Аналогичные показания при досудебном производстве дали свидетели Желобкович Н. А. и Авгусевич С. А. Свидетель Карабан Т. В. 11.11.1987 г. сообщила о сожжении карателями в сарае Яскевича Антона Антоновича, ее матери Карабан Юлии Амросиевны, братьев — Виктора, Иосифа, Петра и Владимира, сестер — Марии и Анны.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> qvtfv7nydhbvqfq15sxrr3egaqkewod Страница:Почти дневник (Катаев). С фронта первой мировой войны. стр. 53.jpg 104 1164104 5124088 5122886 2024-04-26T02:41:46Z Vladis13 49438 викификация proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="3" user="Wesha" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>щим свистом отрывались от него бомбы и жалили неприятельскую территорию, поднимая столбы дыма. За эту разведку и взрыв артиллерийского склада, зафиксированный беспристрастной пластинкой фотографического аппарата, командир корабля представлен к кресту. === ИЗ РУМЫНИИ === ==== I ==== __NOEDITSECTION__ Пыльный и знойный городишко. В мирное время он жил сонной, тягостной жизнью, заключенной в колоритные рамки: два ресторана, базар, где продаются кавуны да помидоры, собор с полинявшими куполами, кондитерская «Реномэ», парикмахерская «Реномэ», фотография «Реномэ» и бюро похоронных процессий тоже… «Реномэ». И все это одного и того же хозяина-грека. И больше ничего. Теперь не то. Город неузнаваем. Он весь стал какого-то военного, защитного цвета. Всюду, куда ни посмотришь, военные. Пехотинцы, артиллеристы, кавалеристы, авиаторы, моряки. По кривым, наивно-провинциальным тротуарам позвякивают шпоры изящных офицеров. То и дело, обдавая любопытных кисейных девиц мелкой белой пылью, прокатывают по улицам неуклюжие фаэтоны, унося ослепительно белые кители и черные усы моряков. По окраинам города расположились бивуаком войска. Вот на пыльном, поросшем бурьяном пустыре красуется четырехорудийная тяжелая батарея. Пестреют вязки сена, палатки, гимнастерки солдат. Дымят походная кухня и кипятильник. Пройдите чуть дальше — бивуак сербских добровольцев. Меж пыльных верб протянута коновязь и топчутся лошади. Возле канавы, поросшей березой, группы сербов. Лица у них смуглы, глаза как угли и очень энергичные рты. Вот на плану — бивуак наших казаков. Вот пулеметная команда. Пристань. Зной. Мухи. Белая мелкая пыль. Баржи, пароходы, катера, шлюпки, моторные лодки.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 0rwu12xrw7r2sslawmeoo1s7kmmsn8c ЭСГ/Ману 0 1164195 5124087 5123131 2024-04-26T00:35:28Z TextworkerBot 53992 ссылка перенесена в Викиданные (ВИКИДАННЫЕ) wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |КАЧЕСТВО= }} '''Ману''' (санскр. manu — человек), имя древне-индийских мифических прародителей рода человеческого, числом 14, по одному для каждого мирового периода т. н. „Манвантара“ (Manu-antara), длящегося 320.000 лет и делящегося на 4 века т. н. ''юга''; все же 14 вместе составляют 1 „день Брахмы“ (Brahma-kalpa). По верованию индусов, теперь идет 4-й юга (kali-yuga) 7-го Манвантара, коего прародитель Ману Вайвасвата (Сын Солнца), спасшийся от всемирного потопа, был родоначальником Солнечной династии в Айодхьи, откуда произошел и ''[[../Рама|Рама]]'' (''см.''). Самому первому, Ману-Свайамбхува (сын Брахмы-Сваямбху, т. е. Самобытие) легендарная традиция приписывает и „Законы Ману“ (dharmaçāstra = законоучение, sanhita = сборник, smrti = священное предание), знаменитый памятник религиозно-бытового уклада ''[[../Брахманизм|брахманизма]]'' (''см.''), в 12 книгах (около 2½ тыс. стихов), важнейший в области юридич. [[../Санскритская литература|санскритской литер.]] (''см.''). Переводы: русский ''Эльманович'', „Труды Об-ва рус. ориент.“, 1913; англ. ''Bühler'', „Sacred Books of the East“, XXV, 1886. {{ЭСГ/Автор|П. Риттер}} qijwrzmcvelwifl4rymaer8r32gz1va ЭСГ/Коменский, Ян Амос 0 1164196 5124085 5123136 2024-04-26T00:35:23Z TextworkerBot 53992 ссылка перенесена в Викиданные (ВИКИДАННЫЕ) wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ=Коменский |КАЧЕСТВО= }} '''Коменский,''' Ян Амос (род. 28 марта 1592 г. в Нивнице в Моравии, ум. 15 ноября 1670 г. в Амстердаме), один из величайших педагогов. Длинная, богатая драматическими перипетиями и глубоким внутренним содержанием жизнь К. совпала с интересным, но в то же время тяжелым и полным контрастов периодом истории. Это был период искренней, развившейся под влиянием идей Бэкона веры в чудодейственную силу положительного знания и в то же время период мистических чаяний у одних, глубокого невежества и огрубения нравов, под влиянием 30-летней войны, у других; период беззаветной борьбы за религиозную правду и — отвратительного мародерства солдат. К. развивался и действовал отчасти в связи, отчасти вразрез с духом времени и характером своей среды и положения. Почти самоучка, он обладал не только разносторонним, но и глубоким образованием. Вечный странник на земле, он написал больше, чем самый плодовитый автор, работающий в тиши кабинета. Епископ гонимой секты, он ратовал за соединение всех христианских церквей в вере и любви. Дитя века ожесточенных войн, он с пророческим жаром проповедывал мир и наступление тысячелетнего царства мира. Он глубоко верил в неизбежность его наступления, но эта вера заставляет его не успокоиться, а непрестанно работать. Семья К. принадлежала к общине „моравских братьев“, близкой по духу гусситству. Рано оставшись сиротой, он лишь на 16 году поступает в латинскую школу в Прерау, затем усиленно работает в университетах Герборна, особенно Гейдельберга. В 1614 г. он — учитель в школе в Прерау; здесь появляется его первое педагогич. произвед. „Grammaticae facilioris praecepta“. В 1616 г. становится священником в Фульнеке, продолжая работать в школе и для школы. После разрушения Фульнека в 1621 г., К. до 1628 г. должен скрываться в глухих местах у разных покровителей. В эти тревожные годы он пишет на чешском языке удивительное по глубине мысли и возвышенности чувств произведение „Лабиринт мира и рай сердца“, составляет историю первых времен Моравии и карту Моравии. В это же время он задумывается над созданием хороших учебников и лучшего метода преподавания. Осуществлять этот план стал в польском городе Лешно (Лисса), где поселился в 1626 г. К 1633 г. относятся первые наброски его „Великой дидактики“ на чешском языке, появившейся в полном виде лишь в 1656 г. В 1631 г. появилась его знаменитая „Дверь языков“ — „Janua linguarum reserata“, руководство „для изучения латинского и всякого другого языка одновременно с основами всех наук и искусств“. Иностранный язык должен был быть усвоен на материале, изложенном в 1.000 коротких фраз, заимствованном из того, что доступно детскому пониманию в области быта, науки и религии. Книга была переведена почти на все европейские и многие азиатские языки. За „Дверью языков“ в 1633 г. последовало „Преддверие“ — „Vestibulum“. В том же 1633 г. издано руководство („Informatorium“) материнской школы, посвященное воспитанию детей первых шести лет. Затем мысль К. все больше сосредоточивается на необходимости построения „Пансофии“, энциклопедии и философии знаний. Идея о возможности объединения всех знаний в единое стройное целое носилась в воздухе, и по этому поводу у К. начинается оживленная переписка с разными лицами, особенно с Самуилом Гартлибом, опубликовавшим в Лондоне без ведома К. сообщенный ему для просмотра набросок плана пансофии („Conatuum Comenianorum praeludia“). Опубликование этого наброска вызвало страстную полемику (на нее К. отвечал особым разъяснением — „Dilucidatio“), но также и бурные восторги, еще больше утвердившие К. в намерении итти „по царственному пути пансофии“. Но текущие нужды школы и церкви также настоятельно заявляли о себе, и в 1637 г. К. пишет „Dissertatio didactica“, в которой впервые дает теоретическое обоснование своим взглядам на преподавание латинского языка, и латинскую пьесу для школ „Диоген Циник“, а в 1638 г. посылает шведскому канцлеру Оксенштирна перевод с чешского на латинский своей „Великой дидактики“ („Didactica Magna“). В 1641 г. К., по приглашению Гартлиба, едет в Лондон, где парламент готов был предоставить в его распоряжение коллегию с богатыми доходами для разработки, совместно с выдающимися учеными, разных пансофистических вопросов. Но политические смуты разбили эти планы, и К., к большому огорчению своих лондонских друзей, решился в 1642 г. принять предложение голландского патриция Людвига фан Геера, пригласившего его в Швецию, в Норчепинг. Здесь К. делится с Оксенштирна смелыми пансофистическими планами, но, не найдя поддержки в этом отношении, соглашается принять более скромное поручение — составить учебники для Швеции. Для работы он поселяется в Эльбинге и приглашает для нее помощников, к сожалению, оказавшихся мало пригодными. Начатая, в значительной степени, против воли (1643 г.), работа не особенно спорится; фан Геер начинает тяготиться затянувшейся выдачей субсидии. Это — самые тяжелые годы жизни К. Наконец, в 1646 г. приступили к печатанию, прерванному назначением К. в 1648 г. в Лиссу епископом моравских братьев. Здесь в том же году появился великолепный плод „сизифовой работы“ для Швеции — „Methodus linguarum novissima“. В 1648 же году закончилась Тридцатилетняя война Вестфальским миром, но он разбил надежды К. на дарование прав моравским братьям. Община была рассеяна, и ее епископ принял приглашение семиградского князя Сигизмунда Ракочи взять на себя организацию школ Семиградья „по принципам пансофии“. У К. опять возрождается мечта создать Collegium lucis (коллегию света). Он переселяется в Семиградье, в г. Шарош-Патак и набрасывает план 7-миклассной школы (Illustris Patakianae scholae idea), в которой должны учить „всему, что может усовершенствовать человеческую природу и улучшить состояние народного хозяйства, государства, церкви, школьного дела“. Практика оказалась ниже идеала. Дело ограничилось тремя низшими классами, посвященными изучению латинского языка; старшие, научно-философские (пансофистические) классы так и не открылись. Хороших учителей не удалось найти, и, чтобы заменить их, К. задался мыслью создать первую книгу для наглядного (при помощи иллюстраций) обучения, „так как твердо остается в памяти лишь то, что воспринимается наглядно“. Этой книгой и явился „Мир в картинах“ („Orbis sensualium pictus“), дававший сжатое представление — при помощи слова, а где можно, и рисунка — о Боге, природе и важнейших человеческих делах и отношениях. Книгу удалось издать лишь в 1658 г. в Нюрнберге. Еще во время Гёте она оставалась любимым детским чтением. — В 1654—56 гг. К. снова живет в Лиссе, откуда, после разорения города поляками, должен был бежать „нагим“, потеряв все свое имущество, свою богатую библиотеку, свои литературные труды, в том числе самые любимые: чешский словарь и наброски пансофии. Лишь немногое удалось запрятать и спасти его друзьям. После долгих скитаний К. находит, наконец, приют в Амстердаме, „красе Нидерландов“, где он был еще восторженным юношей, 44 года назад. Силы не изменяют К. до конца, и последние 14 лет его жизни это — годы неустанной и напряженной работы. С 1657 г., во исполнение декрета амстердамского сената и при материальной поддержке Лаврентия фан Геера (сына Людвига), начинает издаваться полное собрание дидактических сочинений К. („Opera didactica omnia“) в 4-х томах in folio (1-ый том с произведениями до 1640 г. с „Didactica Magna“ во главе; во 2-м т. содержится написанное в Эльбинге; в 3-м — в Шарош-Патаке; в 4-м — в Амстердаме). Незадолго до смерти К. издает (1666) две первых части задуманной в 7-ми томах пансофии („Panergesia“ и „Panaugia“). В это же время заканчивается „Janua rerum“ (изданная после смерти в 1681 г.); к 1668 г. относится лебединая песня: „Unum necessarium“, заключающая и настоятельное указание на единую высокую цель существования — стремление к Божеству — и ретроспективный взгляд на пройденный К. „лабиринт жизни“ — „работу Марфы“ над воспитанием юношества и примирением человечества. К. был первым, потребовавшим всеобщего образования без различия сословия и пола. В школу должны поступать все: богатые и бедные, дворяне и не дворяне, женщины также, так как они „одинаково одарены живым и восприимчивым для мудрости умом (часто даже больше, чем наш пол)“. Первым также он намечает органическую систему школьного образования. По плану К., школа распадается на 4 шестилетних периода: 1) материнская школа (для детей до 6-ти лет) в каждом доме, 2) школа родного языка в каждой общине, 3) латинская школа (12—18 л.) в каждом городе и 4) высшая школа для юношества в каждой провинции. — Школы должны стать „мастерскими человечности“. Существующие не удовлетворяют этому назначению. Они учат не тому, что нужно, дают одну „словесную шелуху“ вместо действительно ценных, реальных знаний, научают чужим словам о вещах вместо того, чтобы научить познавать самые вещи, — и учат не так, как нужно. Прежде всего нужно соблюдать естественную последовательность: развивать ум раньше языка, знакомить с реальными предметами раньше, чем с понятиями, с конкретными примерами раньше, чем с общими правилами. Во главу методов преподавания должно быть положено „золотое правило“: путем всесторонней наглядности делать все доступным возможно большему числу чувств — не только слуху, но и зрению, обонянию, осязанию. Где нельзя показать самого предмета, нужно дать хотя изображение его. Нужно воспламенять у учащихся любовь к школе. Она должна привлекать к себе своим веселым, светлым видом, картинами на стенах, а главное — дружеским, любовным отношением преподавателей к учащимся. И по своим педагогическим воззрениям и по мечтам об объединении человечества в одну дружную семью К. стоял далеко впереди своего века. Многое из задуманного им осуществлено только теперь; еще большее ждет своего осуществления. {{ЭСГ/Автор|Л. Синицкий}} dlqbzv2x7zuhhf1w49vvw30j46eyhz4 ЭСГ/Локк, Джон 0 1164197 5124086 5123137 2024-04-26T00:35:26Z TextworkerBot 53992 ссылка перенесена в Викиданные (ВИКИДАННЫЕ) wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ=Локк |КАЧЕСТВО= }} '''Локк''' (Locke), Джон, знаменитый английск. философ, род. в 1632 г. в Рингтоне (графство Сомерсетшир). Он изучал в Оксфорде философию, естествознание и медицину и в этот период своей умственной жизни испытал на себе мощное влияние Декарта, отвратившее его от схоластики. Особенно преуспел Л. в медицине. Как врач, он и был принят в 1667 г. в дом лорда Эшли, впоследствии графа Шефтсбери, с изменчивой судьбой которого тесно связана его собственная жизнь. Дважды Л. был секретарем Эшли, как лорда-канцлера и как первого министра, и дважды терял свой пост вслед за падением своего покровителя. Годы 1675—1679 он прожил за границей. В 1682 г. Шефтсбери, враг абсолютизма, бежал от преследований короля в Голландию; в 1683 г. за ним последовал и Л. Вступление на престол Вильгельма Оранского дало Л. возможность в 1689 г. вернуться в Англию. До 1700 г. он занимал государственные должности. Умер в 1704 г. — Л. проложил совершенно новое русло для течения философской мысли и поставил на разрешение исследователей глубокий вопрос о природе нашего знания, о происхождении наших идей. До Л. в философии царил ''догматизм'', на почве которого воздвигались метафизические учения — без проверки и оценки тех умственных сил, которыми вообще располагает человек, как познающий субъект. Л. сделал первый и самый значительный шаг на пути к ''критицизму''; для него познание было проблемой самостоятельной дисциплины, объектом особой теории (гносеология), в которой он видел неизбежное преддверие философского мышления. Прежде чем объяснять мир как целое, надо отдать себе отчет в том, что и как в мире познаваемо; мимо этой предварительной задачи со времени Л. не может пройти ни один мыслитель; вот почему книга Л., посвященная ей, — „Essay concerning human understanding“ („Опыт о человеческом разуме“, 1689—1690 гг.) — создала эпоху в истории философии. Исследуя, с помощью чисто-психологического метода, происхождение и характер человеческих знаний, Л. пришел к выводу, что никаких врожденных идей у нас нет, и решительно все наши понятия добываются нами из опыта; этим он пошел наперерез царившей в его время схоластической теории врожденности (''нативизм'') и возвестил начала ''эмпиризма''. Разум для Л. подобен гладкой доске или чистому листу бумаги (tabula rasa), на котором опыт, и только опыт, запечатлевает свои письмена. Являясь на свет без всяких, даже потенциальных или зародышевых понятий, мы получаем все наши знания путем восприятия как окружающих предметов, так и состояний нашего духа. Опыт, таким образом, бывает внешний и внутренний; он сводится к ощущению (sensation) и рефлексии (reflexion); это — „единственные окна, через которые проникает в темную комнату нашего ума свет представлений“. Ощущения возникают потому, что вещи действуют на наши органы чувств; эти извне полученные впечатления перерабатываются нашей психикой, и дух, наблюдая эту свою внутреннюю деятельность, сочетает данные такого наблюдения, такого размышления с показаниями внешних чувств, — из этих двух элементов и возводится весь строй наших знаний. При этом рефлексия может, конечно, начаться лишь тогда, когда пройдена уже предварительная ступень, т. е. когда уже имеется налицо ощущение, — то, над чем рефлексия оперирует; следовательно, конечный источник знания, это — все-таки ощущение. И нет ничего в разуме, чего прежде не было бы в ощущении (nihil est in intellectu, quod ante non fuerit in sensu). Вот почему от Л. и ведет свое происхождение философская школа ''сенсуализма''; но сам Л., вопреки мнению некоторых немецких историков философии, не был сенсуалистом: для него на ряду с ощущениями, хотя бы и после них, должна быть внутренняя работа духа. Все идеи, образующие наше познание, Л. разделяет на простые и сложные. Те идеи, или понятия, которые дает нам ощущение в том или другом органе чувств, он называет простыми; ум, воспринимая их, остается пассивен. Но затем интеллект подвергает этот сырой материал простых идей переработке, сравнивает их, разъединяет и соединяет на самые разнообразные лады, и в результате получаются идеи сложные, продукт активности. Хотя наше познание и питается окружающей средой, но не все наши представления служат верными копиями последней, как слова не похожи на понятия, ими обозначаемые. В самых вещах действительно находятся и неотделимы от них только следующие свойства: величина, форма, количество, положение, движение или покой их частиц; эти свойства, неотъемлемо принадлежащие вещам, Л. называет первичными. Но вещи, в силу своих известных первичных свойств, обладают еще способностью воздействовать на наши чувства таким способом, что порождают в нас представления свойств, вещам вовсе не принадлежащих: таковы цвет и звук, запах и вкус, тепло и холод, твердость и мягкость и т. д. Все это, именуемое Л. вторичными свойствами, находится не в вещах, а только в нашем собственном духе. Л. таким образом отнял у мира значительную часть его собственности, какую, по крайней мере, ему всегда приписывали, и мир оказался беззвучен, бесцветен, безуханен; он не холоден и не тепл: он — только совокупность движущихся частиц известной формы и величины, и это мы от себя придаем ей краски, звуки, ароматы, вкусы, атмосферу. Удалите наши органы чувств, и мир сейчас же потеряет свои качества; закройте, например, глаза, и он не будет иметь никаких цветов. Если через преломляющую среду наших представлений так изменяется физиономия реальности, то это значит, что мы не стоим с ней лицом к лицу. Мы не знаем непосредственно самых предметов, а знаем только свои представления о них; оттого познание Л. определяет как восприятие согласия или противоречия двух или нескольких представлений; истина это — верное соединение или разъединение идей, поскольку они выражаются словами. Достовернее всего наше знание о самих себе, — только оно непосредственно и самоочевидно; напротив, внешний мир познается нами с меньшей очевидностью; но скептицизм по отношению к нему все таки не выдерживает критики, — хотя бы уже потому, что показания различных чувств, подтверждая друг друга, слишком убедительно свидетельствуют о реальности мира. Между данным у Л. исчерпывающим психологическим описанием возникновения наших представлений и определением знания, как согласия или противоречия идей, не существует строго-необходимой связи, и если в первой области Л. является чистейшим эмпириком, то в характеристике познания он обнаруживает несомненные элементы идеализма; по Л. оказывается, что, хотя все наши представления даны внешним и внутренним опытом (эмпиризм), тем не менее мы заключены в пределы собственного духа, именно этих самых представлений (идеализм), и оттого внешний мир, эта, повидимому, воплощенная достоверность, на самом деле служит предметом не достоверности, а только вероятности. Отсюда и понятно, что из локковской философии могло зародиться идеалистическое, или имматериалистическое учение Беркли (''ср.'' [[../Идеализм|XXI, 439]]), скептическое учение Юма, и вместе с тем она же оказала могучее содействие общему позитивному духу современной науки. В борьбе с теорией врожденных идей Л. нашел себе гениального соперника в лице Лейбница, который шаг за шагом разобрал его „Опыт“ в своих „Nouveaux essais sur l’entendement humain“ и сделал, между прочим, то важное указание, что Л. упустил из виду в человеческой психике момент бессознательного. Как практический мыслитель, Л. в многосторонности своих интересов, знаний и мыслей, является одним из самых высоких поборников свободы, человеколюбия и просвещения. В „Трактате о гражданском правлении“ он, предвосхищая идеи Монтескье, развил учение конституционализма. Происхождение государства он объясняет свободным договором людей, в видах обеспечения жизни, свободы и собственности. Государственная власть должна быть разделена на законодательную и исполнительную (в последнюю входят и судебные функции). Глава государства подчиняется закону, и если он нарушает последний, то верховная власть возвращается к своему источнику — народу. В трех письмах о веротерпимости Л. защищает ее высокие принципы, как необходимый признак всякой истинной религии, — особенно, христианства; разумности последнего он посвятил особую книгу. В „Мыслях о воспитании“ Л., предвосхищая некоторые идеи Руссо, высказал плодотворные взгляды на то, что необходимо развивать самодеятельность воспитанника, пробуждать в нем чувство чести, содействовать росту его индивидуальных задатков, соблюдать гармонию души и тела, отнять у школы ее запугивающий и схоластический характер и т. д.; педагогические воззрения Л. оказали серьезное влияние на современников, — особенно его теория, по которой господствующую роль должно играть воспитание воли, а не ума (ср. ''[[../Педагогика|педагогика]]'', XXXI, 404). На русск. яз. „Опыт о человеческом разуме“ Л. переведен А. Савиным (1898); есть несколько переводов и его „Мыслей о воспитании“ (см., особенно, в „Педагогич. библиотеке“ Адольфа, перевод А. П. Басистова). Из сочинений о Л. отметим: ''В. Серебреников'', „Учение Л. о прирожденных началах знания и деятельности“ (1892); ''Т. Fowler'', „Locke“ (1880; на русск. яз. изложено в „Русск. Мысли“, 1892, III и IV); ''Ed. Fechtner'', „John Locke“. {{ЭСГ/Автор|Ю. Айхенвальд}} ''Экономические'' воззрения Л., наиболее полно изложенные им в двух небольших трудах („Some considerations on the lowering of interest and raising the value of money“, 1692, и „Further considerations, concerning raising the value of money“, 1695), не отличаются законченностью и последовательностью. На них отразилось переходное состояние экономической мысли в его время, и характерная идеология входившей в силу финансовой крупной буржуазии уживалась у Л. с взглядами, послужившими для разработки трудовой теории ценности. Л. не разделяет уже многих предрассудков меркантилистов и даже борется против них. Он отрицает за деньгами главное и единственное выражение богатства, но это не мешает ему быть сторонником учения о торговом балансе и в качестве члена Council of Trade представить докладную записку (1697) о необходимости всяческого покровительства английской мануфактурной промышленности, не останавливаясь даже пред уничтожением ее главного конкурента — шотландской мануфактуры. В оживленной полемике с Нореом Л. утверждает, что норма процента зависит от количества денег и выступает против регулирования государством процентной нормы. В то же время Л. один из первых в ту эпоху дает довольно стройное учение о труде, как единственном мериле ценности товаров. Прибавочная ценность является у него в форме процента и ренты и признается им ничем иным, как чужим трудом, присвоение которого другими возможно лишь благодаря обладанию землей и капиталом. Право собственности на орудия производства, превышающие индивидуальные силы отдельного лица, ими распоряжающегося, есть лишь „политическое изобретение“, резко противоречащее естественно-правовому основанию собственности вообще. Л. был одним из основателей и главным акционером Английского банка (осн. в 1694 г.) и вместе с тем сторонником выдвинутого впоследствии физиократами единого налога на землю. {{ЭСГ/Автор|С. З—ский}} aghhitxc4omc112x4cc3fm0be8kq5ld ЭСГ/Арабская литература 0 1164239 5124065 2024-04-25T12:28:23Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ= |КАЧЕСТВО= }} '''Арабская литература.''' Историю арабской литературы удобно делить на периоды: 1) чистоарабский, 2) общемусульманский классический, 3) послеклассический, 4) упадок, 5) возрождение под влиянием европеизма. ''Перио...» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ= |КАЧЕСТВО= }} '''Арабская литература.''' Историю арабской литературы удобно делить на периоды: 1) чистоарабский, 2) общемусульманский классический, 3) послеклассический, 4) упадок, 5) возрождение под влиянием европеизма. ''Период арабский''. В форме устной лирической поэзии А. л. процветала еще до времен мусульманства (в V—VII в.); к числу доблестей бедуинского витязя принадлежало уменье составлять стихотворения, в которых поэт восхвалял свою возлюбленную и прославлял свои подвиги и свои качества, своего коня или верблюда, осмеивал врагов своих и своего племени и превозносил свое племя над всеми прочими. В первые века ислама эти старинные лирические произведения были собраны и записаны (больше всего для целей филологических и стилистических) и, таким образом, дошли до нас преимущественно в виде сборников и антологий под заглавиями: „Нанизанные стихотворения“ („моаллаки“, — Имрулькайса, ум. ок. 530, Набиги, Антары и др.), „Песни доблести“ („Хамаса“), „Диван племени Хозейль“, „Книга песен“ („Китаб-аль-агани“, с приложением биографий) и пр. Сохранялись также те или другие особые стихотворения, или даже целые „диваны“ отдельн. лиц — благородного Шанфары, плачущей поэтессы Хансы и др. Основатель ислама Мохаммед († 632) для своего Корана избрал форму рифмованной прозы, которой держались в его времена, например, арабские шаманы; стихов он не умел составлять и даже их не любил; однако арабы-завоеватели I в. ислама слишком мало интересовались симпатиями и идеалами Мохаммеда и продолжали с любовью развивать свою старинную поэзию языческих времен. Ей покровительствовала и правящая халифская династия Омейядов (при дворах которых не в Аравии проживали славные поэты Джарир † 728, Фараздак † 728, христианин Ахталь † 710, и др.), и только небольшая группа верных последователей Пророка, преимущественно в Медине, занималась не поэзией, но изучением и истолкованием Корана, собиранием богословско-юридических преданий („хадисов“) о Мохаммеде и, на основании хадисов, вырабатывала мусульманскую „сунну“; тогда же, между I—II в. гижры, внук Абу-Бакра ’Орва † 713, Шя’бий ибн-Шарахиль † 723, и ученик Орвы Зохрий, † 742, составляли своды также хадисных материалов для будущей биографии Мохаммеда. Некоторые южные арабы, по религии христиане или евреи, пришедшие из старокультурного Йемена в Дамаск к Омейядам и обратившиеся в ислам, положили начало всеобщей истории на арабском языке (фантазер Вахб ибн Мюнаббих); куфийцем Абу-Мыхнафом, враждебно настроен. против Омейядов, положены были начатки светской историографии мусульманского периода (завоевание Ирака). ''Общемусульман. классический период'' (VIII—XI в.). В 750 г. Омейядов свергли, при помощи персов, Аббасиды, утвердили свою столицу вблизи Персии и дали в халифате перевес персам, которые, под внешней оболочкой языка арабского, могли восстановить свою старую сасанидскую (т. е. персидско-греко-сирскую) культуру, науку и литературу и, с целью хорошо понимать арабский язык и ислам, создали новую науку — арабскую филологию — и научно разработали мусульманское богословие. В Басре, на пограничье между областями арабов и персов, влияние персов началось даже раньше, еще при Омейядах, когда, напр., ибн-эль-Мокаффа (казненный в 757) переводил с персидского языка на арабский язык индийские притчи о шакалах „Калиле и Димне“, иранскую „Книгу царей“, некоторые философск. сочинения Аристотеля и т. д.; и вот теперь, при аббасидах, на основании принцип. Аристотелевой Περὶ ἑρμηνείας, друг ибн-аль-Мокаффы Халиль-басриец († 791) и его ученик и преемник Сибавейх († 793) составили арабскую грамматику. Халилем был также составлен первый арабский словарь (вытесненный в X в. словарем Джаухария, † 1002), и установлена система арабской метрики, оставшаяся авторитетной вплоть до нынешних времен; продолжатели Халиля работали над установлением образцовой арабской фразеологии и синонимики, для чего руководствовались и языком доисламских стихотворений, которые тогда-то и были собраны в виде моаллак и других антологий, и языком Корана, и наблюдениями над речью современных им кочевых, примитивных бедуинов<ref>В составлении сборников доисламских стихотворений действовали конечно и побуждения просто эстетико-художественные; это, например, вполне можно сказать про составление „Хамасы“ Абу-Теммамом († 846).</ref>; при этом т.-назыв. „куфийская“ школа Кисаия († 805) разрешала, в противоположность педантичным „басрийцам“, делать некоторые грамматические отступления от типа старинной речи в пользу живого, разговорного языка. Отчасти филологическое, но гораздо больше догматическое и юридическое вникновение в Коран привело арабо-персов к созданию обширнейшей литературы комментариев на Коран, „корановедения“, которая, наконец, века через полтора, выразилась в компилятивном исполинском своде Табария († 923). Стараясь установить научную систему мусульманского права, консервативный араб Малик († 795), либеральный перс Абу-Ханифа († 767), Шафии († 820) и ибн-Ханбаль († 855) основали четыре до сих пор известных богословско-юридических школы (школа Софьяна Саврия и Дауда Зâхирия не дожили до наших времен); для поддержки консервативной школе Мâлика, Бохарий (840), Мюслим Нишâбурский († 875) и другие собрали циркулировавшую по халифату необъятную массу хадисов или сунн, в которых сообщались якобы подлинные сведения о личных поступках Мохаммеда и его предписаниях касательно всякого житейского случая. На основании, как тех жизнеописательных хадисных материалов, которые были собираемы Орвою, Зохрием и пр. еще в период омейядский, так и на основании других хадисов, мединец, ученик Зохрия, ибн-Исхак († 768), переселившийся в новую столицу халифа Мансура Багдад, потом Вâкыдий († 823), и его секретарь ибн-Са’д († 845) составили старейшие дошедшие до нас связные биографии Мохаммеда. После этого быстро стала двигаться и историография светская, ускоряемая также честолюбивыми мотивами генеалогическими и подражанием Библии, анналистике сирийцев, персов и других старо-культурных народов; важны историки: Балäзорий († 892), ибн-Котейба († 889), Динаварий († 895), компилятор колоссального свода „Всеобщей истории“ Тáбарий († 923), Mac’удий († 956), историк литературы и культуры андалусец ибн-Абд-Раббих († 940). Из побуждений практических (напр., для целей врачевания) халиф Мансур (754—775) покровительствовал занятию науками естественными и философскими; тем же побуждением руководился и Харун-ар-Рашид (786—809); но сын персиянки халиф Мамун (813—833), известный возведением рационалистического богословия („мотазилизма“) на степень государственного вероисповедания, покровительствовал специально отвлеченной философии; при нем и его преемнике жил философ-аристотелик Киндий, и была организована из сирских нестор. христиан в Багдаде целая переводческая коллегия, которая переводила на арабский язык с сирского греческие аристотелевские и неоплатонические философские произведения. Так появилась у арабов обильная переводная научная литература по высшей философии, математике, медицине, физике, космографии, астрономии, географии и т. д.; разносторонний энциклопедист Джахыз (философ, филолог, географ, отчасти естественник и т. п., † 869), большой арабский националист и даже враг персов, сильно популяризовал эту нововведенную классическую науку своими талантливыми полу-беллетристическими произведениями, а другие арабские ученые вели дальнейшую самостоятельную работу в этой области, делая новые успехи в математике, физике, химии, естествознании, медицине. Как след хранения и разработки классической науки арабами во времена европейского варварства, множество арабских слов доныне остались всеобщими научными терминами, напр., эликсир, алкоголь, алкали, алгебра, цифра, зенит, надир, азимут и пр. и пр. В частности, что касается одной из наук — космогеографии, то надо заметить, что общая система землеведения у арабов мало пошла далее Птоломея (его переводил Киндий и др.); но за то местная география халифата, начатки которой самостоятельно вытекали из необходимости описывать отдельные области государства для податных (хараджных) целей, разработана была арабами очень хорошо, а география иноземная, вызванная политич. и торгов. отношениями халифата к соседям, воспоминаниями пленников, путешественников, предприимчивых арабских купцов и пр., представляет и для нынешних европейцев (для русских тоже) первостепен. исторический интерес. Особенно важны ибн-Хордадбех (844), Я’кубий (891), ибн-Росте (903), путешествовавший по земле хазар и Волге ибн-Фадлан (921), Бальхий († 934), которого потом обрабатывали Истахрий (951) и ибн-Хаукаль (977); один из лучших, заключающих эту ceрию — Мокаддасий или Макдисий (985). Замечательно, что, относясь с благоговением к греческой науке, арабы не чувствовали никакого вкуса к греческому эпосу „Илиаде“ и „Одиссее“, которыми всегда восхищалась вся Европа. В области изящной словесности чужое влияние проявлялось у арабов преимущественно переводами и обработками повестей персидских, персидско-индийских и т. п.: напр., упомянутых „Калилы и Димны“ (VIII в.), иранской „Книги царей“ (VIII в.), „Синдибадовой книги о женском лукавстве“ (VIII—IX в.), — иначе „Семь мудрецов“, „Повести о Варлааме и Иоасафе“ (VIII в.), „Тысячи повестей“ (IX в.), „Странствований морехода Синдбада“ (вероятно, обработанных в приморской, торговой Басре) и т. д. Лирическая арабская поэзия в общем никогда не теряла своей национал.-арабской окраски и старалась даже рабски подражать доисламским бедуинским образцам, которые, как сказано выше, были собраны в антологиях („Моаллаки“, „Хамâса“, огромная „Книга песен“ Абульфараджа Испаханскаго X в. и др.). Однако, совсем уйти от персидского влияния арабская поэзия не могла ни в содержании, ни даже в форме (модификациях просодии); так, ясно персидский, почти зороастрийский дух проникает собою вольнодумные стихотворения Бешшара ибн-Бюрда Слепого († 783), а знаменитейший арабский поэт, „арабский Гейне“ Абу-Новâс († 813), по матери перс, подверг доисламскую манеру жестокому вышучиванию и меткому пародированию и призывал поэзию жить реальными интересами новой культурной жизни. Этот остроумный и иногда разнузданный гедоник Абу-Новâс был любимым поэтом при дворе халифа Харуна-ар-Рашида (786—809), который навеки оставил по себе сказочную славу своим покровительством поэзии и блеском своего багдадского двора; фантастические народные легенды о Харуне и его обстановке образовали впоследствии (ок. X века) один из слоев незавершенного еще сказочного сборника „1001 ночь“, имеющего в своей основе перевод старинного персидского сборника „Тысяча повестей“. — С багдадскими Аббасидами VIII—IX в. соперничали в X в. кóрдовские Омейяды, покрывшие Андалусию сетью академий, высших и средних школ; одним из усерднейших (быть может, даже чересчур усердных) панегиристов Абдеррахмана III Победоносного был известный литературно-исторический антологист ибн-Абд-Раббих († 940). В то время, как у багдадских халифов началась уже клерикальная реакция, даровитый и образованный испанский халиф Хáкам II (961—976) собрал огромную библиотеку, содержавшую 400.000 томов, и, по словам историков, не только внимательно прочел все книги, но и сделал на полях свои приписки; во всех главных городах востока у него были свои агенты, поставлявшие и старые рукописи и новинки за дорогую цену (Абуль-Фараджу за первый экземпляр его „Китâб-аль-агâни“ было послано от Хакама 1000 червонцев); при нем почти каждый в Испании умел читать и писать, а университет кордовский славился во всем мире. — У халифов багдадских наступившее реакционерство объясняется упадком их политической власти: видя разложение халифата и отпадение Персии, они вступили в союз с мусульманскими клерикалами и, выступая как первосвященники и преемники Мохаммеда, объявили ересью рационалистическое богословие, философию и все естественные и точные науки. Такое осуждение науки они успели внушить народной массе (в чем им хорошо помог отпавший от мотазилизма Аш’арий, † 935); однако, остановить умственное движение среди просвещенных кругов общества бессильные халифы не были в состоянии, и недалеко от их резиденции Багдада, где халифы жили пленниками с 945 г. у шиитской династии Бовейхидов, в Басре образовал. обширное общество философов-перипатетиков, называвшееся „верные друзья“ и стремившееся иметь отдельные ложи в других городах халифата; „верные друзья“ составили объемистую популярную философскую энциклопедию, в которую, в качестве пропедевтики, входили также науки естественные и, на первом месте, математические, ненавистные клерикалам за то, что они приучают человека точно мыслить и полагаться только на логические доказательства. При дворах нововозникших независимых княжеских династий (саманидов в Бохаре, хамданидов в Сирии, шиитов-буидов в зап. Персии, которые в своей зависимости держали и багдадского халифа, и у др.) философы находили прямое покровительство; напр., у хамданида Сейфеддовле в Алеппо — аль-Фараби († 950), в Персии — врач и философ ибн-Сина († 1037, Авиценна), труды которых затем пригодились в Испании. Двор алеппского хамданида Сейфеддовле (944—967) был вообще очень оживленным умственным центром; там жил его брат — поэт-рыцарь Абу-Фирâс († 968); туда являлся и знаменитый странствующий панегирист Мотанаббий († 965), готовый, впрочем, за деньги прославлять кого угодно и, получивши денег меньше ожидания, писать ядовитые сатиры на нетароватого покровителя; все-таки талант его настолько ценился и гремел, что, напр., поэта ибн-Хания († 973) в виде высокой похвалы называли „западным Мотанаббием“; там же в Алеппо, хотя и вдали от двора Сейфеддовле, жил величайший арабский поэт-мыслитель пессимистического направления, Абуль-Аля Ма’аррийский († 1057). Историко-библиографический обзор тогдашней и предшествовавшей литературы дал Надим в „Фихристе“ (до 988 г.); обзор учений вольнодумцев, еретиков и сектантов находится у андалусца ибн-Хазма († 1064) и, попозже, у хорасанца Шехрестания († 1153). ''Послеклассический период'' (XI—XV век). Разорение, начатое в XI веке газневидами и сельджуками и продолженное в XIII в. монголами, равно как вытеснение арабов из Испании, тяжело отразилось на судьбах арабской литературы; однако, упала она не сразу и кое в чем ярко блистала вплоть до наступления господства турок-османов (XVI в.). Даже от грозных, губительных походов Махмуда Газневидского была, например, та польза, что, распространивши мусульманские владения в пределы Индии, они позволили аль-Бирунию († 1048), прекрасному естествоиспытателю, астроному, математику и историку, получше ознакомиться с индийской наукой и культурой и ввести в арабскую науку много нового. Вследствие стараний знаменитого сельджукского Мелик-шахова визиря, перса Низамольмолька, Багдад в конце XI и нач. XII века был очень оживленным научным и умственным центром. При сельджуках и даже при монголах процветала астрономия, нужная для астрологии; да и вообще сразу погибнуть для старой культуры было бы трудно. Скептик-философ Газзалий († 1111), перешедший на сторону клерикалов, мог себе победоносно иронизировать над философией и точной наукой, писать рассуждения о „Крушении философов“ и торжественно провозглашать „Оживление наук религиозных“, — он находил себе и теоретическое и практическое опровержение у испанских аристотеликов — ибн-Баддже († 1138), мечтательного идеалиста ибн-Тофейля († 1185) и особенно ибн-Рошда († 1198); по ибн-Рошду (Аверроэсу) читался Аристотель и в средневековых университетах Европы; ненавистные для Газзалия математика и естественные науки дали таких работников, как алгебраист и астроном Омар Хейям († 1121, он же и философ, ученик Авиценны, знаменитый вольнодумный персидский поэт-скептик) и, даже век спустя, ботаник ибн-Бейтар († 1248); к западно-арабским ученым европейцы, искавшие знания, ездили учиться, или, как это сделал сицилийский король Рожер II с землеведом Идрисием (1154), просили арабов составлять для них ученые своды: арабские врачи (они же обыкновенно „хакимы“ = „мудрецы“, или философы) продолжали по-прежнему славиться на весь мир, и для Европы имя Авензоар (= ибн-Зухр, † 1162) было таким же священным именем, как прежде Разес (Абу-Бакр Разий, † 923) и Авиценна (ибн-Сина, † 1037); арабские путешественники, напр., ибн-Джобейр (1183), отчасти ибн-Батута († 1377) и др. своими описаниями ясно нам показывают, насколько еще арабы продолжали культурно превосходить Европу. Все-таки, в виду уменьшения числа ученых, в науке арабской этого послеклассического периода замечается преобладание эклектизма над самостоятельной работой, замечается постепенное усиление наклонности собирать плоды исчезающей учености в виде специальных справочных словарей, энциклопедий и т. п., особенно со времен монгольского погрома; так поступали географ и словарник-биограф Якут († 1229), космограф Казвиний († 1283), космограф Димишкий († 1327), космограф и зоолог Дамирий († 1405), энциклопедист Джаузий († 1200), Фахреддин Разий († 1209), Насиреддин Тусский († 1273) и мн. др., и знаменитее всех (до наших времен) — венец всех энциклопедистов и полигисторов Джеляледдин Соютый († 1505), который толково компилировал прекрасные своды едва ли не по всем отраслям знаний, — и общие, и частно-специальные, но больше всего, по наукам филологическим, историческим и богословским. Для спасения классического арабского языка, основательное знакомство с которым, в виду постепенного уменьшения класса образованных людей, заметно ослабевало, понадобились новые филологические работы: для руководства в стиле и фразеологии составлялись больше, чем прежде, перечни тех разговорных выражений, которых пишущий должен избегать (Харирий, Джаваликий), делались антологические выборки из прежних образцовых поэтов (очень занимателен не только по языку, но и по остроумному суфийско-дидактическому содержанию „Мостатраф“ шейха Ибшихия, XIV в.); вместо подручного, но не детального словаря Джаухария появились такие исполинские словари, как „Точный“ андалусца ибн-Сиды († 1066, 17 томов) и „Океан“ („Камус“) Фирузабадия († 1414); наоборот, чересчур громоздкий и потому непрактичный грамматический свод Сибавейха уступил место небольшим и удобным грамматическим руководствам в роде стихотворной „Альфийе“ сирийца ибн-Малика († 1274), с комментарием египт. ибн-Акыля († 1367), и „Кафие“ египт. ибн-Хаджиба († 1248) с комментарием известного персидского поэта Джамия (XV в.); подручную и, как все его труды, очень умную энциклопедию филологических знаний дал Соютый. Историки, среди всеобщего эклектического направления, тоже с большой охотой отдавались резюмированию сведений о пережитом и исчезающем славном прошлом, причем некоторые вникали и в причины упадка. Из них одни занимались составлением биографических словарей отдельных лиц, отличившихся в истории, науке, литературе, религиозной жизни и пр.; такой словарь философов составил ибн-Кыфтий († 1248), врачей — ибн Аби-Осейбиа († 1269), знаменитых шафиитов и др. — Нáвавий († 1278), выдающихся писателей и деятелей всех направлений — ибн-Халликян († 1282) и т. д., но кто особо любил специализировать всех по отраслям и разрядам и компилировать отдельные словари для деятелей каждой отрасли и разряда — это Соютый. Другими историками иногда составлялись обстоятельные очерки истории отдельных областей и периодов (историю Сирии писал ибн-Асакир, † 1176, специально периода Саладина — Бегаэддин, † 1234), но обыкновенно они писали своды или работы характера более общего: таковы — свидетель наступления монгольского погрома, всеобщий историк ибн-аль-Асир († 1232), христианин Абульфарадж Бар-Эбрей († 1286), сирийский удельный князь, потомок Саладина — Абульфыда († 1331, он же и географ), знаток сект Новейрий († 1332), историки Испании ибн-Азарий (XIII в.), ибн-Хатыб Гранадск. († 1374), египтяне Макризий († 1441) и Абуль Махасын ибн-Тагрибырдий († 1469) и опять тот же египетский энциклопедист Соютый († 1505). Такие историки, как ибн-Тыктака (1302), видя торжество грубых варваров-монголов над цивилизацией, проводили в историю оптимистическое соображение, что ведь и арабы, завоевывая Иран, явились было сокрушителями цивилизации, а потом оказались ее ревностными двигателями. Вдумчивый западный араб ибн-Хальдун († 1406) дал философско-прагматическую историю всего мусульманского мира и отдельных народностей. Бывали, конечно, и такие историки, которые обращали свои сочинения в льстивые панегирики царствующим лицам: Махмуду Газневидскому (Отби), Саладину (египтянин Имадеддин Исфаханий), Тимуру (ибн-Арабшах и, подавно, персы) и пр. Историография светская перемешивалась с историографией церковной, и у очень многих историков, на-ряду с занятием историей, шло непосредственное занятиe богословием, — той схоластической наукой, которая во всех своих отраслях продолжала в XI—XV веке блестяще процветать и преобладать над прочими; важные явления — несколько свободомысленный, но авторитетный комментарий на Коран — Замахшария († 1143) и еще более авторитетный — Бейдавия († 1286), каждое слово которого считается у мусульман почти за святое; но в истинно-научном отношении гораздо выше стоит более полный и более толковый эклектический комментарий Соютыя; кроме того, Соютый составил энциклопедию корановедения „Иткан“; он же скомпилировал все сборники хадисов в один „Сборник сборников“. В области богословско-юридической литературы ханифитское право, не забывая прежнего небольшого компендиума Кодурия (1036), обогатилось большим, до сих пор чрезвычайно употребительным, сводом „Хидая“ Борханеддина Маргинанского († 1197), а из шафиитов Мавердий († 1058) начертал теоретическую картину желательного государственного устройства, и Соютый составил практическое руководство по шафиитскому праву. Таким образом, заключительное воплощение арабской науки есть Соютый. — Очень верным и интересным отразителем общественной жизни XI—XV в. является изящная литература. В восточных частях халифата успехом пользуется ученый профессор и поэт Тантараний (XI—XII в.), пишущий сельджукскому визирю льстивые панегирики, в которых вдохновение и чувство заменяются вычурно-ученой разработкой формы и игрою слов; другой придворный сельджукский сановник, типичный перс-горожанин Тограи († ок. 1121), высказывает разочарование к жизни, которая, по его мнению, дала ему мало почестей и богатства, приторно прославляет идиллическую простоту кочевого быта, рекомендует и аскетическое отречение от превратного мира и снабжает свою проповедь отъявленно эгоистическими соображениями; в Сирии крестовые походы помогают сложиться нетерпимому к христианам воинственному роману про царя Омара-Номана и, приобретшему необыкновен. популярность, длиннейшему рыцарскому роману про доисламского богатыря Антара, творца разных удалых подвигов, который знатным витязем сделался из раба; в Месопотамии, где среди лихолетья было раздолье политическим и всяким авантюристам, басриец Харирий († 1122) в своих „Макàмах“ с увлечением рисовал успешные похождения образованного нахала-проходимца Абу-Зейда („арабского Жиль-Блаза“), и его увлечением заражался даже Замахшарий, автор комментария на Коран. В Египте, куда, кстати сказать, монголы не проникли, жилось легче; правда, экстатические стихотворения пылкого суфия ибн-аль-Фарыда († 1234) проникнуты мистическим аскетизмом и стремлением уйти от жизни, но еще и позже египетские элементы „1001 ночи“, которая между XIV—XV в. получила свою окончательную редакцию, бывают полны жизнерадостного веселья, и только по временам в них прорывается аскетическая, унылая струя. Однако, чем ближе пора упадка, тем больше в литературе заметен этот аскетический пессимизм, переходящий по временам и в ханжество; на пессимистической суфийской подкладке построены многие сборники шутливых анекдотов (напр., Тимурова восхвалителя ибн-Арабшаха, † 1450, еще более — остроумно-поучительный „Мостатраф“ шейха Ибшихия, XIV в.), пессимизм и отречение от мира проповедуют и такие признанные миром ученые, как Соютый; при этом, если насчет Соютыя можно еще думать, что его отшельническая проповедь и жизнь могли вызываться просто стремлением к славе, обидами его болезненного самолюбия и, наконец, отвлеченно-философскими побуждениями, то всех этих соображений, пожалуй, нельзя применять в такой же мере к суфию Шя’ранию († 1565), который жил в ту пору, когда турки-османы уже стали владыками мусульманского мира и принесли с собою умственную и материальную гибель востоку: Шя’раний прямо заявляет, что при всеобщем обеднении народа, поборах и вымогательствах турецкого правительства и духовенства сделаться нищим-дервишем и не иметь недвижимого имущества есть не потеря, а прямое практическое благо. ''Упадок и современное возрождение''. XV—XIX век, при владычестве тупых турок на востоке и реакционных мавров в северной Африке, был периодом падения А. л. Количественно она продолжала быть довольно богатою, но по содержанию это была большей частью убогая и мертвая схоластика, которая однообразно, бездарно и ханжески пережевывала старые богословские и богословско-юридические темы, переписывала и комментировала старые произведения этого рода; практическое значение имел свод ханифитского права, составленный Ибрахимом Алеппским († 1549) и до сих пор принятый в качестве оффициального кодекса для Османской империи. Никогда не прекращавшаяся необходимость изучать мертвую классическую речь, в качестве органа письменности, порождала новые словарно-стилистические руководства и компиляции, среди которых выделяется, по своему объему и усидчивому исполнению, суммарный колоссальный словарь „Венчальная корона по изъяснению Камуса“ египтянина Зебидия († 1791). Очагом этой схоластической деятельности был схоластический университет при каирской мечети Азхар, славный для мусульман всего мира. Более живую деятельность мы видим в области истории, к которой арабы всегда чувствовали чрезвычайную склонность; выдается бол. сводная история арабской Испании, преимущественно культурная — Маккария († 1632), и непрекращающиеся летописи; отметим еще трудолюбивое произв. турка Хаджи-Хальфы († 1658), который составил очень добросовестный библиографический обзор многовековой арабской и вообще мусульманской литературы. — Замершая в схоластике, арабская литература быстро оживилась со второй четверти XIX в., когда была сокрушена политическая сила Турции, и европейское влияние могло свободно проникнуть в Египет, Сирию, а на западе — в Алжир. В Египте высшие учебные заведения в европейском духе были основаны хедивами, которые освободились от османской власти, а в Сирии университеты и средние школы — американскими и французскими миссионерами; новая арабская интеллигенция, проникнувшись идеями европейскими, освободилась от схоластики и вместе с тем научилась от европейцев же высоко ценить и горячо любить свою старую классическую литературу золотого периода. Покамест литературные работники поставляются не столько арабами-мусульманами, сколько арабами-христианами; араб-христианин Бутрос эль-Быстаний составил и энциклопедический словарь в роде европейских; в руках преимущественно христианских эмигрантов из Сирии находится интересная и богатая арабская пресса в Египте, где царит свобода печати; подавленная турецкой цензурою, арабская печать в Сирии до переворота 1908 г. была менее интересна. Из научных орган. важны „Моктатаф“ в Египте и ученый орган бейрутских иезуитов „Машрик“ в Сирии. Блестящих литературных талантов новейшая арабская литература не дала; выделяются из отживших — подражатель старинных классических образцов Насыф Языджи и публицист и романист консервативного типа Фарис Шидьяк, из современных — насквозь европеизированный романист, журналист и ученый, Жюржи Зейдан. Но новые арабские литераторы, при всей непервоклассности или посредственности своих талантов, очень сильны своей совокупностью, подобно русским литераторам времен Екатерины II; не блистая в мировой литературе, они быстро и неуклонно ведут талантливую арабскую расу по пути сближения с европейской культурой. См. ''Альфр. ф. Кремер'', „Kulturgeschichte des Orients unter den Chalifen“ (1877, т. II, стр. 341—484); ''К. Броккельманн'', „Geschichte der arabischen Litteratur“ (2 тт., 1897—1902); ''его же'' с таким заглав. общедоступная „Geschichte der arabischen Litteratur“ в серии Амеланга „Die Litteraturen des Ostens“, т. VI (1901); ''Cl. Huart'', „Littér. arabe“ (1902); ''Э. Браун'', „A. literary history of Persia“, т. I (Л. 1902, посвящ. араб. литер.); ''И. Пицци'', „Letteratura araba“ (1903); ''P. Никольсон'', „А literary history of the Arabs“ (1907); ''И. Холмогоров'', „Очерк истории арабской литературы“ во II томе „Всеобщей истории литературы“ Корша и Кирпичникова, Спб., 1895, стр. 269—377 (с научными промахами и устарелая); ''А. Крымский'', „Арабская литер., в очерках и образцах“, т. I (1910). О современ. араб. литературе см. ''Крымского'' же „Мусульманство и его будущность“ (М. 1899, особ. стр. 41—104), и ''его же'': „Всемусульман. университет при меч. Азхар в Каире“ (М. 1903, отт. из „Древностей Восточных“); ''М. Гартман'', „The arabic press of Egypt“ (1899). {{ЭСГ/Автор|А. Крымский}} {{примечания|title=}} dvprzpglwudn0wlob7zkqsvnvdskn2b ЭСГ/Джайна 0 1164240 5124069 2024-04-25T13:54:22Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q9232 |КАЧЕСТВО= }} '''Джайна,''' см. ''[[../Джайнизм|джайнизм]]''. [[Категория:ЭСГ:Перенаправления]]» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q9232 |КАЧЕСТВО= }} '''Джайна,''' см. ''[[../Джайнизм|джайнизм]]''. [[Категория:ЭСГ:Перенаправления]] cugczsz6653hke5mqxf0e9197tuc44w ЭСГ/Джайнизм 0 1164241 5124071 2024-04-25T14:25:45Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q9232 |КАЧЕСТВО= }} '''Джайнизм,''' древне-индийская религиозная секта, насчитывающая и теперь до 1½ миллиона приверженцев, преимущественно в западной и северо-западной Индии (Пенджаб, Гуджерат, Раджпутана), возникшая одноврем...» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q9232 |КАЧЕСТВО= }} '''Джайнизм,''' древне-индийская религиозная секта, насчитывающая и теперь до 1½ миллиона приверженцев, преимущественно в западной и северо-западной Индии (Пенджаб, Гуджерат, Раджпутана), возникшая одновременно и параллельно с буддизмом и носящая санскритское название ''джайна'' (''jaina''), произведенное от почетного имени ее основателя — ''Джина'' (''Jinа'')-Победитель. Если буддизм упорно боролся с глубоко укоренившимися в брахманизме предрассудками, обычаями и ритуальной внешностью и в результате оказался в Индии побежденным, то Д. сумел так эластично к ним приспособиться и сохранить по внешности национально-индийский отпечаток, что его последователи и теперь составляют в Индии как бы отдельную касту, мирно уживающуюся с брахманистами и насчитывающую приверженцев, гл. обр., среди зажиточных классов, коммерсантов, землевладельцев, банкиров, имеющих большие конторы и торговые фирмы в крупных центрах, приобретая, так сказать, более аристократический характер. Предания и легенды о происхождении Д. представляют разительные аналогии с буддизмом, так что первоначально исследователи не отделяли их один от другого; но трудами ''Г. Бюлера'' („Die indische Sekte der Jaina“, 1887) и ''Г. Якоби'', переведшего и комментировавшего канонич. тексты („Сутры“) джайнов („Sacred Books of the East“, v. 22, 45), была доказана самостоятельность этой секты. Ее основатель жил в VI—V в. до Р. X., он род. в Кундапуре (близ Вайшали, к сев. от нижнего течения Ганга) в зажиточной семье из касты Кшатриев, из рода Джнати, назывался ''Вардхамана''. (Его санскритское прозвище „Сын Джнати“, ''Jnatiputra'', в буддистских текстах на языке пали получило форму „Натапутта“ и часто упоминается, как имя одного из 6 „лжеучителей“, соперничавших с Буддой). Потеряв родителей на 31 году жизни, Вардхамана отрекся от мирской суеты, сделался странствующим аскетом и после 12 лет проповеднической деятельности достиг духовного просветления и прозрения, открыв истинный путь к освобождению. Затем он проповедывал еще 29 лет приблизительно в тех же областях, где и Будда, и умер раньше его (т. е. до 480 г.) в местечке Пава (''Pāvā''), к югу от Патны, 72 лет от роду. Главные имена, которыми джаинисты величают основателя своей религии: Джина (побеждающий в борьбе за достижение истины), Махавира (великий герой), Тиртхакара (совершающий переправу). Д. вскоре разбился на 2 секты, обозначаемые по внешнему признаку: 1) шветамбара (''çvetāmbara'') — облеченные в белую одежду, 2) дигамбара (''digambara'') — одетые воздухом, т. е. нагие. Если первые всегда носят полагающуюся одежду, то вторые теперь обнажаются лишь во время принятия пищи. На подобие буддистов и джаинисты разделяются на общину монахов-аскетов, при чем аскетическому подвижничеству придается здесь очень большое значение, и примыкающих к общине мирян-последователей. Вероучения тех и других очень сходны. Будде предшествовали 24 „предтечи“, а Джине — 23. Сущность догматов Д. составляют „3 сокровища“ (''triratnam''): 1) ''правильное воззрение'' (''samyag-darçanam''), т. е. вера в учение Джины, сплетавшего единственный истинный путь к освобождению и достижению Нирваны, которая изображается как реально осуществляющееся блаженство, 2) ''правильное познание'' (''samyag-jnānam''), т. е. признание, что мир вечно существовал, никем не созданный, а души, которыми одарены и люди, и животные, и растения, и даже камни, подвержены ряду перевоплощений, 3) ''правильное поведение'' (''samyag-caritram''), т. е. мораль, весьма сходная с буддистской, но доводящая ее до крайности, напр., опасение лишить жизни живое существо: джаинисты должны процеживать воду перед испитьем и подметать перед собою дорогу, дабы не раздавить ногою насекомых. Излюбленный способ благочестивых пожертвований у богатых дж-стов — это сооружение больниц для больных и увечных животных и построение храмов, образующих целые отдельные города. Джаинистская архитектура имеет свой особый и богато развитой стиль и процветала в XI—XV в. Для библиографии Д. см. ''A. Guérinot'', „Essai de bibliographie Jaine. Répertoire analyt. et méthod. des travaux relat. au Jainisme“. Paris, 1906. {{ЭСГ/Автор|П. Риттер}} o6xnpu7om7sbsye3v68xnipk3zkaq4v ЭСГ/Ламаизм 0 1164242 5124075 2024-04-25T17:25:01Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q483889 |КАЧЕСТВО= }} '''Ламаизм''' (от тибетского слова лама, букв. — „небесная мать“; с XI—XII вв. как термин для обозначения лиц, принявших монашеские обеты), сложившаяся в Тибете форма позднейшего буддизма. Исповедуется в Тибе...» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q483889 |КАЧЕСТВО= }} '''Ламаизм''' (от тибетского слова лама, букв. — „небесная мать“; с XI—XII вв. как термин для обозначения лиц, принявших монашеские обеты), сложившаяся в Тибете форма позднейшего буддизма. Исповедуется в Тибете, Тангуте, Кукуноре, Алашани, Монголии, Джунгарии (В. Туркестане) и русскими подданными буддистами: бурятами, донскими и астраханскими калмыками. Известен под названием желтошапочной, желтоплатьевой, желтой веры в отличие от красно- и черношапочной, в зависимости от цвета одежды. Проник буддизм в Тибет в VII в. по Р. X. при правителе Сронцзан-гамбо, женившемся на непалской и китайской принцессах, привезших с собою статуи Будды, находящиеся ныне в Лхассе. Сронцзан-гамбо принял буддизм и отправил посольства в Индию, Непал и Китай за учителями и реликвиями. Один из послов, Танми Самбата, отправленный в Индию, составил, применительно к северо-индийскому алфавиту, тибетскую азбуку. Буддизм, будучи отвлеченной теорией по существу, после реформы Нагарджуны и введения новых элементов: культа иоги и тантризма, культа женских сил и выработки монастырского устава, представлял собою к этому времени сложную религию с обрядностью и догматикой, нелишенными посторонних заимствований. Только при правнуке Сронцзана-гамбо, Тисран-дэцзане, буддизм пускает корни, подвергаясь значительным преобразованиям и воспринимая новые формы. При последнем правителе, в 747 г., по его приглашению из Индии прибыл Подма-Самбава (из земли Удьяна, классической страны колдовства и чародейства). Подма-Самбава и был истинным основателем Л., введя в буддийский пантеон местные божества и ритуал древне-тибетской религии Бан-па (шаманство). Тисран-дэцзаном основано было большое количество монастырей, и при нем началась усиленная переводческая деятельность (тибетец Вайрачжан). В конце IX в. буддизм подвергся преследованию со стороны правителя Тибета — Лан-дармы, убитого ламою (с именем убийцы связан монастырь Марзан-лха, т. е. Доброе красное божество, кит. Бай-ма-сы, — храм белой лошади, на которой, согласно легенде, бежал убийца). После некоторого упадка буддизма в Тибете (под влиянием брахманизма и ислама) в XI в., с приходом проповедников из Индии и Кашмира, возникает множество сект, называвшихся или от названия предмета кадма и др. или от имени учителя — карма и др., или от местности сачжа и др. Адиша (прибл. 1038 г.) усилением морали и протестом против местного культа вызвал раскол, чем дал толчок к основанию новой секты, саскъя, развившей до крайности учение о значении магических формул (тарни — дарани). Последователи этой секты распространили Л. в Монголии и создали монгольский квадратный алфавит. При монгол. династии в Китае (1280—1368) саскъяский лама, Поксба-лама, был провозглашен императором этой династии, Хубилаем, главой буддизма в Тибете и признан светским главой его, как вассал Китая. (Из писателей этого периода замечательны Миларайда и Бутон). Дробление на секты приостанавливается с появлением Цзонхавы (санскрит. Ароя Махаратна Суматикирти, тибетск. Цзонкапо, монг. Богдо Цзонкапа), реформатора Л., основателя секты „Добродетельных“. Цзонхава (вульгарно-монг.) род. в 1357 г., близ г. Синин-фу, пров. Гань-су (Китай). Шестнадцати лет он отправился в Тибет, где и остался. В 1387 г., после занятий у ученых в разных монастырях, Цзонхава выступает с самостоятельными толкованиями. Еще при жизни Цзонхаву стали обоготворять наравне с Авалокитешварою и Маньчжушри. В нескольких милях от Лхассы, где он мог встретить меньшее сопротивление со стороны красношапочной секты, чем в другой части Тибета, Цзонхава основал в 1407 г. монастырь Галдан и позднее Сера и др. Соединив в одно целое течения различных сект, Цзонхава выработал догматику, признаваемую ламаистами (кроме сохранившейся секты красношапочников в Тибете), усилил обрядовую сторону и установил строгие моральные требования, целибат и новое одеяние для духовенства. При жизни Цзонхава назначил себе наместника основанного им монастыря Галдан (самая секта называлась сначала по имени монастыря, а затем гелуг или шасер, т. е. желтая). С 1449 г. влияние желтошапочников распространяется и на области, занятые красношапочниками (монастырь в Дашихлумбо в Шигацзе). Умер Цзонхава в 1419 г. Особой заслугой его считается изучение буддизма в толковании представителей его расцвета в Индии (V—X вв.), категорическое требование морали и воздействие в смысле умаления демонолатрии и мистицизма. Пантеон Л. весьма обширен. Кроме Будды, различн. боддисатв, богинь (тара и дакини), защитников веры (дармапала), почитанием пользуются местные божества, главные деятели буддизма и проч. Особое место в Л. занимает система перерожденцев (мужчин и женщин), хубилганов (в желтошапочной секте с 1474 г., после смерти Гедундуба; известна тибетской церкви с XIII в.), как развитие учения о перерождении душ и как последствие увлечения тантризмом. Хубилганов, в том числе и женских, насчитывается больше 160. Внешняя обрядность и одеяния лам крайне своеобразны. Богослужения лам (миряне не принимают участия) весьма торжественны; из монастырей привлекают поклонников — в Лхассе и др. м., на г. У-тай-шань в Китае (пров. Шань-си), Гумбум (в Ашдо, родине Цзонхавы) и Лабран в Восточном Тибете. Из лам наиболее важны в иерархическом отношении: Далай-лама (титул „далай-лама-вачжра-дхара — всеобъемлющий бук, море, лама, держащий вачжра — дан Алтан ханом туметским в 1576 г.) — перерожденец Авалокитешвары, одной из форм бодисатвы Падмапани; Пань-чэнь-ринбоче — перерожденец будды Амитобы, монгольский Чжэбцзун, дамба-хутухта в Урге — правитель самостоятельной Монголии и др. Число лам не ограничивается только жрецами, так как и светские принимают особые обеты. Чрезмерное развитие ламства вызвало ограничительные меры для бурят и калмыков русского правительства, установившего особые штаты и отмежевывание земель для нужд монастырей, во избежание чрезмерных поборов с населения. Высшее духовное лицо бурят носит звание хамбо-ламы и представляется на Высочайшее утверждение, a у калмыков — звание ламы; избирается он народными представителями и также, через главного попечителя калмыцкого народа, представляется на Высочайшее утверждение. {{ЭСГ/Автор|А. Иванов}} gg091xsp4jv877edxsakh6h6bnbkel6 Русская православная церковь: устройство, положение, деятельность 0 1164243 5124076 2024-04-25T17:35:03Z Wlbw68 37914 Новая: «{{Отексте | НЕТ_АВТОРА = | НАЗВАНИЕ = Русская православная церковь | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = устройство, положение, деятельность | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = | ПЕРВА...» wikitext text/x-wiki {{Отексте | НЕТ_АВТОРА = | НАЗВАНИЕ = Русская православная церковь | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = устройство, положение, деятельность | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = | ПЕРВАЯПУБЛИКАЦИЯ = 1958 | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = <!-- Для отображения заполните ЯЗЫКОРИГИНАЛА --> | ИСТОЧНИК = | ДРУГОЕ = Книга была переведена и издана в 1958 году на английском — The Russian Orthodox Church : organization, situation, activity. - Moscow : Moscow patriarchate, 1958. - 229 с., [1] л. портр. : ил., портр.; 26 см. — {{IA|therussianorthod00unknuoft/page/n6/mode/1up}}, немецком — Die russische orthodoxe Kirche: Ihre Einrichtungen, ihre Stellung, ihre Tätigkeit. - [M.] : Verl. des Moskauer Patriarchats, 1958. - 224 с., 1 л. портр. : ил., портр. ; 26 см, французском — L'Église Orthodoxe russe: Organisation, situation, activité. - Moscou: Éditions du Patriarcat de Moscou, 1958. - 231 p., [1] f. portr., испанском — La iglesia ortodoxa rusa: Estructura, posición, actividades.- M.: Ed. del Patriarcado de Moscú, 1958. - 238 с.; 1 л. портр., итальянском — La chiesa ortodossa russa: Struttura, posizione, attività. — Mosca : Edizioni della Patriarchia di Mosca, 1958. - 239 p. и арабском языках. | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | ЛИЦЕНЗИЯ = | СТИЛЬ = text | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = }} == Книга == * Русская православная церковь : устройство, положение, деятельность : [К сорокалетию восстановления патриаршества]. [ред. Ведерников А. В.] - Москва : Московская патриархия, 1958. - 247 с., [1] л. портр. : ил. ; 27 см./ С. 25. lo3rpabtrst5qujtn5y2y3blxi0xyru 5124077 5124076 2024-04-25T17:35:41Z Wlbw68 37914 оформление wikitext text/x-wiki {{Отексте | НЕТ_АВТОРА = | НАЗВАНИЕ = Русская православная церковь | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = устройство, положение, деятельность | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = | ПЕРВАЯПУБЛИКАЦИЯ = 1958 | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = <!-- Для отображения заполните ЯЗЫКОРИГИНАЛА --> | ИСТОЧНИК = | ДРУГОЕ = Книга была переведена и издана в 1958 году на английском — The Russian Orthodox Church : organization, situation, activity. - Moscow : Moscow patriarchate, 1958. - 229 с., [1] л. портр. : ил., портр.; 26 см. — {{IA|therussianorthod00unknuoft/page/n6/mode/1up}}, немецком — Die russische orthodoxe Kirche: Ihre Einrichtungen, ihre Stellung, ihre Tätigkeit. - [M.] : Verl. des Moskauer Patriarchats, 1958. - 224 с., 1 л. портр. : ил., портр. ; 26 см, французском — L'Église Orthodoxe russe: Organisation, situation, activité. - Moscou: Éditions du Patriarcat de Moscou, 1958. - 231 p., [1] f. portr., испанском — La iglesia ortodoxa rusa: Estructura, posición, actividades.- M.: Ed. del Patriarcado de Moscú, 1958. - 238 с.; 1 л. портр., итальянском — La chiesa ortodossa russa: Struttura, posizione, attività. — Mosca : Edizioni della Patriarchia di Mosca, 1958. - 239 p. и арабском языках. | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | ЛИЦЕНЗИЯ = | СТИЛЬ = text | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = }} == Книга == * Русская православная церковь : устройство, положение, деятельность : [К сорокалетию восстановления патриаршества]. [ред. Ведерников А. В.] - Москва : Московская патриархия, 1958. - 247 с., [1] л. портр. : ил. ; 27 см. sxat1pgn89bj4puczuf4y143q00j2x2 5124078 5124077 2024-04-25T17:37:12Z Wlbw68 37914 wikitext text/x-wiki {{Отексте | НЕТ_АВТОРА = | НАЗВАНИЕ = Русская православная церковь | ЧАСТЬ = | ПОДЗАГОЛОВОК = устройство, положение, деятельность | ИЗЦИКЛА = | ИЗСБОРНИКА = | СОДЕРЖАНИЕ = | ДАТАСОЗДАНИЯ = | ДАТАПУБЛИКАЦИИ = 1958 | ПЕРВАЯПУБЛИКАЦИЯ = | ЯЗЫКОРИГИНАЛА = | НАЗВАНИЕОРИГИНАЛА = | ПОДЗАГОЛОВОКОРИГИНАЛА = | ДАТАПУБЛИКАЦИИОРИГИНАЛА = | ПЕРЕВОДЧИК = <!-- Для отображения заполните ЯЗЫКОРИГИНАЛА --> | ИСТОЧНИК = | ДРУГОЕ = <br>Книга была переведена и издана в 1958 году на английском — The Russian Orthodox Church : organization, situation, activity. - Moscow : Moscow patriarchate, 1958. - 229 с., [1] л. портр. : ил., портр.; 26 см. — {{IA|therussianorthod00unknuoft/page/n6/mode/1up}}, немецком — Die russische orthodoxe Kirche: Ihre Einrichtungen, ihre Stellung, ihre Tätigkeit. - [M.] : Verl. des Moskauer Patriarchats, 1958. - 224 с., 1 л. портр. : ил., портр. ; 26 см, французском — L'Église Orthodoxe russe: Organisation, situation, activité. - Moscou: Éditions du Patriarcat de Moscou, 1958. - 231 p., [1] f. portr., испанском — La iglesia ortodoxa rusa: Estructura, posición, actividades.- M.: Ed. del Patriarcado de Moscú, 1958. - 238 с.; 1 л. портр., итальянском — La chiesa ortodossa russa: Struttura, posizione, attività. — Mosca : Edizioni della Patriarchia di Mosca, 1958. - 239 p. и арабском языках. | ВИКИПЕДИЯ = | ВИКИДАННЫЕ = <!-- id элемента темы --> | ОГЛАВЛЕНИЕ = | ПРЕДЫДУЩИЙ = | СЛЕДУЮЩИЙ = | КАЧЕСТВО = <!-- оценка по 4-х бальной шкале --> | ЛИЦЕНЗИЯ = | СТИЛЬ = text | НЕОДНОЗНАЧНОСТЬ = | ДРУГИЕПЕРЕВОДЫ = }} == Книга == * Русская православная церковь : устройство, положение, деятельность : [К сорокалетию восстановления патриаршества]. [ред. Ведерников А. В.] - Москва : Московская патриархия, 1958. - 247 с., [1] л. портр. : ил. ; 27 см. 5czsjbjbh6g3ok5qz95idzhvcfr30is Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/20 104 1164244 5124141 2024-04-26T06:23:09Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «Свидетель Рудак А.И. 12.11.1987 г. об обстоятельствах трагедии в д.Хатынь указал со слов Каминского И.И., которого 23 марта 1943 года привезли к нему на хутор. Утверждал, что Каминскому И.И. в числе немногих удалось вырваться из горящего сарая. Уточнил, что от рук карателей...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Свидетель Рудак А.И. 12.11.1987 г. об обстоятельствах трагедии в д.Хатынь указал со слов Каминского И.И., которого 23 марта 1943 года привезли к нему на хутор. Утверждал, что Каминскому И.И. в числе немногих удалось вырваться из горящего сарая. Уточнил, что от рук карателей погибли его отец - Рудак Иосиф Иванович, мать Прасковья Ивановна, брат Михаил с семьей и супруга. Свидетель Павлюкович А.И. показал, что является соавтором издания «Хатынская трагедия», 2023 года. В ходе исследования ему стало известно, что накануне 22 марта 1943 года каратели расстреляли более 20 жителей д.Козыри, работавших на вырубке леса. В ходе общения Ш атило И.Б. рассказал ему, что в числе убитых был его брат - Дорожинский Петр, а второй брат - Дорожинский Владимир был ранен в ногу и выжил. Также ему известно, что 19 марта 1943 года вблизи д.Козыри партизанами отряда «Борьба» бригады «Народные мстители» и 22 марта 1943 года отрядом «Мстители» были организованы засады, в результате которых погиб немецкий офицер, было убито и ранено несколько полицейских. Когда партизаны отступили в д.Хатынь, прибыли полицейские 118 батальона и батальон СС О.Дирлевангера, которые учинили расправу над мирными жителями, согнав женщин, стариков и детей в сарай, который закрыли и подожгли. Когда люди выломали двери и начали выбегать, каратели открыли по ним огонь, в результате чего часть жителей была сожжена заживо, а часть расстреляна. Удалось выжить Каминскому И.И. и Ж елобковичу Виктору, которого спасла мать, прикрыв своим телом, а также Барановскому Антону, который был ранен. В ходе карательной акции д.Хатынь была полностью сожжена. Обстоятельства уничтожения 22 марта 1943 года Катрюком В.К. в составе иных преступных формирований 149 жителей д.Хатынь, включая 77 малолетних и несовершеннолетних детей, подтвердил 12-22.05.1975 г. при рассмотрении уголовного дела Мелешко В.А. При этом уточнил, что женщин, стариков и детей в сарай они собрали по приказу командования батальона. После этого заперли двери и сарай подожгли. Люди кричали и просили о пощаде, а затем выломали дверь и стали выбегать. По ним они открыли огонь из пулеметов, винтовок и автоматов, в результате чего более 100 жителей деревни было расстреляно и сожжено. Участие Катрюка BJК. в убийстве мирных гражда^Г^с апреля 1943 года вблизи деревень Расс охи и Малые Ек'становичиЛ^^оиск^^Ьййона Минской области. Из оперативной ciюдки командиру жанд усматривается, что 5 апреля 1943 года силами жандармо батальона была проведена карательная акция в д.Малые семь подозрительных лиц при попытке к бегству расстреляны. ссии ц^рсих 118 овичи, где<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> bxf1zsnk5q72a4f89qzfmnfx03nferp 5124142 5124141 2024-04-26T06:27:35Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} Свидетель Рудак А. И. 12.11.1987 г. об обстоятельствах трагедии в д. Хатынь указал со слов Каминского И. И., которого 23 марта 1943 года привезли к нему на хутор. Утверждал, что Каминскому И. И. в числе немногих удалось вырваться из горящего сарая. Уточнил, что от рук карателей погибли его отец — Рудак Иосиф Иванович, мать Прасковья Ивановна, брат Михаил с семьей и супруга. Свидетель Павлюкович А. И. показал, что является соавтором издания «Хатынская трагедия», 2023 года. В ходе исследования ему стало известно, что накануне 22 марта 1943 года каратели расстреляли более 20 жителей д. Козыри, работавших на вырубке леса. В ходе общения Шатило И. Б. рассказал ему, что в числе убитых был его брат — Дорожинский Петр, а второй брат — Дорожинский Владимир был ранен в ногу и выжил. Также ему известно, что 19 марта 1943 года вблизи д. Козыри партизанами отряда «Борьба» бригады «Народные мстители» и 22 марта 1943 года отрядом «Мстители» были организованы засады, в результате которых погиб немецкий офицер, было убито и ранено несколько полицейских. Когда партизаны отступили в д. Хатынь, прибыли полицейские 118 батальона и батальон СС О.Дирлевангера, которые учинили расправу над мирными жителями, согнав женщин, стариков и детей в сарай, который закрыли и подожгли. Когда люди выломали двери и начали выбегать, каратели открыли по ним огонь, в результате чего часть жителей была сожжена заживо, а часть расстреляна. Удалось выжить Каминскому И. И. и Желобковичу Виктору, которого спасла мать, прикрыв своим телом, а также Барановскому Антону, который был ранен. В ходе карательной акции д. Хатынь была полностью сожжена. Обстоятельства уничтожения 22 марта 1943 года Катрюком В. К. в составе иных преступных формирований 149 жителей д. Хатынь, включая 77 малолетних и несовершеннолетних детей, подтвердил 12-22.05.1975 г. при рассмотрении уголовного дела Мелешко В. А. При этом уточнил, что женщин, стариков и детей в сарай они собрали по приказу командования батальона. После этого заперли двери и сарай подожгли. Люди кричали и просили о пощаде, а затем выломали дверь и стали выбегать. По ним они открыли огонь из пулеметов, винтовок и автоматов, в результате чего более 100 жителей деревни было расстреляно и сожжено. {{center|'''Участие Катрюка В.К. в убийстве мирных граждан 5 апреля 1943 года вблизи деревень Рассохи и Малые Нестановичи Логойского района Минской области.'''}} Из оперативной сводки командиру жандармерии Белоруссии усматривается, что 5 апреля 1943 года силами жандармов и полицейских 118 батальона была проведена карательная акция в д. Малые Нестановичи, где семь подозрительных лиц при попытке к бегству расстреляны.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> oe6khmvu1by8ei9yux6efju7ocukynq Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/21 104 1164245 5124143 2024-04-26T06:29:52Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «{{nop}} Лакуста Г. Г. на допросе 16.10, 6.12.1973 г. и при проверке показаний на месте преступления показал, что весной 1943 года 1 рота 118 батальона выезжала в Плещеницкий район, где на поле между деревнями Рассохи и Малые Нестановичи при попытке к бегству ими было уби...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} Лакуста Г. Г. на допросе 16.10, 6.12.1973 г. и при проверке показаний на месте преступления показал, что весной 1943 года 1 рота 118 батальона выезжала в Плещеницкий район, где на поле между деревнями Рассохи и Малые Нестановичи при попытке к бегству ими было убито не менее семи местных жителей, заподозренных в связи с партизанами. Об участии в этой операции Катрюка В. К. и расстреле им женщин и детей на допросах указали Сахно С. В. 27.11, 15.12.1973 г. и Лозинский И. М. 28.11, 17.12.1973 г. При этом Сахно С. В. уточнил, что жители деревень были расстреляны, когда убегали от них через поле в лес. Свидетель Гунько С. А. 19.06.1973 г., 22.11.1987 г. показала, что 5 апреля 1943 года в д. Рассохи прибыли каратели и, спасаясь от них, она и иные жители деревни убежали в лес. Когда вернулась, видела на поле трупы односельчан, среди которых были Гейно Гелена Марковна, Гунько Мария, Кушнеревич Генефа (Евгения) Адамовна, Хоревичи Ядвига Иосифовна, Валентина, Софья и Александр, Гороховик Мария и иные лица, фамилии которых не помнит. Аналогичные показания об обстоятельствах гибели указанных лиц, а также иных жителей д. Рассохи дали свидетели Шингель JI.B., Шавейко И. К. 19.06.1973 г., 22.11.1987 г. и Мигунько А. П. 20.06.1973 г. Также Шавейко И. К. и Мигунько А. П. показали, что Ш авейко Василия Калинковича каратели привели в деревню, раздели и застрелили пятью выстрелами в живот. Поскольку он умер не сразу, добили прикладами по голове. Еще семь жителей деревни каратели настигли в поле, а когда некоторые из них залегли в траву, расстреляли в упор. Приведенные показания свидетелей о расстреле Катрюком В. К. с иными полицейскими 5 апреля 1943 года у деревень Рассохи и Малые Нестановичи не менее восьми мирных жителей подтверждены показаниями Мелешко В. А. на допросе 31.10.1974 г., где он не отрицал, что после того, как их батальон обстреляли партизаны, они открыли по деревне ответный огонь. Видел, как по полю в лес из деревни бежала группа людей из 7-8 человек, которых они расстреляли из огнестрельного оружия. Участие Катрюка В. К. в убийстве партизана отряда «Мститель» бригады «Народные Мстители» Андриянова В. И. в апреле 1943 года в н.п. Плещеницы Логойского района Минской области. На допросах Мелешко В. А. 31.10.1974 г. и Курка М. Д. 9.10.1973 г. показали, что в апреле 1943 года при участии Катрюка В. К. у щЗазд^нинская Рудня ими в плен был захвачен партизан. При этом Курка, что видел, как после его допроса вооруженные автомат^ Катрюк В. К. и двое полицейских увели этого партизана ($ расстрш поскольку он слышал характерную автоматную очередь.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> ct2jfv3t7e0a8e3yt6fc7vmyoi23qlc 5124144 5124143 2024-04-26T06:34:06Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} Лакуста Г. Г. на допросе 16.10, 6.12.1973 г. и при проверке показаний на месте преступления показал, что весной 1943 года 1 рота 118 батальона выезжала в Плещеницкий район, где на поле между деревнями Рассохи и Малые Нестановичи при попытке к бегству ими было убито не менее семи местных жителей, заподозренных в связи с партизанами. Об участии в этой операции Катрюка В. К. и расстреле им женщин и детей на допросах указали Сахно С. В. 27.11, 15.12.1973 г. и Лозинский И. М. 28.11, 17.12.1973 г. При этом Сахно С. В. уточнил, что жители деревень были расстреляны, когда убегали от них через поле в лес. Свидетель Гунько С. А. 19.06.1973 г., 22.11.1987 г. показала, что 5 апреля 1943 года в д. Рассохи прибыли каратели и, спасаясь от них, она и иные жители деревни убежали в лес. Когда вернулась, видела на поле трупы односельчан, среди которых были Гейно Гелена Марковна, Гунько Мария, Кушнеревич Генефа (Евгения) Адамовна, Хоревичи Ядвига Иосифовна, Валентина, Софья и Александр, Гороховик Мария и иные лица, фамилии которых не помнит. Аналогичные показания об обстоятельствах гибели указанных лиц, а также иных жителей д. Рассохи дали свидетели Шингель Л.B., Шавейко И. К. 19.06.1973 г., 22.11.1987 г. и Мигунько А. П. 20.06.1973 г. Также Шавейко И. К. и Мигунько А. П. показали, что Шавейко Василия Калинковича каратели привели в деревню, раздели и застрелили пятью выстрелами в живот. Поскольку он умер не сразу, добили прикладами по голове. Еще семь жителей деревни каратели настигли в поле, а когда некоторые из них залегли в траву, расстреляли в упор. Приведенные показания свидетелей о расстреле Катрюком В. К. с иными полицейскими 5 апреля 1943 года у деревень Рассохи и Малые Нестановичи не менее восьми мирных жителей подтверждены показаниями Мелешко В. А. на допросе 31.10.1974 г., где он не отрицал, что после того, как их батальон обстреляли партизаны, они открыли по деревне ответный огонь. Видел, как по полю в лес из деревни бежала группа людей из 7-8 человек, которых они расстреляли из огнестрельного оружия. {{center|'''Участие Катрюка В. К. в убийстве партизана отряда «Мститель» бригады «Народные Мстители» Андриянова В. И. в апреле 1943 года в н.п. Плещеницы Логойского района Минской области.'''}} На допросах Мелешко В. А. 31.10.1974 г. и Курка М. Д. 9.10.1973 г. показали, что в апреле 1943 года при участии Катрюка В. К. у д. Завишинская Рудня ими в плен был захвачен партизан. При этом Курка М. Д. утверждал, что видел, как после его допроса вооруженные автоматическим оружием Катрюк В. К. и двое полицейских увели этого партизана и расстреляли, поскольку он слышал характерную автоматную очередь.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> glc8sqg0nvonmc5dti1iyqic94ou46n Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/22 104 1164246 5124145 2024-04-26T06:37:28Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «{{nop}} Иванов В. Д. на допросе 16.05.74 г. уточнил, что видел, как Катрюк В. К. и иные полицейские вели партизана на казнь и расстреляли его недалеко от расположения батальона. Харченко М. С. на допросе 16.10.1973 г., Петречук И. Д. 1.06.1973 г. и Топчий Т. П. на очной ст...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} Иванов В. Д. на допросе 16.05.74 г. уточнил, что видел, как Катрюк В. К. и иные полицейские вели партизана на казнь и расстреляли его недалеко от расположения батальона. Харченко М. С. на допросе 16.10.1973 г., Петречук И. Д. 1.06.1973 г. и Топчий Т. П. на очной ставке с Лакустой Г. Г. 31.07.1973 г. о захвате в плен указанного партизана дали аналогичные показания. При этом Харченко М. С. подтвердил, что об участии в расстреле Катрюка В. К. ему известно от участвующих в этом полицейских. Свидетель Жук В. И. 20.06.1973 г. показала, что каратели доставили захваченного в плен партизана, фамилия которого была Андриянов, из д. Боброво в н.п. Плещеницы. Свидетели Фалькович Т. К. 22.05.1973 г., 20.11.1987 г., Апимохович М. И. 20.06.1973 г., 21.11.1987 г. и Фалькович П. А. 25.06.1973 г. подтвердили задержание карателями в апреле 1943 года партизана бригады «Народный мститель» Василия Андриянова у д. Завишинская Рудня. Также от партизан Фалькович Т. К. стало известно, что в н.п. Плещеницы Андриянов был расстрелян. По информации института истории партии при ЦК КП Белоруссии от 23 августа 1973 года Андриянов Василий Иванович, 1916 года рождения, числился партизаном отряда «Мститель» бригады «Народные Мстители» с 22 июня 1942 года по апрель 1943 года. В списке личного состава отряда указано, что он погиб в апреле 1943 года при выполнении боевого задания у д. Завишинская Рудня. Применение к Андрианову (правильно — Андриянову) В.П. пыток и истязаний установлено вступившим в законную силу приговором военного трибунала Белорусского военного округа от 26 декабря 1986 года в отношении Васюры Г. Н. и подтверждено в ходе данного судебного разбирательства показаниями бывших полицейских Хренова С. А., Лакусты Г. Г., Козынченко И. И. и Варламова И. М. {{center|'''Участие Катрюка В.К. в карательной операции 13 мая 1943 года в деревне Дальковичи Логойского района Минской области.'''}} Согласно показаниям на допросах Васюры Г. Н. 16.09.1987 г., Топчия Т.П. 27.10.1987 г., Сахно С. В. 14.11.1973 г., 29.10.1987 г . Хренова С. А. 18.05.1974 г., 29.10.1987 г., Дзебы П. Ф. 14.08.1973 г , 2.11.1987 г , Пономаренко С. С. 2.11.1987 г., Лакусты Г. Г. 17.09.1973 г. и Лозинского И. М. 15.11, 23.07.1973 г., 13 мая 1943 года после поступления инфор^ац'|Г^-..о нахождении партизан в д. Дальковичи туда выдвинулись 1 и_’3; фюты ' Г |-$ батальона для их уничтожения. После боя партизаны отступ илвГ/В назиДаШ геЗ за помощь партизанам они отобрали у жителей деревни Дкот) ” I! имущество, сожгли их дома и иные строения. Активное участие в э Т о ^ З принимал Катрюк В. К.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> smp9730kdwmu771sh20yts2tdwhgpqg 5124146 5124145 2024-04-26T06:40:55Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} Иванов В. Д. на допросе 16.05.74 г. уточнил, что видел, как Катрюк В. К. и иные полицейские вели партизана на казнь и расстреляли его недалеко от расположения батальона. Харченко М. С. на допросе 16.10.1973 г., Петречук И. Д. 1.06.1973 г. и Топчий Т. П. на очной ставке с Лакустой Г. Г. 31.07.1973 г. о захвате в плен указанного партизана дали аналогичные показания. При этом Харченко М. С. подтвердил, что об участии в расстреле Катрюка В. К. ему известно от участвующих в этом полицейских. Свидетель Жук В. И. 20.06.1973 г. показала, что каратели доставили захваченного в плен партизана, фамилия которого была Андриянов, из д. Боброво в н.п. Плещеницы. Свидетели Фалькович Т. К. 22.05.1973 г., 20.11.1987 г., Апимохович М. И. 20.06.1973 г., 21.11.1987 г. и Фалькович П. А. 25.06.1973 г. подтвердили задержание карателями в апреле 1943 года партизана бригады «Народный мститель» Василия Андриянова у д. Завишинская Рудня. Также от партизан Фалькович Т. К. стало известно, что в н.п. Плещеницы Андриянов был расстрелян. По информации института истории партии при ЦК КП Белоруссии от 23 августа 1973 года Андриянов Василий Иванович, 1916 года рождения, числился партизаном отряда «Мститель» бригады «Народные Мстители» с 22 июня 1942 года по апрель 1943 года. В списке личного состава отряда указано, что он погиб в апреле 1943 года при выполнении боевого задания у д. Завишинская Рудня. Применение к Андрианову (правильно — Андриянову) В. П. пыток и истязаний установлено вступившим в законную силу приговором военного трибунала Белорусского военного округа от 26 декабря 1986 года в отношении Васюры Г. Н. и подтверждено в ходе данного судебного разбирательства показаниями бывших полицейских Хренова С. А., Лакусты Г. Г., Козынченко И. И. и Варламова И. М. {{center|'''Участие Катрюка В. К. в карательной операции 13 мая 1943 года в деревне Дальковичи Логойского района Минской области.'''}} Согласно показаниям на допросах Васюры Г. Н. 16.09.1987 г., Топчия Т. П. 27.10.1987 г., Сахно С. В. 14.11.1973 г., 29.10.1987 г., Хренова С. А. 18.05.1974 г., 29.10.1987 г., Дзебы П. Ф. 14.08.1973 г., 2.11.1987 г., Пономаренко С. С. 2.11.1987 г., Лакусты Г. Г. 17.09.1973 г. и Лозинского И. М. 15.11, 23.07.1973 г., 13 мая 1943 года после поступления информации о нахождении партизан в д. Дальковичи туда выдвинулись 1 и 3 роты 118 батальона для их уничтожения. После боя партизаны отступили. В назидание за помощь партизанам они отобрали у жителей деревни скот и иное имущество, сожгли их дома и иные строения. Активное участие в этом принимал Катрюк В. К.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> e3xej9c6m1k83c36gdc5rw0nt50u9hz Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/23 104 1164247 5124147 2024-04-26T07:25:38Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «{{nop}} При этом Сахно С. В. и Дзеба П. Ф. уточнили, что видели на подступах и в самой деревне трупы партизан и мирных жителей. Свидетель Давжонок Ф. П. 7.02.75 г. показал, что с весны 1943 года в д. Дальковичи размещался штаб партизанского отряда «Борьба». 13 мая 194...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} При этом Сахно С. В. и Дзеба П. Ф. уточнили, что видели на подступах и в самой деревне трупы партизан и мирных жителей. Свидетель Давжонок Ф. П. 7.02.75 г. показал, что с весны 1943 года в д. Дальковичи размещался штаб партизанского отряда «Борьба». 13 мая 1943 года деревню окружили каратели, завязался бой, в ходе которого восемь партизан погибло, среди которых были Бардушко Василий Адамович, Глинский Николай Никитович и другие. Тогда же каратели за связь с партизанами расстреляли и сожгли в сарае несколько жителей деревни. Свидетели Давжонок В. П. 14.09.1973 г., 7.02.1975 г. и Раецкий А. И. 14.05.1973 г., 7.02.1975 г. указали, что после боя с партизанами каратели казнили жителей д. Дальковичи Аринича Даниила Ларионовича, Кононовичей Герасима Андреевича, Пелагею Даниловну и Анну Станиславовну, Устин Марию Яковлевну и слепую Ковшик Дорофею, сожгли в деревне почти все дома, иные постройки и разграбили имущество мирных жителей. 26.09.1973 г., 25.03.1975 г., 12.11.1987 г. Давжонок В. П. указал, что бою с карателями погибли партизаны Новицкий Василий Иосифович, Рулев Анатолий, Бичун Зинаида Павловна, Жило Григорий Игнатович, Глинский Николай Никитович, Немытков Григорий Андреевич, Истягин Петр и Бардушко Василий Адамович. Многие трупы партизан карателями были изуродованы. Также каратели зв’ерски мучили Кононович Анну Станиславовну, вырезав у нее при жизни на груди звезду. Аналогичные показания о гибели партизана Жило Г. И. дал свидетель Квяткевич З. И. 29.11.1987 г. Показания Давжонка В. П. и иных свидетелей о гибели в бою за д. Дальковичи партизан бригады «Народные мстители», сожжении деревни и казни ее жителей подтверждены детализацией сведений об этом в его книге «Уходили в поход партизаны», Минск, 2017 г. и очерке партизанки отряда «Борьба» бригады «Народные мстители» В. М. Дудко «Июньская блокада 1943 года» от 19 января 1944 года. Также в книге имеются сведения об убийстве карателями перед сожжением д. Хатынь у шоссе Плещеницы-Логойск 26 жителей д. Козыри, разграблении и сожжении деревень Чмелевичи, Вилейка и Осовы. Согласно протоколу осмотра, погибшим партизанам установлен поименный памятник в д. Прусовичи Плещеницкого района. Свидетели Устин О. Г. 20.11.1987 г., Лемеш О. С. 21.11.1987 г. и Хомич О.Д. 15.09.1973 г. подтвердили показания Давжонка В. П. и Давжонка Ф. П. о гибели в д. Дальковичи от рук карателей Кононовичей Герасима Андреевича, Анны Станиславовна и Пелагеи Даниловны, Аринича Д.Л ;М .Я. и Ковшик Дорофеи, партизан Глинского Н. Н., Бардушко сожжении более 50 жилых домов с постройками, школы и При этом, Раецкий А. И. уточнил, что Кононовича Ге каратели сожгли живьем, привязав к столбу рядом с<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> fo7p3vi25xk00lm7vkfvoya3k2ph84z 5124148 5124147 2024-04-26T07:37:54Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} При этом Сахно С. В. и Дзеба П. Ф. уточнили, что видели на подступах и в самой деревне трупы партизан и мирных жителей. Свидетель Давжонок Ф. П. 7.02.75 г. показал, что с весны 1943 года в д. Дальковичи размещался штаб партизанского отряда «Борьба». 13 мая 1943 года деревню окружили каратели, завязался бой, в ходе которого восемь партизан погибло, среди которых были Бардушко Василий Адамович, Глинский Николай Никитович и другие. Тогда же каратели за связь с партизанами расстреляли и сожгли в сарае несколько жителей деревни. Свидетели Давжонок В. П. 14.09.1973 г., 7.02.1975 г. и Раецкий А. И. 14.05.1973 г., 7.02.1975 г. указали, что после боя с партизанами каратели казнили жителей д. Дальковичи Аринича Даниила Ларионовича, Кононовичей Герасима Андреевича, Пелагею Даниловну и Анну Станиславовну, Устин Марию Яковлевну и слепую Ковшик Дорофею, сожгли в деревне почти все дома, иные постройки и разграбили имущество мирных жителей. 26.09.1973 г., 25.03.1975 г., 12.11.1987 г. Давжонок В. П. указал, что бою с карателями погибли партизаны Новицкий Василий Иосифович, Рулев Анатолий, Бичун Зинаида Павловна, Жило Григорий Игнатович, Глинский Николай Никитович, Немытков Григорий Андреевич, Истягин Петр и Бардушко Василий Адамович. Многие трупы партизан карателями были изуродованы. Также каратели зверски мучили Кононович Анну Станиславовну, вырезав у нее при жизни на груди звезду. Аналогичные показания о гибели партизана Жило Г. И. дал свидетель Квяткевич З. И. 29.11.1987 г. Показания Давжонка В. П. и иных свидетелей о гибели в бою за д. Дальковичи партизан бригады «Народные мстители», сожжении деревни и казни ее жителей подтверждены детализацией сведений об этом в его книге «Уходили в поход партизаны», Минск, 2017 г. и очерке партизанки отряда «Борьба» бригады «Народные мстители» В. М. Дудко «Июньская блокада 1943 года» от 19 января 1944 года. Также в книге имеются сведения об убийстве карателями перед сожжением д. Хатынь у шоссе Плещеницы-Логойск 26 жителей д. Козыри, разграблении и сожжении деревень Чмелевичи, Вилейка и Осовы. Согласно протоколу осмотра, погибшим партизанам установлен поименный памятник в д. Прусовичи Плещеницкого района. Свидетели Устин О. Г. 20.11.1987 г., Лемеш О. С. 21.11.1987 г. и Хомич О. Д. 15.09.1973 г. подтвердили показания Давжонка В. П. и Давжонка Ф. П. о гибели в д. Дальковичи от рук карателей Кононовичей Герасима Андреевича, Анны Станиславовна и Пелагеи Даниловны, Аринича Д. Л., Устин М. Я. и Ковшик Дорофеи, партизан Глинского Н. Н., Бардушко В. А. и Бичун З. П., сожжении более 50 жилых домов с постройками, школы и церкви. При этом, Раецкий А. И. уточнил, что Кононовича Герасима Андреевича каратели сожгли живьем, привязав к столбу рядом с домом, а Аринича<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 0yfxrgubj9349a6r7qup770mmetktoj Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/24 104 1164248 5124151 2024-04-26T08:24:42Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «Даниила Ларионовича, удушив полотенцем, сожгли в доме, обложив подушками и одеялами. О гибели при указанных обстоятельствах восьми партизан бригады «Народные мстители» указал 24.11.1987 г. свидетель Ковальчук М. А., а свидетели Никитина Н. В. и Ковальчук В. ...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Даниила Ларионовича, удушив полотенцем, сожгли в доме, обложив подушками и одеялами. О гибели при указанных обстоятельствах восьми партизан бригады «Народные мстители» указал 24.11.1987 г. свидетель Ковальчук М. А., а свидетели Никитина Н. В. и Ковальчук В. Г. при досудебном производстве, Бичун О. П. 29.11.1987 г. и Бичун О. О. в судебном заседании, подтвердили гибель в бою с карателями партизан Бардушко В. А. и Бичун З. П. Также обстоятельства смерти Бичун З. П. детализированы во втором издании книги И. Ф. Климова и Н. Е. Гракова «Партизаны Вилейщины» и книге «Зарево над Вилией» П. М. Данилочкина. Указанные свидетелями обстоятельства сожжения Катрюком В. К. и иными полицейскими 118 батальона 13 мая 1943 года в д. Дальковичи 55 домов с постройками, убийства указанных партизан, расстрела и сожжения заживо шести мирных жителей, разграбления и уничтожения их имущества подтвердили на допросах участвовавшие в этой карательной акции Дзеба П. Ф., Спивак Г. В., Хренов С. А., Петречук И. Д., Топчий ТЛТ. 19.11.1986 г. и Мелешко В. А. при рассмотрении уголовного дела 12-22.05.1975 г. Справкой № 72 исполкома Прусовичского сельского Совета от …м ая 1973 года на основании опроса старожилов зафиксировано зверское убийство карателями Кононовичей Герасима Фомича, Анны Станиславовны и Пелагеи Даниловны, Устин Марии Яковлевны, Аринича Даниила Ларионовича и Ковшик Дорофеи, сожжение в деревне не менее 55 жилых домов и иных строений. Согласно паспорту захоронения № 946, партизаны Бардушко Василий Адамович, Глинский Николай Никитович, Бичук (правильно — Бичун) Зинаида Павловна, Рулев Анатолий Павлович, Немытков Григорий Андреевич, Вистягин (правильно — Истягин) Петр Васильевич, Ж ило Григорий Игнатьевич и Новицкий Василий Иосифович захоронены в братской могиле в д. Дальковичи. {{center|'''Участие Катрюка В.К. в убийстве неустановленного мужчины весной 1943 года вблизи деревни Козыри Логойского района Минской области.'''}} Из показаний Лакусты Г. Г. на допросе 7.12.1973 г. усматривается, что со слов Катрюка В. К. ему стало известно, что весной 1943 года за д. Козыри возле колодца последний расстрелял мужчину, которого уличил в помощи партизанам. Курка М. Д. на допросе 15.10.1973 г. показал, что ируйр& ^ёсщ, ании V. местности у д. Козыри видел, как Катрюк В. К. и иные полицф фоге в одн&л£'из домов задержали мужчину, найдя оружие. В его присутствии К атрю к В. Ц. Лз автомата расстрелял этого мужчину и сбросил тело в коло; CD<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> r9pv1veilzf673t6z8qzesgdbw374vn 5124152 5124151 2024-04-26T08:28:17Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Даниила Ларионовича, удушив полотенцем, сожгли в доме, обложив подушками и одеялами. О гибели при указанных обстоятельствах восьми партизан бригады «Народные мстители» указал 24.11.1987 г. свидетель Ковальчук М. А., а свидетели Никитина Н. В. и Ковальчук В. Г. при досудебном производстве, Бичун О. П. 29.11.1987 г. и Бичун О. О. в судебном заседании, подтвердили гибель в бою с карателями партизан Бардушко В. А. и Бичун З. П. Также обстоятельства смерти Бичун З. П. детализированы во втором издании книги И. Ф. Климова и Н. Е. Гракова «Партизаны Вилейщины» и книге «Зарево над Вилией» П. М. Данилочкина. Указанные свидетелями обстоятельства сожжения Катрюком В. К. и иными полицейскими 118 батальона 13 мая 1943 года в д. Дальковичи 55 домов с постройками, убийства указанных партизан, расстрела и сожжения заживо шести мирных жителей, разграбления и уничтожения их имущества подтвердили на допросах участвовавшие в этой карательной акции Дзеба П. Ф., Спивак Г. В., Хренов С. А., Петречук И. Д., Топчий Т.П. 19.11.1986 г. и Мелешко В. А. при рассмотрении уголовного дела 12-22.05.1975 г. Справкой № 72 исполкома Прусовичского сельского Совета от …мая 1973 года на основании опроса старожилов зафиксировано зверское убийство карателями Кононовичей Герасима Фомича, Анны Станиславовны и Пелагеи Даниловны, Устин Марии Яковлевны, Аринича Даниила Ларионовича и Ковшик Дорофеи, сожжение в деревне не менее 55 жилых домов и иных строений. Согласно паспорту захоронения № 946, партизаны Бардушко Василий Адамович, Глинский Николай Никитович, Бичук (правильно — Бичун) Зинаида Павловна, Рулев Анатолий Павлович, Немытков Григорий Андреевич, Вистягин (правильно — Истягин) Петр Васильевич, Ж ило Григорий Игнатьевич и Новицкий Василий Иосифович захоронены в братской могиле в д. Дальковичи. {{center|'''Участие Катрюка В.К. в убийстве неустановленного мужчины весной 1943 года вблизи деревни Козыри Логойского района Минской области.'''}} Из показаний Лакусты Г. Г. на допросе 7.12.1973 г. усматривается, что со слов Катрюка В. К. ему стало известно, что весной 1943 года за д. Козыри возле колодца последний расстрелял мужчину, которого уличил в помощи партизанам. Курка М. Д. на допросе 15.10.1973 г. показал, что при прочесывании местности у д. Козыри видел, как Катрюк В. К. и иные полицейские в одном из домов задержали мужчину, найдя оружие. В его присутствии Катрюк В. К. из автомата расстрелял этого мужчину и сбросил тело в колодец.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 8jqk9pq0vk0gc2xvgstecx4crdqt7b4 5124153 5124152 2024-04-26T08:29:32Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Даниила Ларионовича, удушив полотенцем, сожгли в доме, обложив подушками и одеялами. О гибели при указанных обстоятельствах восьми партизан бригады «Народные мстители» указал 24.11.1987 г. свидетель Ковальчук М. А., а свидетели Никитина Н. В. и Ковальчук В. Г. при досудебном производстве, Бичун О. П. 29.11.1987 г. и Бичун О. О. в судебном заседании, подтвердили гибель в бою с карателями партизан Бардушко В. А. и Бичун З. П. Также обстоятельства смерти Бичун З. П. детализированы во втором издании книги И. Ф. Климова и Н. Е. Гракова «Партизаны Вилейщины» и книге «Зарево над Вилией» П. М. Данилочкина. Указанные свидетелями обстоятельства сожжения Катрюком В. К. и иными полицейскими 118 батальона 13 мая 1943 года в д. Дальковичи 55 домов с постройками, убийства указанных партизан, расстрела и сожжения заживо шести мирных жителей, разграбления и уничтожения их имущества подтвердили на допросах участвовавшие в этой карательной акции Дзеба П. Ф., Спивак Г. В., Хренов С. А., Петречук И. Д., Топчий Т.П. 19.11.1986 г. и Мелешко В. А. при рассмотрении уголовного дела 12-22.05.1975 г. Справкой № 72 исполкома Прусовичского сельского Совета от …мая 1973 года на основании опроса старожилов зафиксировано зверское убийство карателями Кононовичей Герасима Фомича, Анны Станиславовны и Пелагеи Даниловны, Устин Марии Яковлевны, Аринича Даниила Ларионовича и Ковшик Дорофеи, сожжение в деревне не менее 55 жилых домов и иных строений. Согласно паспорту захоронения № 946, партизаны Бардушко Василий Адамович, Глинский Николай Никитович, Бичук (правильно — Бичун) Зинаида Павловна, Рулев Анатолий Павлович, Немытков Григорий Андреевич, Вистягин (правильно — Истягин) Петр Васильевич, Жило Григорий Игнатьевич и Новицкий Василий Иосифович захоронены в братской могиле в д. Дальковичи. {{center|'''Участие Катрюка В.К. в убийстве неустановленного мужчины весной 1943 года вблизи деревни Козыри Логойского района Минской области.'''}} Из показаний Лакусты Г. Г. на допросе 7.12.1973 г. усматривается, что со слов Катрюка В. К. ему стало известно, что весной 1943 года за д. Козыри возле колодца последний расстрелял мужчину, которого уличил в помощи партизанам. Курка М. Д. на допросе 15.10.1973 г. показал, что при прочесывании местности у д. Козыри видел, как Катрюк В. К. и иные полицейские в одном из домов задержали мужчину, найдя оружие. В его присутствии Катрюк В. К. из автомата расстрелял этого мужчину и сбросил тело в колодец.<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> n8gc7fogpcmtjwx3u7z6czxwfu6l6ph ЭСГ/Брахманизм 0 1164249 5124154 2024-04-26T09:14:10Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ= |КАЧЕСТВО= }} '''Брахманизм,''' религия, вместе с основанным на ней государственным и общественным строем, водворившаяся в древней Индии после ведаизма, лет за 1000 до Р. X. Возникновение буддизма в VI веке до Р. X. сильно угрожало...» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ= |КАЧЕСТВО= }} '''Брахманизм,''' религия, вместе с основанным на ней государственным и общественным строем, водворившаяся в древней Индии после ведаизма, лет за 1000 до Р. X. Возникновение буддизма в VI веке до Р. X. сильно угрожало существованию Б-а; но после нескольких веков борьбы победа все же осталась за последним: видоизменившись отчасти, Б. возрождается (VIII—X века по Р. Хр.) с новой силой подобно тому, как укрепился и католицизм после борьбы с реформацией; он воспринимает новые элементы, дробится на различные секты, существующие и доныне и объединяемые теперь под общим именем ''индуизма''. Древнейший Б. есть дальнейшая метаморфоза ведаизма. Священные книги его суть сборники (''samhita'') 4 Вед (Rig-veda, Sama-veda, Yajur-veda, Ātharva-veda), к которым примыкают обширные комментарии ритуально-теологического содержания, называемые ''брахманами'' (''brâhmanam''); некоторые отделы брахман называются ''араньяки'' (''âranyakam''), т. е. ''лесные книги'', предназначенные для отшельников, живущих в лесу и предающихся религиозным размышлениям, и ''упанишады'' (''upanishad''), т.-е. ''тайное учение'', философские трактаты. Здесь, на ряду с чисто отвлеченными, часто весьма возвышенными идеями, встречаются детски-наивные, вычурные умствования, — черта очень характерная для индусов. Сжатое, сухое, лишенное комментариев изложение обрядовой процедуры дают ''сутры'', т. ск. учебники домашнего и публичного ритуала, представляющие собою дальнейшую эволюцию Б. Слово ''Bráhmanam'' (откуда — Б.) означает нечто, ''основанное на молитве'' (brahman), или же ''учение'' (магические и ритуальные толкования) верховного жреца ''брахмана'', стоящего выше трех остальных жреческих степеней. Каждый из 4 жрецов имеет свой сборник Вед: при совершении обрядов ''хотар'' рецитирует стихи из Риг-веды, ''удгатар'' поет стихи из Сама-веды, ''адхварьу'' совершает манипуляции и бормочет жертвенные формулы по Яджур-веде, а ''брахман'' наблюдает за общим ходом жертвоприношения и обеспечивает ему успех, цитируя заклинания из Атхарва-веды. Все эти тексты, составляющие как бы канонические книги Б-а, передавались изустно из поколения в поколение в различных жреческих фамилиях, образовавших различные ''школы'', где вырабатывались различные ''редакции'' или ''изводы'' текстов; напр., Яджур-в. дошла до нас в двух полных редакциях: ''Белая'' и ''Черная'' Ядж.-в.; различие состоит, гл. обр., в порядке распределения текста. Самая замечательная и интересная из брахман это „''Çatapathabrahmanam''“, имеющаяся также в прекрасном английском переводе с примечаниями („Sacred Books of the East“, vol. 12, 26, 41, 43. The Çatapathabrahmanam translated by I. Eggeling), род энциклопедии, исходным пунктом которой является идея жертвы, жертвенный ритуал. Б. развивался параллельно с расселением индусов из области ''Пятиречья'' (Пенджаб) далее на восток, в долину р. Ганга. Несомненно, удручающее действие жаркого, расслабляющего климата способствовало успешному развитию системы Б-а, где индивидуальность окончательно подчиняется жреческому авторитету, а религия низводится к механическому ритуалу, преследующему зачастую самые корыстные цели, успешное достижение которых зависит от желания и искусства жрецов, совершающих жертвенный обряд: ''правильно'' совершенная жертва ''принуждает'' богов даровать желаемое. Жертва подымается до значения всемогущего мирового фактора. Усиливавшаяся власть жрецов, постоянные войны, выдвигавшие вперед военное сословие и закреплявшие подчинение темнокожих туземцев, составлявших низшую касту, — все это способствовало окончательной выработке системы 4 каст (брахманы-жрецы, кшатрии-воины, вайшьи-купцы, шудры или чандалы — низшая, считавшаяся нечистой каста), вполне осуществившей брахманический идеал строжайшей иерархии, на вершине которой стоят уже не небесные боги, а земные — жрецы-брахманы, заведующие сношениями людей с небесными богами. Одновременно вырабатывается и жизненный кодекс для ''дваждырожденного'' (dvijâ), т. е. члена 3 высших каст; его жизнь делится на 4 стадии: 1) ''ученик'' живет у брахмана и изучает священные тексты; 2) ''хозяин дома'', женившись и имея детей, совершает домашние религиозные обряды; 3) ''отшельник'' живет в лесу и предается религиозному созерцанию, передав свой дом сыну; 4) ''странствующий отшельник'' живет подаянием; последняя ступень не обязательна и доступна лишь немногим (см. ''Д. Кудрявский'', „Четыре стадии в жизни древнего индуса“, Юрьев 1900 г., и его же „Исследования в области древне-индийских домашних обрядов“, 1904 г.). Жизненный строй, выработанный Б-ом, характерно выразился в „Законах Ману“, сборнике, восходящем, вероятно, к эпохе ''до-буддистской'', но дошедшем до нас в подновленной редакции (см. ''[[../Ману|Ману]]''). Основу религиозного учения Б-а составляет все та же идея о магической силе жертвы, пережившая постепенно следующие изменения: от жертвы ''вещественной'' путем размышления и созерцания переходят к жертве ''мысленной, идеальной''; достаточно проделать обряд ''не фактически'', а лишь ''мысленно продумать'' его. Отсюда дальнейший переход к мистически-восторженному созерцанию высшего пантеистического божества Брахмы (brahma, ''средн. рода''), выработавшегося из ведаическ. „Владыки молитвы“ (Brahmanaspati). Зародыши этого пантеистического мировоззрения имеются уже в знаменитом 129-м гимне 10-й книги Риг-веды. Конечно, эти возвышенные философские воззрения держались и развивались лишь в высших по уму и положению народных слоях; эти мистики и философы, изучавшие Упанишады, занимались вопросами о происхождении мира, об отношении духа к материи, отдельного, индивидуального я (âtman) к универсальному, всеобъемлющему я (paramâtman), отождествляемому с высшим Брахмой. Между тем народная масса окончательно была заедена тупым ритуальным формализмом, изнемогала под гнетом жреческой касты, чем и объясняется успех буддизма, указавшего своей моралью практический путь к „прекращению страдания“ и подавшего надежду на наступление конца бесконечного ряда перевоплощений, в промежутках между которыми предвиделись еще и адские мучения. При дальнейшем развитии брахманической мифологии, как она представляется нам в эпических поэмах, Махабхарате (ср. ''Fausboll'', „Indian Mythology, according to the Mahâbhârata“, London, 1903) и Рамаяне, отразивших в себе эпоху борьбы и расселения арийцев по р. Гангу и в Декане, древние ведаические божества отчасти совсем сходят со сцены, отчасти изменяют значение и аттрибуты. Наиболее популярны ''8 стражей мира'', распределяемых по странам света; царственный ''Индра'' — владыка богов, ''Агни'' — бог огня, ''Сурья'' — бог солнца, ''Варуна'' — б. моря, ''Павана'' — б. ветра, ''Яма'' — б. смерти, ''Кувера'' — б. богатства, ''Сома'' — месяц; кроме того, ''Кама'' — б. любви, ''Ганеша'' — б. мудрости. Свиту богов составляют ''гандхарвы'' (небесные музыканты), ''апсарасы'' (нимфы) и многие другие мифологические существа. На первый план выдвигаются затем ''Вишну'' и ''Шива'' (= ведаическому Рудре), сильно помогшие обновлению Б-а после победы его над буддизмом. Вместе с тем пантеистическое божество Брахма (brahma, ''средн.'' рода) был превращен стараниями жрецов в личного бога Brahma, ''муж.'' рода, но эта фигура никогда не могла достигнуть популярности Вишну и Шивы, ставших центрами двух обширных сект, вишнуитской и шиваитской. К ним же относятся и известия древне-греческих писателей (Арриана, Мегасфена) об индийском культе Геракла-Вишну и Диониса-Шивы. В культе Вишну характерно учение об его ''аватарах'' — воплощениях на земле, из которых главнейшие: Рама (герой „Рамаяны“) и Кришна (герой „Махабхараты“). Позднейшие фазы Б-а известны нам из эпоса, подвергшегося тенденциозной обработке в духе обеих сект, а также из ''18 пуран'', сборников энциклопедического характера, получивших окончательную редакцию несомненно значительно позже Р. Хр. В древнейшую пору, приблизительно одновременно с буддизмом, возникла в Индии секта [[../Джайна|Джайна]] (''см.''). На почве Б-а образовались и 6 философск. систем: 1) ''Веданта'' (Vedânta — Конец Вед), пантеистическая и монистическая, примкнувшая к более древней; 2) ''Миманса'', носящая исключительно ритуалистический характер; 3) ''Ниайя'' и 4) ''Вайшешика'', разрабатывающие логику; этим ''аналитическим'' противопоставляются 2 ''синтетических'' системы: а) ''Санкхия'', атеистическая, признающая дуализм материи и духа, в) ''Иога'', теистическая, проводящая на практике учение о достижении высшего блаженства и созерцании божества путем самоистязания. На почве систем Миманса и Веданта около VII—VIII в. по Р. X. развился ортодоксальный Б., старавшийся обосновать философию на древних свящ. текстах. Изучение и комментирование последних приняло обширные размеры и имело видных представителей в лице комментаторов ведантиста ''Шанкары'' (VIII—IX в.) и мимансиста ''Кумарилы'' (VII—VIII в.). Позже, в XIV в., жил знаменитый комментатор вед и многих брахман, ученый ''Саяна'', комментарий которого к Риг-веде дает много ценных объяснений, часто наряду с весьма наивными, не выдерживающими никакой критики замечаниями. Около того же времени сложилось и учение об индусской троице (Trimûrti), признающее, что высшее божество проявляется в лице трех божеств: Брахма (муж. р.), Вишну и Шива. Дальнейшая история эволюции Б. относится уже к области ''индуизма''. — Изучение Б-а представляет многосторонний интерес: здесь можно наблюдать в течение 2.000-летнего периода развитие и переработку религиозных идей и их влияние на общественный и личный душевный уклад. Научное изучение Б-а может дать в самой Индии важные результаты, аналогичные тем, которые вызвал в протестантстве Лютеровский перевод Библии. Таким образом, европейская наука, столь многим обязанная изучению др. индийских религий, в свою очередь, начинает проливать свет в Индии, может обновить ее культуру и положить конец гнету жрецов над народными массами. — См. ''Max Müller'', „History of ancient sanscrit literature“ (1859); ''Schröder'', „Indiens Litteratur und Kultur“ (1887); ''Monier Williams'', „Indian Wisdom“ (1875); ''Muir'', „Original sanscrit texts“, 5 vols; ''Barth'', „Les religions de l’Inde“ (русский перевод, 1897, Москва). Статьи ''A. Вебера'' в „Indische Studien“; переводы текстов в „Sacred Bookes of the East“; ''Regnaud'', „Matériaux pour servir à la philosophie de l’Inde“ (1876—78); ''Deussen'', „Das System des Vedânta“ (1883); „Allgemeine Geschichte der Philosophie“, I Band (2-te Auflage, 1906—7); ''его же'', „Sechzig Upanishad’s des Veda“ (1897); ''Winternitz'', „Geschichte der indischen Litteratur; I Band (1905—8); ''Henry V.'', „Les littératures de l’Inde“ (1904); ''de la Mazelière'', „Essai sur l’évolution de la civilisation indienne, vol. I, L’Inde ancienne. L’Inde au moyen âge“ (1903); ''Macdonell'', „A history of sanscrit literature“ (1900). {{ЭСГ/Автор|П. Риттер}} 04vo3otje1vnbvrrr7u5ca14asheogy Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/25 104 1164250 5124155 2024-04-26T09:21:13Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «{{nop}} {{center|'''Участие Катрюка В. К. в карательной операции 22-23 мая 1943 года в деревне Вилейка Бегомльского района Витебской области.'''}} Согласно акту о преступлениях карателей, 20 мая 1943 года в д. Вилейка в результате экспедиции 118 полицейского батальона было...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} {{center|'''Участие Катрюка В. К. в карательной операции 22-23 мая 1943 года в деревне Вилейка Бегомльского района Витебской области.'''}} Согласно акту о преступлениях карателей, 20 мая 1943 года в д. Вилейка в результате экспедиции 118 полицейского батальона было уничтожено пожаром 39 хозяйств, расстреляно и сожжено 36 человек, разграблен скот и иное имущество жителей деревни. Погибли в огне: Смаленски Антон, Падамацки Александр Ив., Падамацкая Ульяна Юльян., Николай Алекс., Галя, Зикрацки Николай Ник., Ефрасиня Тум., Леня Никол., Татьяна Ефим., М арфа Леоновн., Тамара, Манька, Владимир, Верка, Черныш Степанида Конд., Владимир Иван., Черныш Ганна, Черныш Нина Матвеев., Леня, Николай, Петр, Садко Вера Антоновна, Садко Тамара Роман., Садко Зина Роман., Шинкевич Настя Антон., Шинкевич Антон Иванов., Завадский Трафим Иван., Завадская Гилена, Трафим., Ольга, Завадский Николай Андреев., Соболь Иван, Гайчук Федор Павлов. Расстреляны: Прадед Антон Филимонов., Екатерина Антонов., Ю зько Василий Иванович. Увезены на каторжные работы в Германию: Шинкевич Владимир, Аркадий, Прадед Василий, Зина, Лынько Аркадий, Волька, Шинкевич Вера, Зорич Михаил Никол., Шинкевич Ольга, Пашкевич Анна, Николай, Бутько Иван, Кулеш Вера, Ольга, Гайдук Лида, Зорич Володя. В поименных списках по селу Вилейка числятся: — как расстрелянные, повешенные и замученные: Смоленский Антон Антонович, Зикрацкие Николай Николаевич и Прузына Тума., Падомацкие Александр Иванович, Ульяна Юльяновна, Николай Алекс, и Галя Александровна, Зикрацкие Леон Николаевич, Татьяна Якимовна, Марфа Леон., Вера Леоновна, Тамара Леоновна, Нона Леоновна и Владимир Леонович, Черныш Анна Федоровна, Нина Матвеевна, Лена Матвеевна, Николай Матвеевич и Петр Матвеевич, Завадский Николай Андреевич, Ш инкевич Антон Иванович, Соболь Иван Андреевич, Завадские (неразборчиво) Иванович, Елена Фед., Зина Атрахим. и Таня Атрахим., Ш инкевич Наста Антоновна, Садко Вера Антоновна, Зина Романовна и Марфа Романовна, Юзько Василий Иванович, Черныш Ольга Антоновна, Прадед Антон Холимонович и Катерина Андреевна, Черныш Алексей Иванович и Стэфна Николаевна, Гайчук Федор Павлович, Шило Иван Ильич; — как угнанные в немецкое рабство: Шинкевичи Ольга Ивановна, Виктор Язепович, Вера Лукашова, Владимир Петрович и Аркадий Петрович, Прадеды Василий Антонович и Зина Антоновна, Кулеш Вера М акаровна и Ольга Макаровна, Бутько Иван Иванович, Черныш Соня Ф ед о р о в н ад ц -^i ш Федоровна, Гайчук Лида Федоровна, Пошевичи Анна Аниксевпа г _____. Аникеевич, Лынько Ольга Ивановна и Аркадий Тумашов., Зорийи В лад им Яхимович и Михаил Николаевич, Пэндик Лена К о р н е е в й а |у ^ и р ^ ^ Й Николай Григорьевич, Макатович Василий (неразборчиво) Петр Ф., Макаревич Ядвига Ивановна, М ятелица Н а д е ж д й ^<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 9co2yyghj7jmwk2fmwy0rs73vmvdql5 5124156 5124155 2024-04-26T09:25:04Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} {{center|'''Участие Катрюка В. К. в карательной операции 22-23 мая 1943 года в деревне Вилейка Бегомльского района Витебской области.'''}} Согласно акту о преступлениях карателей, 20 мая 1943 года в д. Вилейка в результате экспедиции 118 полицейского батальона было уничтожено пожаром 39 хозяйств, расстреляно и сожжено 36 человек, разграблен скот и иное имущество жителей деревни. Погибли в огне: Смаленски Антон, Падамацки Александр Ив., Падамацкая Ульяна Юльян., Николай Алекс., Галя, Зикрацки Николай Ник., Ефрасиня Тум., Леня Никол., Татьяна Ефим., Марфа Леоновн., Тамара, Манька, Владимир, Верка, Черныш Степанида Конд., Владимир Иван., Черныш Ганна, Черныш Нина Матвеев., Леня, Николай, Петр, Садко Вера Антоновна, Садко Тамара Роман., Садко Зина Роман., Шинкевич Настя Антон., Шинкевич Антон Иванов., Завадский Трафим Иван., Завадская Гилена, Трафим., Ольга, Завадский Николай Андреев., Соболь Иван, Гайчук Федор Павлов. Расстреляны: Прадед Антон Филимонов., Екатерина Антонов., Юзько Василий Иванович. Увезены на каторжные работы в Германию: Шинкевич Владимир, Аркадий, Прадед Василий, Зина, Лынько Аркадий, Волька, Шинкевич Вера, Зорич Михаил Никол., Шинкевич Ольга, Пашкевич Анна, Николай, Бутько Иван, Кулеш Вера, Ольга, Гайдук Лида, Зорич Володя. В поименных списках по селу Вилейка числятся: — как расстрелянные, повешенные и замученные: Смоленский Антон Антонович, Зикрацкие Николай Николаевич и Прузына Тума., Падомацкие Александр Иванович, Ульяна Юльяновна, Николай Алекс, и Галя Александровна, Зикрацкие Леон Николаевич, Татьяна Якимовна, Марфа Леон., Вера Леоновна, Тамара Леоновна, Нона Леоновна и Владимир Леонович, Черныш Анна Федоровна, Нина Матвеевна, Лена Матвеевна, Николай Матвеевич и Петр Матвеевич, Завадский Николай Андреевич, Ш инкевич Антон Иванович, Соболь Иван Андреевич, Завадские (неразборчиво) Иванович, Елена Фед., Зина Атрахим. и Таня Атрахим., Ш инкевич Наста Антоновна, Садко Вера Антоновна, Зина Романовна и Марфа Романовна, Юзько Василий Иванович, Черныш Ольга Антоновна, Прадед Антон Холимонович и Катерина Андреевна, Черныш Алексей Иванович и Стэфна Николаевна, Гайчук Федор Павлович, Шило Иван Ильич; — как угнанные в немецкое рабство: Шинкевичи Ольга Ивановна, Виктор Язепович, Вера Лукашова, Владимир Петрович и Аркадий Петрович, Прадеды Василий Антонович и Зина Антоновна, Кулеш Вера М акаровна и Ольга Макаровна, Бутько Иван Иванович, Черныш Соня Федоровна и Дуня Федоровна, Гайчук Лида Федоровна, Пошевичи Анна Аникеевна и Николай Аникеевич, Лынько Ольга Ивановна и Аркадий Тумашов., Зоричи Владимир Яхимович и Михаил Николаевич, Пэндик Лена Корнеевна, Мирейчик Николай Григорьевич, Макатович Василий (неразборчиво), (неразборчиво) Петр Ф., Макаревич Ядвига Ивановна, Мятелица Надежда Иосифовна,<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> f0kxvmedgpgn2pggdfxshjdgtce2q0j 5124157 5124156 2024-04-26T09:26:08Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{nop}} {{center|'''Участие Катрюка В. К. в карательной операции 22-23 мая 1943 года в деревне Вилейка Бегомльского района Витебской области.'''}} Согласно акту о преступлениях карателей, 20 мая 1943 года в д. Вилейка в результате экспедиции 118 полицейского батальона было уничтожено пожаром 39 хозяйств, расстреляно и сожжено 36 человек, разграблен скот и иное имущество жителей деревни. Погибли в огне: Смаленски Антон, Падамацки Александр Ив., Падамацкая Ульяна Юльян., Николай Алекс., Галя, Зикрацки Николай Ник., Ефрасиня Тум., Леня Никол., Татьяна Ефим., Марфа Леоновн., Тамара, Манька, Владимир, Верка, Черныш Степанида Конд., Владимир Иван., Черныш Ганна, Черныш Нина Матвеев., Леня, Николай, Петр, Садко Вера Антоновна, Садко Тамара Роман., Садко Зина Роман., Шинкевич Настя Антон., Шинкевич Антон Иванов., Завадский Трафим Иван., Завадская Гилена, Трафим., Ольга, Завадский Николай Андреев., Соболь Иван, Гайчук Федор Павлов. Расстреляны: Прадед Антон Филимонов., Екатерина Антонов., Юзько Василий Иванович. Увезены на каторжные работы в Германию: Шинкевич Владимир, Аркадий, Прадед Василий, Зина, Лынько Аркадий, Волька, Шинкевич Вера, Зорич Михаил Никол., Шинкевич Ольга, Пашкевич Анна, Николай, Бутько Иван, Кулеш Вера, Ольга, Гайдук Лида, Зорич Володя. В поименных списках по селу Вилейка числятся: — как расстрелянные, повешенные и замученные: Смоленский Антон Антонович, Зикрацкие Николай Николаевич и Прузына Тума., Падомацкие Александр Иванович, Ульяна Юльяновна, Николай Алекс, и Галя Александровна, Зикрацкие Леон Николаевич, Татьяна Якимовна, Марфа Леон., Вера Леоновна, Тамара Леоновна, Нона Леоновна и Владимир Леонович, Черныш Анна Федоровна, Нина Матвеевна, Лена Матвеевна, Николай Матвеевич и Петр Матвеевич, Завадский Николай Андреевич, Шинкевич Антон Иванович, Соболь Иван Андреевич, Завадские (неразборчиво) Иванович, Елена Фед., Зина Атрахим. и Таня Атрахим., Шинкевич Наста Антоновна, Садко Вера Антоновна, Зина Романовна и Марфа Романовна, Юзько Василий Иванович, Черныш Ольга Антоновна, Прадед Антон Холимонович и Катерина Андреевна, Черныш Алексей Иванович и Стэфна Николаевна, Гайчук Федор Павлович, Шило Иван Ильич; — как угнанные в немецкое рабство: Шинкевичи Ольга Ивановна, Виктор Язепович, Вера Лукашова, Владимир Петрович и Аркадий Петрович, Прадеды Василий Антонович и Зина Антоновна, Кулеш Вера Макаровна и Ольга Макаровна, Бутько Иван Иванович, Черныш Соня Федоровна и Дуня Федоровна, Гайчук Лида Федоровна, Пошевичи Анна Аникеевна и Николай Аникеевич, Лынько Ольга Ивановна и Аркадий Тумашов., Зоричи Владимир Яхимович и Михаил Николаевич, Пэндик Лена Корнеевна, Мирейчик Николай Григорьевич, Макатович Василий (неразборчиво), (неразборчиво) Петр Ф., Макаревич Ядвига Ивановна, Мятелица Надежда Иосифовна,<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> qys62stvcfmj1djzyzm7wh0h488sqc5 Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/26 104 1164251 5124158 2024-04-26T09:28:32Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «Мулярова Мария Григорьевна, (неразборчиво) З(неразборчиво) Николаевна, Белявская Надежда М(неразборчиво), П(неразборчиво)(неразборчиво), Длужневская Яника (неразборчиво), Чаратковская (неразборчиво), Пролич (неразборчиво), Длужневски Петр И (неразборчиво), Длужне...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Мулярова Мария Григорьевна, (неразборчиво) З(неразборчиво) Николаевна, Белявская Надежда М(неразборчиво), П(неразборчиво)(неразборчиво), Длужневская Яника (неразборчиво), Чаратковская (неразборчиво), Пролич (неразборчиво), Длужневски Петр И (неразборчиво), Длужневская Мария Ивановна, Длужневская (неразборчиво). Из приказа № 43/43 группе Готтберга о проведении операции «Коттбус» от 15 мая 1943 года усматривается, что разведкой было выявлено скопление партизан в районах н.п. Хрост-Плещеницы-Докшицы-Лепель, реки Березина и озера Палик. Поставлена задача: силами батальона СС О.Дирлевангера и 118 батальона произвести их уничтожение, лагеря партизан разрушить, а запасы забрать. В дополнительном приказе № 2 от 31 мая 1943 года указывается, что бандиты маскируются под безобидных крестьян, поэтому это нужно всеми мерами предупреждать. Согласно донесению об итогах операции от 28 июня 1943 года, группой Готтберга, войсками СС и полицейскими 118 батальона прочесаны районы н.п. Молодечно, Маныловский и Рудненский леса. Успех операции незначительный, уничтожить банды в районе озера Палик не представлялось возможным вследствие слабости задействованных сил. Вместе с тем в ходе допроса Васюры Г. Н. 16.09.1987 г. установлено, что 20-22 мая 1943 года ими была учинена расправа над жителями д. Вилейка, в ходе которой были расстреляны и сожжены десятки женщин, стариков и детей, молодежь угнана на работы в Германию, дома и постройки сожжены. При этом Васюра Г. Н. показал, что отбором граждан для отправки в Германию занималось отделение Катрюка В. К. Они же согнали в сарай не менее 25 жителей деревни, заперли двери, подожгли сарай и открыли по нему огонь из штатного вооружения, что повлекло гибель людей. Об участии Катрюка В. К. в этой карательной акции указали на допросах Лозинский И. М. 3.12.1973 г , 15.10.1987 г , Спивак Г. В. 2.10.1987 г , Кнап О. Ф. 17.12.1973 г., 2.12.1985 г , 14.10.1987 г., Сахно С. В. 9.10, 4.12.1973 г., 24.01.1986 г., 29.10.1987 г., Скрипка В. П. 17.10.1987 г., Вус П. С. 26.10.1987 г., Варламов И. М. 6.04.1974 г., 28.10.1987 г , Топчий Т. П. 27.10.1987 г., Козынченко И. И. 6.08.1973 г., 4.04.1974 г., 28.10.1987 г., Хренов С. А. 29.10.1987 г., Лакуста Г. Г. 31.10.1973 г., Курка М. Д. 30.10.1973 г. и Мелешко В. А. 1.11.1973 г. При этом Кнап О. Ф., Сахно С. В., Лозинский И. М., Варламов И. М., Козынченко И. И., Курка М. Д. и Мелешко В. А. уточнили, что в конце мая 1943 года в районе реки Березина они и Катрюк В. К. сожгли не менее 40 домов жителей д. Вилейка, разграбили их скот и продовольствие^/Часть-Лкеншин. стариков и детей согнали в сарай, заперли и с о ж г л и . Д ь т ^ с я спастись, расстреляли из пулеметов и забросали гранатам^. А ‘ v от Аналогичные показания дал на допросах Дзеба jr., 2.11.1987 г., а Сахно С. В., Лозинский И. М. и Варламов И. М. указщцк 4то молодежь из данной деревни была вывезена в н.п. ПлещениЦ^^П^О’гДравки<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> sdn775aj92kuo6zesj5hfe32glq80y9 5124159 5124158 2024-04-26T09:34:03Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>Мулярова Мария Григорьевна, (неразборчиво) З(неразборчиво) Николаевна, Белявская Надежда М(неразборчиво), П(неразборчиво)(неразборчиво), Длужневская Яника (неразборчиво), Чаратковская (неразборчиво), Пролич (неразборчиво), Длужневски Петр И(неразборчиво), Длужневская Мария Ивановна, Длужневская (неразборчиво). Из приказа № 43/43 группе Готтберга о проведении операции «Коттбус» от 15 мая 1943 года усматривается, что разведкой было выявлено скопление партизан в районах н.п. Хрост-Плещеницы-Докшицы-Лепель, реки Березина и озера Палик. Поставлена задача: силами батальона СС О.Дирлевангера и 118 батальона произвести их уничтожение, лагеря партизан разрушить, а запасы забрать. В дополнительном приказе № 2 от 31 мая 1943 года указывается, что бандиты маскируются под безобидных крестьян, поэтому это нужно всеми мерами предупреждать. Согласно донесению об итогах операции от 28 июня 1943 года, группой Готтберга, войсками СС и полицейскими 118 батальона прочесаны районы н.п. Молодечно, Маныловский и Рудненский леса. Успех операции незначительный, уничтожить банды в районе озера Палик не представлялось возможным вследствие слабости задействованных сил. Вместе с тем в ходе допроса Васюры Г. Н. 16.09.1987 г. установлено, что 20-22 мая 1943 года ими была учинена расправа над жителями д. Вилейка, в ходе которой были расстреляны и сожжены десятки женщин, стариков и детей, молодежь угнана на работы в Германию, дома и постройки сожжены. При этом Васюра Г. Н. показал, что отбором граждан для отправки в Германию занималось отделение Катрюка В. К. Они же согнали в сарай не менее 25 жителей деревни, заперли двери, подожгли сарай и открыли по нему огонь из штатного вооружения, что повлекло гибель людей. Об участии Катрюка В. К. в этой карательной акции указали на допросах Лозинский И. М. 3.12.1973 г , 15.10.1987 г , Спивак Г. В. 2.10.1987 г , Кнап О. Ф. 17.12.1973 г., 2.12.1985 г , 14.10.1987 г., Сахно С. В. 9.10, 4.12.1973 г., 24.01.1986 г., 29.10.1987 г., Скрипка В. П. 17.10.1987 г., Вус П. С. 26.10.1987 г., Варламов И. М. 6.04.1974 г., 28.10.1987 г , Топчий Т. П. 27.10.1987 г., Козынченко И. И. 6.08.1973 г., 4.04.1974 г., 28.10.1987 г., Хренов С. А. 29.10.1987 г., Лакуста Г. Г. 31.10.1973 г., Курка М. Д. 30.10.1973 г. и Мелешко В. А. 1.11.1973 г. При этом Кнап О. Ф., Сахно С. В., Лозинский И. М., Варламов И. М., Козынченко И. И., Курка М. Д. и Мелешко В. А. уточнили, что в конце мая 1943 года в районе реки Березина они и Катрюк В. К. сожгли не менее 40 домов жителей д. Вилейка, разграбили их скот и продовольствие. Часть женщин, стариков и детей согнали в сарай, заперли и сожгли. Тех, кто пытался спастись, расстреляли из пулеметов и забросали гранатами. Аналогичные показания дал на допросах Дзеба П. Ф. 14.01.1986 г., 2.11.1987 г., а Сахно С. В., Лозинский И. М. и Варламов И. М. указали что молодежь из данной деревни была вывезена в н.п. Плещеницы для отправки<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> d9gd1qy4jh85heozt7e897t1kx8fjut Страница:Приговор Верховного суда Республики Беларусь по делу Катрюка.pdf/27 104 1164252 5124160 2024-04-26T09:36:34Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «на принудительные работы в Германию. Козынченко И. И., Лакуста Г. Г. и Кнап О. Ф. свои показания подтвердили при осмотре места преступления. Свидетели Бутько С. Ф. 22.06.1973 г. и Ворон А. С. 8.09.1973 г. показали, что в конце мая 1943 года по прибытию в деревню ка...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>на принудительные работы в Германию. Козынченко И. И., Лакуста Г. Г. и Кнап О. Ф. свои показания подтвердили при осмотре места преступления. Свидетели Бутько С. Ф. 22.06.1973 г. и Ворон А. С. 8.09.1973 г. показали, что в конце мая 1943 года по прибытию в деревню каратели стали делить людей на группы. Восемь женщин с детьми, Смоленского Антона Антонович и Бутько С. Ф. с детьми согнали в сарай. В другой поместили Подемацкого Александра Ивановича, Завадских Николая Андреевича и Атрахима Ивановича, Зикрацких Николая Артемовича и Леона Артемовича, Черныша Матвея Фомича. Группу молодежи согнали в третий сарай, после чего начали производить допрос, пытаясь установить семьи партизан. При этом Бутько С. Ф. указала, что часть людей каратели отпустили, а Зикрацких Прузину Фоминичну и Татьяну Ефимовну, Черныш Анну Федоровну, Садко Веру Антоновну, Завадскую Елену Алексеевну, Подемацкую Ульяну Ю льяновну с детьми, Смоленского Антона Антонович и Черныш Степаниду Ивановну с внуком сожгли живьем. Падемацкого Николая и Садко Марфу, которые пытались сбежать, расстреляли, а их трупы сожгли. В тот же день аналогичным образом каратели расстреляли Шинкевичей Анастасию Антоновну и Антона Ивановича, Соболей Ивана Ивановича и Ивана Андреевича, Завадского Николая Андреевича, Подемацкого Александра Ивановича, ч Зикрацкого Николая Артемовича, Гайчука Федора Павловича и Юзько Василия Николаевича, а на следующий день — Завадского Трофима Ивановича. Ворон А. С. при досудебном производстве указал, что был очевидцем расстрела карателями Завадского Н. А., а о гибели Юзько В. Н., Гайчука Ф. П., Шинкевича А. И. и иных жителей деревни ему известно от односельчан. Свидетели Зорич М. Н. 24.11.1987 г., Бычек Е. Е. 22.06.1973 г., 8.02.1975 г., 28.11.1987 г. и Черныш М. Ф. 26.06.1973 г., 9.02.1975 г. об обстоятельствах сожжения и убийства карателями с применением гранат Черныш А. Ф. с четырьмя детьми, Черныш С. К. с внуком Алексеем, Зикрацкой П. Ф., Садко В. А. с двумя детьми, Зикрацкой Т. Е. с пятью детьми, Падемацкой У. Ю. с двумя детьми, Завадской Е. А. с двумя детьми и Смоленского А. М. дали аналогичные показания. При этом Бычек Е. Е. и свидетель Кулеш М. С. 22.06.1973 г. подтвердили гибель Завадских Трофима Ивановича, Николая Иосифовича и Николая Андреевича, Черныша Матвея Фомича, Шило Валентина, Ш инкевичей Антона Ивановича и Анатолия Антоновича, а о гибели Садко В. А. с двумя детьми, Подемацкого А. И., Зикрацкого Н. А., Смоленского AJVL и Черныш А. Ф. дали показания свидетели Садко Р. С. 23.06.1973 .0 7L19-75 jr., Батуро А. А. 27.11.1987 г. и Шаркевич О. Н. 28.11.1987 г. Свидетели Прадед В. А. 16.11.1987 г. и Прадед О Щ Iф//1) показали, что украинские полицейские расстреляли отца и ма п> 1фадеда В ./у^: а самого Прадеда В. А. с сестрой Софьей, братом I ригорцём . и иными. 2. у Й —<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 2paf1znmdtpsziymwaxlvqsgoe8fsmh 5124161 5124160 2024-04-26T09:40:59Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>на принудительные работы в Германию. Козынченко И. И., Лакуста Г. Г. и Кнап О. Ф. свои показания подтвердили при осмотре места преступления. Свидетели Бутько С. Ф. 22.06.1973 г. и Ворон А. С. 8.09.1973 г. показали, что в конце мая 1943 года по прибытию в деревню каратели стали делить людей на группы. Восемь женщин с детьми, Смоленского Антона Антонович и Бутько С. Ф. с детьми согнали в сарай. В другой поместили Подемацкого Александра Ивановича, Завадских Николая Андреевича и Атрахима Ивановича, Зикрацких Николая Артемовича и Леона Артемовича, Черныша Матвея Фомича. Группу молодежи согнали в третий сарай, после чего начали производить допрос, пытаясь установить семьи партизан. При этом Бутько С. Ф. указала, что часть людей каратели отпустили, а Зикрацких Прузину Фоминичну и Татьяну Ефимовну, Черныш Анну Федоровну, Садко Веру Антоновну, Завадскую Елену Алексеевну, Подемацкую Ульяну Ю льяновну с детьми, Смоленского Антона Антонович и Черныш Степаниду Ивановну с внуком сожгли живьем. Падемацкого Николая и Садко Марфу, которые пытались сбежать, расстреляли, а их трупы сожгли. В тот же день аналогичным образом каратели расстреляли Шинкевичей Анастасию Антоновну и Антона Ивановича, Соболей Ивана Ивановича и Ивана Андреевича, Завадского Николая Андреевича, Подемацкого Александра Ивановича, ч Зикрацкого Николая Артемовича, Гайчука Федора Павловича и Юзько Василия Николаевича, а на следующий день — Завадского Трофима Ивановича. Ворон А. С. при досудебном производстве указал, что был очевидцем расстрела карателями Завадского Н. А., а о гибели Юзько В. Н., Гайчука Ф. П., Шинкевича А. И. и иных жителей деревни ему известно от односельчан. Свидетели Зорич М. Н. 24.11.1987 г., Бычек Е. Е. 22.06.1973 г., 8.02.1975 г., 28.11.1987 г. и Черныш М. Ф. 26.06.1973 г., 9.02.1975 г. об обстоятельствах сожжения и убийства карателями с применением гранат Черныш А. Ф. с четырьмя детьми, Черныш С. К. с внуком Алексеем, Зикрацкой П. Ф., Садко В. А. с двумя детьми, Зикрацкой Т. Е. с пятью детьми, Падемацкой У. Ю. с двумя детьми, Завадской Е. А. с двумя детьми и Смоленского А. М. дали аналогичные показания. При этом Бычек Е. Е. и свидетель Кулеш М. С. 22.06.1973 г. подтвердили гибель Завадских Трофима Ивановича, Николая Иосифовича и Николая Андреевича, Черныша Матвея Фомича, Шило Валентина, Шинкевичей Антона Ивановича и Анатолия Антоновича, а о гибели Садко В. А. с двумя детьми, Подемацкого А. И., Зикрацкого Н. А., Смоленского А. М. и Черныш А. Ф. дали показания свидетели Садко Р. С. 23.06.1973 г. 9.02.9975 г., Батуро А. А. 27.11.1987 г. и Шаркевич О. Н. 28.11.1987 г. Свидетели Прадед В. А. 16.11.1987 г. и Прадед О. И.16.11.1987 г. показали, что украинские полицейские расстреляли отца и мать Прадеда В.А а самого Прадеда В. А. с сестрой Софьей, братом Григорием и иными<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> 0n9wpmkdrhswwdaas58a4o0ryq5ea4e 5124162 5124161 2024-04-26T09:43:57Z Butko 139 proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>на принудительные работы в Германию. Козынченко И. И., Лакуста Г. Г. и Кнап О. Ф. свои показания подтвердили при осмотре места преступления. Свидетели Бутько С. Ф. 22.06.1973 г. и Ворон А. С. 8.09.1973 г. показали, что в конце мая 1943 года по прибытию в деревню каратели стали делить людей на группы. Восемь женщин с детьми, Смоленского Антона Антонович и Бутько С. Ф. с детьми согнали в сарай. В другой поместили Подемацкого Александра Ивановича, Завадских Николая Андреевича и Атрахима Ивановича, Зикрацких Николая Артемовича и Леона Артемовича, Черныша Матвея Фомича. Группу молодежи согнали в третий сарай, после чего начали производить допрос, пытаясь установить семьи партизан. При этом Бутько С. Ф. указала, что часть людей каратели отпустили, а Зикрацких Прузину Фоминичну и Татьяну Ефимовну, Черныш Анну Федоровну, Садко Веру Антоновну, Завадскую Елену Алексеевну, Подемацкую Ульяну Юльяновну с детьми, Смоленского Антона Антонович и Черныш Степаниду Ивановну с внуком сожгли живьем. Падемацкого Николая и Садко Марфу, которые пытались сбежать, расстреляли, а их трупы сожгли. В тот же день аналогичным образом каратели расстреляли Шинкевичей Анастасию Антоновну и Антона Ивановича, Соболей Ивана Ивановича и Ивана Андреевича, Завадского Николая Андреевича, Подемацкого Александра Ивановича, Зикрацкого Николая Артемовича, Гайчука Федора Павловича и Юзько Василия Николаевича, а на следующий день — Завадского Трофима Ивановича. Ворон А. С. при досудебном производстве указал, что был очевидцем расстрела карателями Завадского Н. А., а о гибели Юзько В. Н., Гайчука Ф. П., Шинкевича А. И. и иных жителей деревни ему известно от односельчан. Свидетели Зорич М. Н. 24.11.1987 г., Бычек Е. Е. 22.06.1973 г., 8.02.1975 г., 28.11.1987 г. и Черныш М. Ф. 26.06.1973 г., 9.02.1975 г. об обстоятельствах сожжения и убийства карателями с применением гранат Черныш А. Ф. с четырьмя детьми, Черныш С. К. с внуком Алексеем, Зикрацкой П. Ф., Садко В. А. с двумя детьми, Зикрацкой Т. Е. с пятью детьми, Падемацкой У. Ю. с двумя детьми, Завадской Е. А. с двумя детьми и Смоленского А. М. дали аналогичные показания. При этом Бычек Е. Е. и свидетель Кулеш М. С. 22.06.1973 г. подтвердили гибель Завадских Трофима Ивановича, Николая Иосифовича и Николая Андреевича, Черныша Матвея Фомича, Шило Валентина, Шинкевичей Антона Ивановича и Анатолия Антоновича, а о гибели Садко В. А. с двумя детьми, Подемацкого А. И., Зикрацкого Н. А., Смоленского А. М. и Черныш А. Ф. дали показания свидетели Садко Р. С. 23.06.1973 г. 9.02.1975 г., Батуро А. А. 27.11.1987 г. и Шаркевич О. Н. 28.11.1987 г. Свидетели Прадед В. А. 16.11.1987 г. и Прадед О. И.16.11.1987 г. показали, что украинские полицейские расстреляли отца и мать Прадеда В.А., а самого Прадеда В. А. с сестрой Софьей, братом Григорием и иными<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> tnhytjouabox881ipsld7j607yquywq ЭСГ/Апперцепция 0 1164253 5124163 2024-04-26T10:46:56Z Rita Rosenbaum 62685 Новая: «{{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q620995 |КАЧЕСТВО= }} '''Апперцепция''' (apperceptio — термин, образованный Лейбницем из латин. ''perceptio'' и приставки ''ad''), обозначает, так сказать, ''усиленное восприятие'' (perceptio) — полное, ясное, отчетливое и сопровождающееся активным о...» wikitext text/x-wiki {{Словарная статья |НАЗВАНИЕ= |ВИКИДАННЫЕ=Q620995 |КАЧЕСТВО= }} '''Апперцепция''' (apperceptio — термин, образованный Лейбницем из латин. ''perceptio'' и приставки ''ad''), обозначает, так сказать, ''усиленное восприятие'' (perceptio) — полное, ясное, отчетливое и сопровождающееся активным отношением субъекта. В зависимости от того, какие элементы этого процесса имеются преимущественно в виду, термин этот имеет в психологии и философии ''три'' основных значения: 1) А. называется тот психический процесс, посредством котор. происходит слияние нового опыта с прежде добытыми данными опыта и мышления и ''понимание'', истолкование нового в свете точек зрения и приемов мысли, выработанных субъектом до настоящего момента; 2) А. называется также само ''сознание, как деятельность'', отличная от содержания психики во всякий данный момент, присущая самому субъекту; эта деятельность ''синтезирует'', объединяет разнообразное содержание опыта и мышления в единое целое психического момента, подчиняя это содержание известным ''формам'' синтетического единства; 3) в третьем своем значении А. обозначает ''самосознание''. — Лейбниц, сводивший (метафизически) весь мир на систему подобных духу единиц („монад“), переживающих изначала присущие им представления, понимал под А. повышение энергии монад, сопровождаемое в них ясностью и отчетливостью представлений. Кант развил второе и третье из указанных выше значений, различив при этом (во втором значении) синтезирующее сознание, как ''факт'', находимый нами при анализе готовых, законченных актов познания (''эмпирическую А.''), от синтезирующей ''способности'' сознания, как ''необходимого'', не зависящего от опыта (априорного, трансцендентального) ''предположения'' (''трансцендентальной А.''), без которой была бы невозможна и эмпирическая А. Гербарт основным признал первое из приведенных выше значений термина и детально разработал теорию опыта и познания, как взаимодействия между прежде приобретенным капиталом („апперципирующая масса представлений“) и вновь получаемым в данный момент („апперципируемая масса представлений“), как переработки последнего на основании первого. На этой теории Гербарта основана его педагогика, имевшaя огромное влияние в свое время, создавшая большую школу (Вайц, Циллер, Стой, Вилльман и мн. др.) и не утратившая своего значения до сих пор. Вундт попытался в своей теории совместить все указанные выше смыслы термина; при этом он пытается указать и анатомо-физиологический коррелат для апперцептивных функций сознания: по его мнению, физиологический процесс, сопровождающий A., локализуется в лобных долях головного мозга, находящихся через посредство соединительных волокон в связи с сенсорными и двигательными центрами. — Вундт видит в основе А. ''волевой'' процесс, считает ее результатом активного, избирающего внимания. Напротив, психологи английской, ассоциационной школы (Бэн и др.) объясняют все процессы А. результатами получаемых опытным путем ассоциаций; к ним примыкает и У. Джемс, по мнению которого „А. есть просто один из бесчисленных результатов психологического процесса ассоциации идей“. — Литература об А. очень велика; см. особенно „Psychologie als Wissenschaft“ etc. и „Lehrbuch zur Psychologie“ ''Гербарта''; „Grundzüge der physiologischen Psychologie“ и „Grundriss der Psychologie“ ''Вундта'' (есть русские переводы). В русской лит. есть статья ''В. Ивановского'': „К вопросу об апперцепции“ („Вопр. фил. и псих.“, 1897 г., № 1). {{ЭСГ/Автор|Вл. Ивановский}} 6skn6lbl010vq3k15wrc10lz2yrtwis Индекс:Граммофонный мир. 1915. №07.pdf 106 1164254 5124165 2024-04-26T11:45:58Z Butko 139 Новая: «» proofread-index text/x-wiki {{:MediaWiki:Proofreadpage_index_template |Type=journal |wikidata_item= |Progress= |Название=Граммофонный мир. 1915. №07 |Автор= |Переводчик= |Редактор= |Иллюстратор= |Год=1915 |Издатель= |Место= |Том= |Часть= |Издание= |Серия= |Источник=pdf |school= |Ключ= |Изображение=1 |Страницы=<pagelist /> |Тома= |Примечания= |Содержание= |Header=__NOEDITSECTION__<div class="text"> |Footer=<!-- --> <references /></div> |Width= |Css= }} 7wnagd7yahsehhhebeqkqrzqk4c0mzg Страница:Граммофонный мир. 1915. №07.pdf/11 104 1164255 5124166 2024-04-26T11:56:02Z Butko 139 /* Не вычитана */ Новая: «{{ВАР|… <section begin="Похороны подъ граммофон" /> {{h2|Похороны подъ граммофонъ.}} На дняхъ по словамъ „Новаго Времени“, въ селѣ, возлѣ г. Уфы, происходили похороны какого то нѣмца колониста. Впереди, передъ гробомъ, на повозкѣ былъ установленъ столъ, а на столѣ высилс...» proofread-page text/x-wiki <noinclude><pagequality level="1" user="Butko" />__NOEDITSECTION__<div class="text"></noinclude>{{ВАР|… <section begin="Похороны подъ граммофон" /> {{h2|Похороны подъ граммофонъ.}} На дняхъ по словамъ „Новаго Времени“, въ селѣ, возлѣ г. Уфы, происходили похороны какого то нѣмца колониста. Впереди, передъ гробомъ, на повозкѣ былъ установленъ столъ, а на столѣ высился граммофонъ, который все время игралъ какіе то нѣмецкіе хоралы. При опусканіи праха въ могилу, граммофонъ заигралъ: „Gott, unser Vater“. Нѣмецъ, который выдумалъ обезьяну, первый примѣнилъ и граммофонъ къ печальному обряду. Грустно и глупо. <section end="Похороны подъ граммофон" /> …<!-- -->|<!-- -->… <section begin="Похороны подъ граммофон" /> {{h2|Похороны под граммофон.}} На днях по словам „Нового Времени“, в селе, возле г. Уфы, происходили похороны какого-то немца колониста. Впереди, перед гробом, на повозке был установлен стол, а на столе высился граммофон, который все время играл какие то немецкие хоралы. При опускании праха в могилу, граммофон заиграл: „Gott, unser Vater“. Немец, который выдумал обезьяну, первый применил и граммофон к печальному обряду. Грустно и глупо. <section end="Похороны подъ граммофон" /> … }}<noinclude><!-- --> <references /></div></noinclude> oz39hwctjbmpcexbdvvp3w7b59iw1n8